Текст книги "Полное собрание рассказов в одном томе."
Автор книги: Василий Шукшин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
– Зашел попроведать, – заговорил тот, глядя раскосыми глазами
не то на больного, не то мимо. – Как делишки, Ефим?
Ефим усмехнулся.
– Хорошо.
Большеголовый понимающе кивнул. Вылез из окна,
высморкался на землю и снова влез и лег на подоконник.
Некоторое время смотрели друг на друга.
– Значит, как я понимаю, плохо дело, – сказал большеголовый и
опять понимающе кивнул.
– Ты для чего приполз сюда? – спросил Ефим.
– А приехал в гости к зятю, – охотно заговорил большеголовый,
– ну, узнал, что ты, значит, прихворнул. Ага. Ну, сидел на крылечке, и так меня
разморило. Вот, думаю, весна, хорошо, солнышко светит. Да а… А помирать
все одно надо. – Он полез в карман полушубка за кисетом. – И опять же так
подумал: вот живем мы, живем – вроде так и надо. О смертыньке то и не
думаем. А она – раз! – тут как тут. Здрасте, говорит, забыли про меня? –
Большеголовый посмотрел прямо на Ефима. – Взять хоть тебя, Ефим… – Он
долго слюнявил край газетной самокрутки.
– Ну?
– Ну, жил, думаю, человек… активничал там, раскулачивал… э
э… и все такое. – Большеголовый прикурил, заботливо отмахнул от окна белое
облачко дыма. – Крест с церкви тогда своротил. Помнишь?
– Помню, как же.
– Во от. Я к чему это: там есть бог или нету – это ладно. Не про
то счас. Я хочу узнать: как вобче то?
– Что?
– Мучаешься?
– Хочешь знать: мучает меня совесть, что я вас раскулачивал?
Это, што ли?
– Ага, вот это самое.
– Нет, Кирилл, не мучает. Нисколько. А бога ты зря приплел.
Ты ж сам не веришь. Хоть бы сейчас то не вилял душой.
Кирилл усмехнулся.
– Богу не верю – это правда. Ему, как я понимаю, никто не
верит, притворяются только.
– Молодец. Хоть на старости лет за ум взялся.
– Не радуйся шибко то. – Большеголовый назидательно
посерьезнел. – Я тебя не пужаю, Ефим, но хочу сказать: кто в жизни обижал
людей, тот легко не умирает.
– Ой, как я испугался, прямо трясусь весь. Дурак ты, Кирька, и
всегда дураком был. Хэх, блаженненький явился…
– Это ты передо мной веселишься, – продолжал Кирька. – А
самому страшно.
– А я не помру. Откуда ты взял, что я помираю?
– Ничего, ничего, – значительно сказал Кирька и затянулся
трескучим самосадом.
Вошел доктор.
– Это еще что такое? – нахмурился он, увидев Кирьку.
– Это… сосед мой, – сказал Ефим. – Пусть постоит.
– Бросьте курить то! И лучше бы уйти…
– Нет, – запротестовал Ефим, – пусть побудет.
Кирька сполз с подоконника, старательно затоптал окурок.
Врач заставил Ефима выпить лекарство, посидел немного
рядом с ним и ушел.
Кирька снова лег на подоконник.
– Хороший уход здесь, – сказал он.
– «Хороший уход здесь», – передразнил его Ефим, неожиданно
почему то рассердившись. – Оглоеды.
– Не шуми. Это тебе не сельсовет, а больница.
Помолчали.
– Гляжу я на тебя, Ефим, – заговорил вдруг Кирька задумчиво и
негромко, – и не могу понять: ведь сколько ты мне вреда сделал! Хозяйство
отобрал, по тайге гонял, как зверя какого, сослал вон куда – к черту на
кулички… Так? А зла у меня на тебя нету большого. Не то что совсем нету:
подвернись тогда в тайге, я ба, конечно, хлопнул. Но такого, чтоб света белого
не видеть, такого нету. Один раз, помню, караулил у твоей избы чуть не до
рассвета. Сидел ты с бумажками прямо наспроть окна. Раз десять прицеливался
и не мог. Не поверишь, наверно? В тайге мог ба, а дома нет. Сижу, ругаю себя
последними словами, а стрельнуть не могу.
Ефим скатил по подушке голову в сторону Кирьки, с
любопытством слушал.
– Ты какой то все таки ненормальный был, Ефим. Не серчай –
не по злобе говорю. Я не лаяться пришел. Мне понять охота: почему ты таким
винтом жил – каждой бочке затычка? Ну, прятал я хлеб, допустим. А почему у
тебя то душа болела? Он ведь мой, хлеб то.
– Дурак, – сказал Ефим.
– Опять – дурак! – обозлился Кирька. – Ты пойми – я ж
сурьезно с тобой разговариваю. Чего нам с тобой теперь делить то?
Насобачились на свой век, хватит.
– Чего тебе понять охота?
– Охота понять: чего ты добивался в жизни? – терпеливо пытал
Кирька. – Каждый человек чего то добивается в жизни. Я, к примеру, богатым
хотел быть. А ты?
– Чтоб дураков было меньше. Вот чего я добивался.
– Тьфу!.. – Кирька полез за кисетом. – Я ему одно, он – другое.
– Богатым он хотел быть!.. За счет кого? Дурак, дурак, а
хитрый.
– Сам ты дурак. Трепач. Новая жись!.. Сам не жил как следует
и другим не давал. Ошибся ты в жизни, Ефим.
Ефим закашлялся. Высохшее тело его долго содрогалось и
корчилось от удушающих приступов. Он смотрел на Кирьку опаляющим
взглядом, пытался что то сказать.
Вошел доктор и бросился к больному.
Кирька слез с окна и пошел из ограды.
К вечеру, когда больничные окна неярко пламенели в лучах
уходящего солнца, Ефиму Бедареву стало хуже.
Он лежал на спине, закинув руки назад. Время от времени тихо
стонал, сжимал непослушными пальцами тонкие прутья кровати, напрягался –
хотел встать. Но болезнь не выпускала его из своих цепких объятий, жгла
губительным огнем: жаром дышала в лицо, жарко, мучительно жарко было под
одеялом, в жарком тумане качались стены и потолок…
Над Ефимом стояли врач и дочь Нина, женщина лет тридцати,
только что приехавшая из города.
– Что сейчас?.. Ночь? – спрашивал Ефим, очнувшись.
– Вечер, солнце заходит.
– Закурить бы…
– Нельзя, что вы!
– Ну, пару раз курнуть, я думаю, можно?
– Да нельзя, нельзя! Как же можно, папа?!
Ефим обиженно умолкал… И снова терял сознание, и снова
хотел встать – упорно и безнадежно. Один раз в беспамятстве ему удалось
сесть в кровати. Дочь и доктор хотели уложить его обратно, но он уперся рукой
в подушку, а другой торопливо рвал ворот рубашки и тихонько, горячо, со
свистом в горле шептал:
– Да к чему же?.. К чему?.. Я же знаю! Я все знаю!.. – В сухих
воспаленных глазах его мерцал беспокойный трепетный свет горькой какой то
мысли.
Кое как уложили его… Дочь припала к отцу на грудь,
затряслась в рыданиях.
– Папа! Папочка мой хороший!.. Папа!..
Доктор увел женщину из палаты и остался с больным один.
Ефим притих.
Врач сидел на кровати, смотрел на него.
– Кирька! – позвал Ефим, не открывая глаз.
– Чего? – откликнулся чей то голос.
Врач вздрогнул и обернулся – у окна стоял Кирька и глядел на
Ефима. Он давно уж наблюдал за непосильной борьбой человека со смертью.
– Вы что тут?
– Смотрю…
– Это кто? Кирька? – спросил Ефим.
– Я.
– Пришел?
– Ага.
– Ничего, Кирька… – Ефим жадно дышал. – Я потом с тобой
потолкую… Конечно, жалко малость…
– Ничего. Лежи, Ефим.
Врач ничего не понял из этого странного разговора. Он решил,
что Ефим опять бредит, и сделал знак Кирьке, чтобы тот ушел: больной
волновался.
Кирькина голова исчезла.
Ночь кончалась. Заревая сторона неба нахмурилась тучами.
Повеяло затхлым теплом болотистых низин – собирался дождь.
Где то прогудела машина; несколько кобелей цепняков
простуженно забухали в рассветную тишину.
Над Ефимом склонились врач и дочь.
– Всё? – спросил Ефим одними губами.
У женщины запрыгал подбородок. Врач воскликнул:
– Что это вы, Ефим Назарыч! Глупости какие…
– Открой окно.
– Оно открыто.
– Тяжко… Нина, дочка… ребятёшек… м м… – Ефим повел
потускневший взгляд в сторону, потянулся под одеялом… Лицо покрылось
мучнистой бледностью. Он закашлялся… Изо рта на подушку протянулся
тонкий ручеек сукровицы. Последним усилием рванулся он с койки… сел.
Доктор и дочь подхватили его.
В горле у Ефима кипело. Он хотел что то сказать, но только
мычал. Он плохо держал голову… пачкал белый халат дочери теплой кровью и
мычал – хотел что то сказать.
– Что, Ефим, плохо? – с искренней участливостью спросил
вдруг посторонний голос – это Кирька опять стоял у окна. Ему никто не
ответил. Его даже, наверно, не услышали.
Ефим сразу отяжелел в руках дочери, обвис… Его бережно
положили на койку. Стало тихо.
Женщина окаменела у койки. Смотрела на отца большими
глазами. В стекла окон сыпанули первые крупные капли дождя; деревья в
больничном саду встрепенулись, закачали ветвями, зашумели.
Порывом ветра в окно палаты закинуло клочок бумаги; он упал
к ногам женщины, тихо шаркнув по полу. Она вздрогнула, опустилась перед
отцом на колени…
Кирька медленно пошел прочь от больницы. Шапку забыл
надеть – нес в руках.
Теплый обильный дождь полоскал голову, стекал по лицу, по
шее, за ворот, барабанил по полушубку. Это был желанный дождь – первый в
этом году.
Шел Кирька и грустно смотрел в землю. Жалко было Ефима
Бедарева. Сейчас он даже не хотел понять: почему жалко? Грустно было и
жалко, и все.
Дождь шумел, отплясывал на дороге тысячью длинных
сверкающих ножек. Кипело, булькало в канавках и в лужицах… Хлюпало.
Операция Ефима Пьяных
Ефим Пьяных понял это ночью. Толкнул жену.
– Чего? – недовольно откликнулась та.
– Это… осколок, однако, начал выходить. Вот он – колется,
змей. С вечера чуял…
– Где?
– Ну, где?.. Куда ранило то, не знаешь, что ли?
– Там? – изумилась Соня.
– Но.
– Чо же ты, двадцать лет сидел на ем и не чуял? Как так?
– Так и не чуял! Как… Да большой! – Ефим горько прицокнул
языком. – Замучает, паразит.
Соня засмеялась.
– Как теперь сидеть то будешь? Боком, что ли?
– Смешно! Тебе бы счас… не веселилась бы.
Помолчали.
– Что делать теперь, ума не приложу.
Соня не выдержала и опять засмеялась, уткнувшись лицом в
подушку.
– Смешинка в рот попала? – сердито спросил Ефим. – Как
дура…
– Не сердись, Ефим. Шибко на интересном месте он у тебя… –
Соня повозилась, вытирая слезы уголком наволочки. – А чего уж так испугался
то? Не рожать ведь. Ну, выйдет. Они сами, что ли, выходют?
– Пока он выйдет, на самом деле родить можно. Вырезают их.
Было у ребят в госпитале…
– Ну и вырежи.
Ефим промолчал на это. Он и сам подумал: «Придется
вырезать». Но вспомнил, что у них в больнице нет ни одного врача мужчины.
Мало того, хирург – совсем молодая женщина. Двадцать лет назад, в госпитале,
он, не раздумывая, улегся бы спиной кверху перед кем угодно – тогда не
совестно было. А сейчас при одной мысли коробит.
– Посмотрим, – сказал он. – Спи.
А сам долго еще думал, как теперь быть.
Весь следующий день он старался быть на ногах – не сиделось.
Больно. В кабинете (он был председателем колхоза), принимая народ, ходил
около стола, нервничал… Материл про себя «того урода», который всыпал ему
под Курском горсть железных конфет ниже пояса. Рана, в общем то,
некрасивая. В госпитале долго ржали. Но тогда – что! А сейчас ему,
председателю преуспевающего колхоза, солидному человеку, придется штаны
снимать перед молодыми бабенками. А те, конечно, начнут подмигивать друг
другу… Еще какая нибудь скажет: «Вот, Ефим Степаныч, теперь снова можете
в президиуме заседать».
Домой пришел рано. Мрачный. Сообщил:
– Назревает.
– Да иди ты в больницу, господи! – воскликнула Соня. – Чего
ты носишься с ним, как… не знаю кто.
– В больницу!.. – Ефим закурил и стал ходить по комнате. – У
нас не больница, а монастырь какой то! Откуда их понагнало, черт их знает, –
одно бабье!
– Чего они тебе?
– Ничего! Чего… Зарабатывал, зарабатывал авторитет, да
пойду теперь растелешусь перед кем попало… Одним махом все перечеркнуть.
– Тьфу! – Соня даже рассердилась на такую глупость. – Да что
же ты, ей, что ль, авторитет то зарабатывал?! Какая же она у тебя такая, что ее
и показывать нельзя?
– Никакая. Не вякай, раз не понимаешь. Сразу вся деревня
узнает, начнут потом языки чесать, черти. Не знаю я их! Им после – одно, а у
них на уме – другое. Зубоскалы, черти. – Ефим злился, понимал, что это глупо,
а злился. Он действительно не знал, что делать. В город ехать – чуть не сто
верст. А приедешь, скажут, у вас своя больница есть. Не примут. Да и как
ехать, стоя, что ли?
Ночью стало совсем плохо.
Ефим скрипел зубами, стонал.
– Дурак, вот дурак то, – выговаривала Соня. – Ну чего
мучается? Авторитет он боится потерять! Скажи кому – засмеют. Мало
мужиков лежат?..
– Лежат! Лучше рак какой нибудь, чем эта зараза. Был бы я
какой нибудь простой человек – одно дело: позубоскалил вместе бы со всеми
да ушел. Взятки гладки. А тут пальцем начнут все показывать…
– Не подставлял бы ее тогда, раз такое дело.
– Я бы хотел на тебя посмотреть, там… Хоть одним глазком.
Что бы ты, интересно, подставила?
– Ну и не переживала бы сейчас, как дура.
– Дура и есть.
Боль сводила спину и ногу. Временами казалось, что осколок
выходит. Ефим, стиснув зубы, подолгу оглаживал нарыв, но под пальцами
ничего острого или твердого не чувствовал. Нарыв сделался мокрым.
– Врачи, мать их!.. Все вытаскали, а один надо обязательно
оставить!
К утру понял Ефим, что в больницу придется идти. За ночь не
сомкнул глаз, измучился.
Собирался как на муку – тянул время.
– Если придут из конторы: скажешь – в район уехал. Не
проболтайся, смотри.
– Да иди ты, иди, ради бога.
…Чем ближе подходил Ефим к больнице, тем больше
беспокоился и трусил. Ясно представлял себе, как сейчас войдет в больницу,
подойдет к кабинету принимающего врача… Там, конечно, старушки сидят. С
утра пораньше. Увидят его, закивают головками…
– Тоже, Степаныч? Чем занедужил, родной?
«Старух надо почаще гонять из больницы, – только место
занимают. Молодому колхознику день приходится тратить, чтобы пробиться к
врачу».
…Ну, допустим, его пропустили без очереди.
Врач. Молодая важная женщина.
– Что с вами?
– Осколок.
– Где?
– Там.
– Где «там»?
– Ну, там… – Может, здесь посмеяться надо для блезира? – Хе
хе хе… Да в самом, знаете, интересном месте, как сострила моя жена.
– Покажите.
«Господи! За что мне наказание такое?! Не мог он, подлец, еще
то лет десять пролежать там!»
Во дворе больницы Ефим пошел совсем тихо.
«Мужиков в такую рань здесь никого, конечно, нет, – мучился
он. – Хоть бы покурить с кем, отвести душу перед тем, как… штаны снимать в
кабинете».
Мужиков действительно никого не было в коридоре. Зато
полно баб. Сидят на белых скамейках, на диване – все несчастные и немножко
торжественные. Тихо переговариваются между собой, вздыхают. Есть и
молодые. Одна молодая рассказывает другой, постарше:
– Как вступит, вступит, ну, думаю, конец пришел. Прямо сюда
– как вступит, вступит…
Пожилая, понимающе, чуть принахмурившись и строго глядя в
окно, кивает головой.
А еще две шептались. Одна тихонько ахает, а другая трогает ее
за колено и торопится досказать:
– …Я грю, да ты чо же, змей подколодный, делаешь то?.. У
тебя, грю, чо, кулак то ватный, ли чо ли?..
Увидев Ефима Степаныча, перестали жужжать, с
любопытством уставились на него.
«Несдобровать, – с отчаянием подумал Ефим. – Мигом
разузнают – к обеду вся деревня хаханьки будет разводить».
Подошел к очереди, насмешливо оглядел страждущих.
– Многонько вас! А вот в праздники то, когда они бывают,
никого ведь нету тут. Не хвораете, что ль, в праздники? – Спросил и сам не
понял – зачем?
– У нас по праздникам, Ефим Степаныч, без того хлопот много,
– откликнулась одна.
– Вот то то и гляжу: много хворых. Где у них тут главный
сидит?
– Главврач?
– Но.
– А вон кабинет. Во он, клеенкой то обшитый.
Ефим пошел в указанный кабинет, стараясь не хромать.
Главного еще не было. В кабинете сидела красивая полная
женщина с родинкой на щеке.
– Главного нет. А вы что хотели? – вежливо спросила женщина.
– Я председатель здешний. Она насчет дров обращалась…
– Да, да, да, я в курсе дела. Дрова очень нужны – зима скоро.
«А то я сам не знаю, скоро зима или не скоро», – съехидничал
про себя Ефим.
– Можете брать. Но транспорта у меня нету.
– А на чем же мы?
– Это уж я не знаю. В сельсовет обратитесь. Мое дело – дрова.
Из больницы Ефим шел злой. «Шестьдесят кубометров – как
псу под хвост. Черт дернул с дровами то вылететь!.. Неужели нельзя было
какое нибудь другое заделье найти».
Дрова все равно пришлось бы доставить в больницу, но так вот:
прийти и самому навялить – это анекдот, так никакой, самый захудалый
председателишко не сделает.
«Совсем сдурел».
А сзади болело так, что каждый шаг отдавался аж в затылке.
«Пойду сам сделаю операцию», – решил Ефим.
Соня встретила восклицанием:
– Ну, вон как скоро! А ты боялся…
– Не шуми. Сейчас будем сами резать. Вскипяти воду, положи
туда ножик… В общем, я буду подсказывать.
– Да ты чо, Ефим!.. – заговорила было Соня, но Ефим так
глянул на нее, что та осеклась на полуслове.
– Хватит! Надоело мне с ним нянчиться. Ребятишки в школе?
– В школе.
– Запирайся на крючок и… устроим полевой лазарет.
– Я не буду, Ефим. Я боюсь.
– Чего боишься?
– Резать боюсь. Ты чо, сдурел?
– Да чо тут бояться то?!
– Не буду, – уперлась Соня. – Мы же заражение сделаем.
– Прокипятим как следует – никакого заражения не будет. Как
в войну резали!.. – прямо в окопах.
– У врача то не был?
– Не пойду я к врачу. Все. Давай сами. Сейчас за милую душу
операцию сварганим.
– Не дури, Ефим. Хошь, я сама схожу в больницу и приведу
кого нибудь – прямо здесь вырежут. И никто не узнает…
– Опять за свое?! – взорвался Ефим. – Говорят дуре такой – не
могу, дак нет – свое! Кипяти воду!
Соня тоже была упрямая баба.
– Не дурачься – не дурней тебя. Черт недорезанный…
Заражение сделаем, – куда потом одна с ребятишками то денусь? Только о себе
думает! Вон какие люди хворают, да и то к врачам ходют, а он, видите, не
может свой зад показать. Кому он нужен к черту!.. там глядеть то не на что…
Ефим как то непонятно спокойно посмотрел на жену. Сказал:
– Выйди на пять минут за дверь. Мне надо ее обследовать перед
зеркалом.
Соня, в свою очередь, подозрительно взглянула на мужа.
– Чего затеял?
– Выйди, я ее смотреть буду! Что, шибко охота глянуть?
– Тьфу! – Соня вышла.
Ефим достал из сундука чистую простынь, расстелил на полу,
приспустил штаны… Постоял, подумал… Отошел немножко, разбежался и сел
с маху на простынь. И еще проехался маленько…
Соня в сенях услышала глухой, сквозь стиснутые зубы, вскрик
мужа, бросилась в избу.
Ефим лежал на боку, держал в руках штаны и тихонько
матерился.
– Все, теперь выйдет… Без ножа обойдемся.
Кукушкины слезки
Ехали краем леса.
Телега катилась по пыльной дороге, подскакивала на
корневищах; в передке телеги звякала какая то железка.
Солнце клонилось к закату, а было жарко. Было душно. Пахло
смольем, пылью и земляникой.
В телеге двое: мужчина и женщина. Примерно одних лет – под
тридцать.
Женщина сидит впереди, у грядушки, правит. Мужчина лежит
за ее спиной на охапке зеленой травы, смотрит вверх, в безоблачное небо,
курит.
Молчат.
Женщина, склонив голову, постегивает концом вожжей по
своему сапогу. Думает о чем то.
Ехали со станции уже часа два. Поговорили о здешних краях, о
том о сем… И замолчали.
Рослый гнедой мерин бежит ровной неторопкой рысью.
Фыркает, звякает удилами… Женщина время от времени поднимает голову,
дергает вожжами и говорит лениво:
– Но о!.. Уснул?
Гнедко косит назад фиолетовым глазом, навостряет ухо, но
рыси не прибавляет. Женщина опять склоняет голову и похлестывает по
голенищу сапога скрученным концом вожжей. Когда телега наклоняется в ее
сторону, она упирается руками сбочь себя и подвигается немного в глубь
телеги. При этом белая кофточка плотно облегает ее спину. Мужчина
поворачивает голову и подолгу напряженно смотрит на женщину, на красивую
шею ее, на маленькие завитушки русых волос около ушей. Потом опять курит
и глядит вверх.
С неба льются мелко витые серебристые трели жаворонков. В
горячем воздухе висит несмолкаемый сухой стрекот кузнечиков. Вокруг – в
лесу, в поле – покой. Покой и горячая истома на всем.
Мужчина сел, бросил окурок на дорогу, закурил новую.
– О чем думаете? – спросил он.
– Так. Ни о чем, – негромко ответила женщина, продолжая
постегивать вожжами по сапогу.
Мужчина откинул с высокого красивого лба льняную прядь
волос, сел рядом с женщиной. Она посмотрела на него. Глаза у нее серые,
ясные.
– А жаркий денек. Я не предполагал, что у вас такая жара
бывает. Сибирь все таки.
– Бывает, – отозвалась женщина и дернула вожжи. Мужчина
глубоко затянулся… Над головой его колыхнулось тонкое синее облачко и
растаяло.
– А вы что, специально встречать на вокзал ездите?
– Нет, мы врачиху свою ждали, а она чего то не приехала. –
Женщина опять повернулась к попутчику.
Тот поспешно отвел от нее глаза… Потянулся, сказал с
чувством:
– А вообще хорошо тут у вас! Благодать!
– Хорошо, – просто согласилась женщина и посмотрела далеко
в поле.
– Только скучно, наверно? А? – Мужчина улыбнулся.
– Кому как. Нам не скучно. Чего скучать?
– Так уж не скучно? – Мужчина все улыбался.
Женщина шевельнула покатыми плечами.
– Нет.
– Ну, как же нет!
Женщина посмотрела на него, непонятно усмехнулась и снова
принялась было постегивать вожжами по сапогу.
– У вас муж то есть? – спросил вдруг мужчина.
Женщина оглянулась.
– Нету. А что?
– Да так. Я почему то так и подумал.
Женщина прищурила в усмешке ясные глаза – они стали
хитрые. Яркие, по девичьи сочные губы ее чуть приоткрылись, чуть
приспустились уголками книзу.
– Почему же?
– Не знаю. Угадал, и все. Разошлись?
– Ну, допустим.
– Из за чего?
Женщина отвернулась. Ей не хотелось говорить об этом.
– Так, – сказала она. – Из за дела.
– М да… – Мужчина опять поправил волосы. – Бывает.
Некоторое время молчали.
– Ну и как же теперь? – спросил мужчина.
– Что?
– Как… жизнь то вообще?
Женщина, не оборачиваясь к нему, усмехнулась.
– Ничего.
– Ничего – это, знаете, пустое место. – Мужчина засмеялся. –
Ничего – это ничего.
– Господи!.. – Женщина качнула головой и посмотрела в глаза
мужчине.
Тот перестал смеяться… Какое то время смотрели друг на
друга – один пытливо, другая с дурашливым удивлением. И вдруг засмеялись.
У женщины в серых глазах заискрились крохотные, горячие огоньки.
– Чего вы смеетесь, а?.. Нет, вы скажите!.. Чего вы?.. –
показывая на женщину пальцем, спрашивал мужчина и сам радостно смеялся.
– Смешинка в рот попала. – Женщина отвернулась и вытерла
платком глаза. И уже серьезно спросила: – Вы зачем к нам? Уполномоченный,
что ли?
Мужчине жалко было, что они перестали смеяться. Он бы
посмеялся еще.
– Художник я, – сказал он. – На натуру еду. Рисовать.
Женщина с интересом посмотрела на него.
– Что? – спросил художник.
– Ничего. У нас в клубе тоже художник есть.
– Да?.. – Художник не нашел, что сказать о том художнике,
который у них в клубе, кивнул головой. – Художников много.
– А вы кого рисуете?
– А все. Тебя… вас могу. Хотите?
Женщина улыбнулась.
– Ну, меня то… чего меня? А вот у нас виды шибко хорошие
есть. На реке. Иной раз придешь по воду утром и глаз не отведешь – до того
красиво! Сама думала: вот бы нарисовать.
– Не пробовала?
– Да уж… Вы правда, посмотрите те места. Только рано надо. А
скажите: рисовать учат, что ли, или это уж с рожденья в человеке заложено?
– И с рожденья, и учат… Учиться долго надо… – Художнику
не хотелось говорить об этом. – Ты вот расскажи лучше, как ты живешь? – Он
вдруг спрыгнул с телеги, пошел рядом. Улыбался, смотрел на женщину. – А?
Как ты живешь вот в этом раю?! – Он раскинул руки, оглянулся кругом.
Женщина улыбалась тоже.
– Хорошо живу.
Мужчина вздохнул всей грудью… Отбежал в сторону, сорвал
несколько пыльных теплых цветков, догнал телегу, подал цветы женщине. Та
приняла их с благодарной улыбкой.
– Кукушкины слезки называются, – сказала она, бережно
складывая цветы в букетик. – Нету ей своего гнездышка, она плачет. Где
слезинка упадет, там цветок вырастет.
– Нравятся? – Художник прыгнул на телегу. Прыгая, задел
рукой сгиб колена женщины, метнул в ее сторону быстрый взгляд…
Женщина поправила юбку и продолжала складывать букетик.
На короткое мгновение в глазах художника встала картина: здоровая, красивая,
спокойная женщина бережно складывает маленький букет из нежно голубых
скорбных цветов – кукушкины слезки. Но властное сильное чувство, как
горячая волна, окатило его с головой… Картина пропала. Все в мире, вокруг,
представилось вдруг ярким, скоропреходящим, смертным.
– Вообще что жизнь? – громко заговорил он. – Все кончится – и
все! – Он глядел на женщину – ждал, что она поймет его. – Ну, сделаем мы
какое то свое дело, то есть будем стараться!.. – Художник досадливо
поморщился – слова были глупые, мелкие. – Черт возьми!.. Ты понимаешь? Ну,
сделаем – ну и что? А всю жизнь будем себя за горло держать! Такие уж…
невозможно хорошие мы, такие уж… А посмотри – лес, степь, небо… Все
истомилось! Красотища! Любить надо, и все! Любить, и все! Все остальное –
муть. – Он как будто спорил с кем, доказывал – говорил запальчиво, взмахивал
рукой… И смотрел на женщину. Ждал.
Она внимательно слушала. Она хотела понять. Мужчина
тронул ее за руку.
– Ну, что смотришь? Не понимаешь меня? – Положил руку на
ее мягкое плечо, хотел привлечь к себе.
Женщина резко вывернула плечо, в упор, до обидного
спокойно, просто – как по лицу ударила – глянула на него. Сказала чужим
резким голосом:
– Понимаю. – И отвернулась.
Художник отдернул руку – точно обжегся… Растерянно
улыбнулся.
– О!.. О, какие мы! – Помолчал, глядя на женщину, потом
сердито сказал: – Поживем… и нас не будет. И все. Вообще, к черту все! –
устало, с тихой злобой добавил он. Поднял ноги на телегу, лег и уткнулся
лицом в пахучую траву.
Долго ехали так.
Звякала в передке телеги железка. Фыркал Гнедко. В лесу,
пронизанном низким солнцем, звенели хоры птиц. Нечто огромное, светлое,
мягко ступая по травам, шагало по земле.
Женщина раза два оборачивалась назад, смотрела на своего
попутчика. Тот не шевелился. На узкой спине его, под дорогой шелковой
рубашкой, торчали острые лопатки. Около уха, на виске, трепетно
пульсировала голубая жилка.
– Сколько времени сейчас? – спросила женщина.
Мужчина сел, глядя вперед, на дорогу, тихо сказал:
– Вы это… извините меня. Наговорил я тут, самому тошно. –
Он нахмурился, ослабил галстук, глянул на женщину… Она тоже смотрела на
него внимательно, точно изучала.
– Ничего, – сказала она, и уголки губ ее дрогнули в
насмешливой, но какой то очень доброй, необидной улыбке. – И лес, и поле –
все в ход пошло?
Мужчина тоже смущенно улыбнулся.
– В том то и дело – философия сразу нашлась! – Он провел
ладонью по лицу. – Как ворованного хлеба поел.
– Шибко то не казнись. Все вы… только дай волю.
Мужчина достал портсигар, закурил. Обхватил длинными
руками голенастые ноги и задумался. У него был вид неприятно изумленного и
подавленного человека.
– Все?
– А то?..
– Да нет, не все, конечно. Долго нам еще ехать?
– Километра два.
– Не все… зря ты так, – повторил мужчина.
Женщина ничего на это не сказала.
Лес кончился. Дорога пошла полем, в хлебах.
Тихо опускался вечер. По земле разлилась мягкая задумчивая
грусть. Ударили первые перепела.
Мужчина курил, смотрел на четкий, правильный профиль
женской головы.
– Хорошая ты, – вдруг сказал он просто. – Тебя как зовут?
– Нина.
– Хорошая ты, Нина.
– Да уж… – Женщина не обернулась к нему; в голосе ее было и
смущение, и радость, тихая, не забытая еще радость недавних лет.
– Я тебя рисовать буду.
– Как это? – Нина повернулась к нему и тотчас отвернулась.
– Ну… про тебя… Картина будет называться «Кукушкины
слезки».
– Господи! – только и сказала Нина.
Немножко помолчали.
– А тебя как зовут? – спросила Нина.
– Сергей.
– Жить то где будешь?
– Не знаю…
– У нас можно. Мы вдвоем с мамой, а дом большой. Половина
все равно пустует. У реки как раз…
Сергей помолчал.
– Мне, понимаешь… это… Ты обиделась?
– Ну и ладно. И хорошо, что стыдно. – Она наклонилась вперед
и огрела мерина вожжами. Телега дернулась и громко застучала по дороге.
– Нина! – позвал художник.
– Ну… – Нина упорно не оборачивалась к нему.
– Ты обиделась?
– Да ладно!.. На вас на всех обижаться – обиды не хватит. Не
надо больше про это говорить. Вон Березовка наша.
Впереди показалась деревня. Ранняя заря окрасила крыши
домов в багровый цвет, и они неярко, сильно тлели посреди молодого золота
созревающих хлебов.
– Нарисовал бы вот такой вечер? – спросила Нина. – Видишь,
красиво как.
– Да, – тихо сказал художник. Помолчал и еще раз сказал: – Да.
Хорошо было, правда.
Вянет, пропадает
– Идет! – крикнул Славка. – Гусь Хрустальный идет!
– Чего орешь то? – сердито сказала мать. – Не можешь никак
потише то?.. Отойди оттудова, не торчи.
Славка отошел от окна.
– Играть, что ли? – спросил он.
– Играй. Какую нибудь… поновей.
– Какую? Может, марш?
– Вот, какую то недавно учил?..
– Я ее не одолел еще. Давай «Вянет, пропадает»?
– Играй. Она грустная?
– Помоги ка снять. Не особенно грустная, но за душу возьмет.
Мать сняла со шкафа тяжелый баян, поставила Славке на
колени. Славка заиграл «Вянет, пропадает».
Вошел дядя Володя, большой, носатый, отряхнул о колено
фуражку и тогда только сказал:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте, Владимир Николаич, – приветливо
откликнулась мать.
Славка перестал было играть, чтоб поздороваться, но вспомнил
материн наказ – играть без передыху, кивнул дяде Володе и продолжал играть.
– Дождь, Владимир Николаич?
– Сеет. Пора уж ему и сеять. – Дядя Володя говорил как то
очень аккуратно, обстоятельно, точно кубики складывал. Положит кубик,
посмотрит, подумает – переставит. – Пора… Сегодня у нас… што? Двадцать
седьмое? Через три дня – октябрь месяц. Пойдет четвертый квартал.
– Да, – вздохнула мать.
Славку удивляло, что мать, обычно такая крикливая, острая на
язык, с дядей Володей во всем тихо соглашалась. Вообще становилась какая то
сама не своя: краснела, суетилась, все хотела, например, чтоб дядя Володя
выпил «последнюю» рюмку перцовки, а дядя Володя говорил, что «последнюю
то как раз и не надо пить – она то и губит людей».
– Все играешь, Славка? – спросил дядя Володя.
– Играет! – встряла мать. – Приходит из школы и начинает –
надоело уж… В ушах звенит.
Это была несусветная ложь; Славка изумлялся про себя.
– Хорошее дело, – сказал дядя Володя. – В жизни пригодится.
Вот пойдешь в армию: все будут строевой шаг отрабатывать, а ты в красном
уголке на баяне тренироваться. Очень хорошее дело. Не всем только дается…
– Я говорила с ихним учителем то: шибко, говорит, способный.
Когда говорила?! О, боже милостивый!.. Что с ней?
– Талант, говорит.
– Надо, надо. Молодец, Славка.
– Садитесь, Владимир Николаич.
Дядя Володя ополоснул руки, тщательно вытер их полотенцем,
сел к столу.
– С талантом люди крепко живут.
– Дал бы уж, господи…
– И учиться, конечно, надо – само собой.
– Вот учиться то… – Мать строго посмотрела на Славку. – Лень
матушка! Вперед нас, видно, родилась. Чего уж только не делаю: сама иной раз
с им сяду: «Учи! Тебе надо то, не мне». Ну!.. В одно ухо влетело, в другое
вылетело. Был бы мужчина в доме… Нас то много они слушают!
– Отец то не заходит, Славка?
– А чего ему тут делать? – отвечала мать. – Алименты свои
плотит – и довольный. А тут рости, как знаешь…
– Алименты – это удовольствие ниже среднего, – заметил дядя
Володя. – Двадцать пять?
– Двадцать пять. А зарабатывает то не шибко… И те пропивает.
– Стараться надо, Славка. Матери одной трудно.