355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Шукшин » Полное собрание рассказов в одном томе. » Текст книги (страница 18)
Полное собрание рассказов в одном томе.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:39

Текст книги "Полное собрание рассказов в одном томе."


Автор книги: Василий Шукшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

осторожно закурил… И все думал о маленькой полненькой девушке.

Пришел Иван, сел рядом.

– Ну, что? – спросил Сергей.

– Та а… ерунда, – ответил Иван. – Я ж те говорил: одна

внешность.

Сергей отвернулся к дощатой стене сарая.

– А чего ты ушел?

– Та а…

– Хэх!..

Замолчали. Иван посидел немного, посвистел задумчиво и

ушел спать в дом.

А из окон горницы все слышался смех.

Утром Сергей поднялся чуть свет. Походил бесцельно по

двору, заглянул в открытое окно горницы…

Полненькая девушка спала, раскинув по подушке белые

полненькие руки. Ротик приоткрыт, к нижней губе пристала пушинка от

подушки; когда девушка выдыхала, пушинка становилась «на дыбки» и

смешно дрожала.

«Как ребенок», – подумал с нежностью Сергей. Он долго еще

смотрел на спящую девушку… Потом взял из кабины блокнот, вырвал чистый

лист и написал:

«Это жа ерунда: спичку надо заране спрятать в каемычку

платочка, а потом, когда сворачиваешь, подсунуть ее, чтобы человек ломал ее.

И пусть он ее ломает, сколько влезет, – другая то спичка целая! Покажи кому

нибудь. Сергей».

Свернул бумажку, положил на подоконник и сверху еще

положил камешек – чтобы ветром не сдуло.

Потом завел машину и поехал.

На улицах было еще пусто; над крышами домов вставало

солнце.

«Шляпу, что ли, купить, ядрена мать!» – подумал Сергей.

Думы

И вот так каждую ночь!

Как только маленько угомонится село, уснут люди – он

начинает. Заводится, паразит, с конца села и идет. Идет и играет.

А гармонь у него какая то особенная – орет. Не голосит – орет.

Нинке Кречетовой советовали:

– Да выходи ты скорей за него! Он же, черт, житья нам не даст.

Нинка загадочно усмехнулась:

– А вы не слухайте. Вы спите.

– Какой же сон, когда он ее под самыми окнами растягивает.

Ведь не идет же, черт блажной, к реке, а здесь старается! Как нарочно.

Сам Колька Малашкин, губастый верзила, нахально смотрел

маленькими глазками и заявлял:

– Имею право. За это никакой статьи нет.

Дом Матвея Рязанцева, здешнего председателя колхоза, стоял

как раз на том месте, где Колька выходил из переулка и заворачивал в улицу.

Получалось, что гармонь еще в переулке начинала орать, потом огибала дом, и

еще долго ее было слышно.

Как только она начинала звенеть в переулке, Матвей садился в

кровати, опускал ноги на пол и говорил:

– Все: завтра исключу из колхоза. Придерусь к чему нибудь и

исключу.

Он каждую ночь так говорил. И не исключал. Только, когда

встречал днем Кольку, спрашивал:

– Ты долго будешь по ночам шляться? Люди после трудового

дня отдыхают, а ты будишь, звонарь!

– Имею право, – опять говорил Колька.

– Я вот те покажу право! Я те найду право!

И все. И на этом разговор заканчивался.

Но каждую ночь Матвей, сидя на кровати, обещал:

– Завтра исключу.

И потом долго сидел после этого, думал… Гармонь уже

уходила в улицу, и уж ее не слышно было, а он все сидел. Нашаривал рукой

брюки на стуле, доставал из кармана папиросы, закуривал.

– Хватит смолить то! – ворчала Алена, хозяйка.

– Спи, – кратко говорил Матвей.

О чем думалось? Да так как то… ни о чем. Вспоминалась

жизнь. Но ничего определенного, смутные обрывки. Впрочем, в одну такую

ночь, когда было светло от луны, звенела гармонь и в открытое окно вливался с

прохладой вместе горький запах полыни из огорода, отчетливо вспомнилась

другая ночь. Она была черная, та ночь. Они с отцом и с младшим братом

Кузьмой были на покосе километрах в пятнадцати от деревни, в кучугурах. И

вот ночью Кузьма захрипел: днем в самую жару потный напился воды из

ключа, а ночью у него «завалило» горло. Отец разбудил Матвея, велел поймать

Игреньку (самого шустрого меринка) и гнать в деревню за молоком.

– Я тут пока огонь разведу… Привезешь, скипятим – надо

отпаивать парня, а то как бы не решился он у нас, – говорил отец.

Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Игреньку и,

нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот… Теперь

уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать тринадцать было – все

помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И

ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших

под росой. Какой то дикий восторг обуял парнишку; кровь ударила в голову и

гудела. Это было как полет – как будто оторвался он от земли и полетел. И

ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской – только шум

в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу. О том,

что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала

душа, каждая жилка играла в теле… Какой то такой желанный, редкий миг

непосильной радости.

…Потом было горе. Потом он привез молоко, а отец, прижав

младшенького к груди, бегал вокруг костра и вроде баюкал его:

– Ну, сынок… ты что же это? Обожди маленько. Обожди

маленько. Счас молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький… Вон

Мотька молочка привез!..

А маленький Кузьма задыхался уже, посинел.

Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв. Отец

сидел, обхватив руками голову, и покачивался, и глухо и протяжно стонал.

Матвей с удивлением и с каким то странным любопытством смотрел на брата.

Вчера еще возились с ним в сене, а теперь лежал незнакомый, иссиня белый

чужой мальчик.

…Только странно: почему же проклятая гармонь оживила в

памяти именно эти события? Эту ночь? Ведь потом была целая жизнь:

женитьба, коллективизация, война. И мало ли еще каких ночей было перебыло!

Но все как то стерлось, поблекло. Всю жизнь Матвей делал то, что надо было

делать: сказали, надо идти в колхоз, – пошел, пришла пора жениться –

женился, рожали с Аленой детей, они вырастали… Пришла война – пошел

воевать. По ранению вернулся домой раньше других мужиков. Сказали:

«Становись, Матвей, председателем. Больше некому». Стал. И как то втянулся

в это дело, и к нему тоже привыкли, так до сих пор и тянет эту лямку. И всю

жизнь была на уме только работа, работа, работа. И на войне тоже – работа. И

все заботы, и радости, и горести связаны были с работой. Когда, например,

слышал вокруг себя – «любовь», он немножко не понимал этого. Он понимал,

что есть на свете любовь, он сам, наверно, любил когда то Алену (она была

красивая в девках), но чтоб сказать, что он что нибудь знает про это больше, –

нет. Он и других подозревал, что притворяются: песни поют про любовь,

страдают, слышал даже – стреляются… Не притворяются, а привычка, что ли,

такая у людей: надо говорить про любовь – ну давай про любовь. Дело то все в

том, что жениться надо! Что он, Колька, любит, что ли? Глянется ему, конечно,

Нинка – здоровая, гладкая. А время подперло жениться, ну и ходит, дурак, по

ночам, «тальянит». А чего не походить? Молодой, силенка играет в душе… И

всегда так было. Хорошо еще, не дерутся теперь из за девок, раньше дрались.

Сам Матвей не раз дрался. Да ведь тоже так – кулаки чесались, и силенка опять

же была. Надо же ее куда нибудь девать.

Один раз Матвей, когда раздумался так вот, сидя на кровати, не

вытерпел, толкнул жену:

– Слышь ка!.. Проснись, я у тебя спросить хочу…

– Чего ты? – удивилась Алена.

– У тебя когда нибудь любовь была? Ко мне или к кому

нибудь? Неважно.

Алена долго лежала, изумленная.

– Ты никак выпил?

– Да нет!.. Ты любила меня или так… по привычке вышла? Я

сурьезно спрашиваю.

Алена поняла, что муж не «хлебнувши», но опять долго

молчала – она тоже не знала, забыла.

– Чего это тебе такие мысли в голову полезли?

– Да охота одну штуку понять, язви ее. Что то на душе у меня…

как то… заворошилось. Вроде хвори чего то.

– Любила, конечно! – убежденно сказала Алена. – Не любила,

так не пошла бы. За мной Минька то Королев вон как ударял. Не пошла же. А

чего ты про любовь спомнил середь ночи? Заговариваться, что ли, начал?

– Пошла ты! – обиделся Матвей. – Спи.

– Коровенку выгони завтра в стадо, я забыла сказать. Мы

уговорились с бабами до свету за ягодами идти.

– Куда? – насторожился Матвей.

– Да не на покосы на твои, не пужайся.

– Поймаю – штраф по десять рублей.

– Мы знаем одно местечко, где не косят, а ягоды красным

красно. Выгони коровенку то.

– Ладно.

Так что же все таки было в ту ночь, когда он ехал за молоком

брату, что она возьми и вспомнись теперь?

«Дурею, наверно, – грустно думал Матвей. – К старости все

дуреют».

А хворь в душе не унималась. Он заметил, что стал даже

поджидать Кольку с его певучей «гармозой». Как его долго нет, он начинал

беспокоиться. И сердился на Нинку: «Телка гладкая!.. Рази ж она скоро

отпустит!»

И сидел и поджидал. Курил.

И вот далеко в переулке начинала звенеть гармонь.

И поднималась в душе хворь. Но странная какая то хворь –

желанная. Без нее чего то не хватает.

Еще вспоминались какие то утра… Идешь по траве босиком.

Она вся бусая от росы. И только след остается – ядовито зеленый. И роса

обжигает ноги. Даже теперь зябко ногам, как вспомнишь.

А то вдруг про смерть подумается: что скоро – все. Без страха,

без боли, но как то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут

на могилку и зароют. Вот трудно то что понять: как же тут будет все так же?

Ну, допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить – оно всегда

встает и заходит. Но люди какие то другие в деревне будут, которых никогда

не узнаешь… Этого никак не понять. Ну, лет десять пятнадцать будут еще

помнить, что был такой Матвей Рязанцев, а потом – все. А охота же узнать, как

они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся

вдоволь, и погулял в празднички – ничего, весело бывало, и… Нет, не жалко.

Повидал много. Но как подумаешь: нету тебя, все есть какие то, а тебя больше

не будет… Как то пусто им вроде без тебя будет. Или ничего?

«Тьфу!.. Нет, старею».

Даже устал от таких дум.

– Слышь ка!.. Проснись, – будил Матвей жену. – Ты смерти

страшисся?

– Рехнулся мужик! – ворчала Алена. – Кто ее не страшится,

косую?

– А я не страшусь.

– Ну дак и спи. Чего думать то про это?

– Спи, ну тя!..

Но как вспомнится опять та черная оглушительная ночь, когда

он летел на коне, так сердце и сожмет – тревожно и сладко. Нет, что то есть в

жизни, чего то ужасно жалко. До слез жалко.

А в одну ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел

курил… А ее все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.

К свету Матвей разбудил жену.

– Чего эт звонаря то нашего не слышно?

– Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.

Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог.

Так до самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего нибудь

вспомнить из своей жизни, но как то совсем ничего не приходило в голову.

Опять навалились колхозные заботы… Косить скоро, а половина косилок у

кузницы стоит с задранными оглоблями. А этот черт косой, Филя кузнец,

гуляет. Теперь еще на свадьбу зальется, считай, неделя улетела.

«Завтра поговорить надо с Филей».

…Встретив на другой день Кольку губастого, Матвей

усмехнулся:

– Что, брат, доигрался?

Колька заулыбался… А улыбка у него – от уха до уха.

– Все, Матвей Иваныч, больше не буду будить вас по ночам.

Конец. Бросил якорь.

– Ну ну, – сказал Матвей и пошел по своим делам, а сам думал:

«Чего ты радуешься, бычок? Она тебя возьмет теперь за рога, Нинка то. Они

все, Кречетовы, такие».

Прошла неделя.

Все так же лился ночами лунный свет в окна, резко пахло из

огорода полынью и молодой картофельной ботвой… И было тихо.

Матвей плохо спал. Просыпался, курил… Ходил в сени пить

квас. Выходил на крыльцо, садился на приступку и курил. Светло было в

деревне. И ужасающе тихо.

В профиль и анфас

На скамейке у ворот сидел старик. Он такой же усталый,

тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у старика раннее солнышко,

и он – давно давно – шагал по земле и крепко чувствовал ее под ногами. А

теперь – вечер, спокойный, с дымками по селу.

На скамейку присел длиннорукий худой парень с

морщинистым лицом. Такие только на вид слабые, на деле выносливые, как

кони. И в бане парятся здорово.

Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.

– Гуляешь? – спросил старик.

– Это не гульба, дед, – не сразу сказал Иван. – Собачьи слезы. У

тебя нет полтора рубля?

– Откуда?

– Башка лопается по швам.

– Как с работой то?

– Никак. Бери, говорит, вилы, да на скотный двор.

– Кто, директор?

– Ну. А у меня три специальности в кармане да почти девять

классов образования. Ишачь сам, если такой сознательный.

– На сколь отобрали права то?

– На год. А я выпил то всего кружку пива! Да красненького

стакан. А он придрался… С прошлого года караулил, гад. Я его тогда матом

послал, он окрысился…

– Ты уж какой то… шибко неуживчивый, парень. Надо

маленько аккуратней. Чего вот теперь с имя сделаешь? Они – начальство…

– Ну и что?

– Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и

смолчать надо.

Жгли ботву в огородах – скоро пахать. И каждый год одно и то

же, а все не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый,

прелый запах дыма и талой земли.

– Где и смолчать надо, парень, – повторил старик, глядя на

огоньки в огородах. – Наше дело такое.

– Да я особо то не лаюсь, – неохотно откликнулся Иван. – Так –

если уж прицепится какой… Главное, я же правила то не нарушал! – опять

горько воскликнул он. – За стакан вина да за кружку пива – на год лишил

прав… Паразит.

– Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?

– Зачем?

– У меня под печкой бутылка самогонки есть. Я б те вынес

похмелиться то.

Иван поспешно встал, заглянул в огород.

– Там, – сказал он, – в дальнем углу. Сюда – ноль внимания.

Старик сходил в дом, принес бутылку самогона и немного

ботуну. И стакан.

– Что ж ты сразу не сказал? – заторопился Иван. – Сидит

помалкивает!.. – Он налил стакан и одним духом оглушил. – Я вот такой

больше люблю, чем первач. Этот с вонью, как бензин, – долго не будешь

раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.

Старик выпил не торопясь, закусил ботуном.

– Как бензин, верно?

– Самогон как самогон. Какой бензин? Хреновину городишь

какую то.

– Ну вот! – Иван хлопнул себя ладонью в грудь. – Теперь

можно жить. Спасибо, дед. Хошь моих? – Протянул пачку «Памира».

Старик с трудом ухватил негнущимися пальцами сигаретку,

помял помял, посмотрел на нее внимательно, прикурил.

– Петька то пишет?

– Пишет. Помру я скоро, Иван.

Иван удивленно посмотрел на старика:

– Брось ты!..

– Хошь брось, хошь положь… на месте будет. – Старик говорил

спокойно.

– Болит, что ль, чего?

– Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.

Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про

смерть.

– Брось! – сказал он. – Поживешь. Гармонь, что ль, принесть?

– Неси.

Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не

было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.

– Мать, – сказал он – жалко, вообще то…

– Все жа ехать хошь?

– Ну а что делать то? – Иван, видно, только что так и говорил с

матерью. – Не могу же я на этот… Да ну – к черту совсем! Я Северным

морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год

не буду ездить, но неужели… Да ну – к черту! – Он тронул гармонь, что то

такое попробовал и бросил. Ему стало грустно. – Не везет мне тоже, дед.

Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает

фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? – Он часто рассказывал,

как он женился.

– Пошто в Ленинград то?

– Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала. Да мне ее

то – черт с ней, мне дочь жалко. Снится.

– К ей теперь поедешь?

– К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.

– А куда?

– К корешу одному… На шахты. Может, не на все время.

Может, на год.

– На год у вас теперь не получается. Шибко уж легко стали из

дому уходить.

– Ну а что я тут буду делать то?! – опять взвился Иван. – На

этот идти, на… Да ну – к черту! – Он развернул гармонь, заиграл и стал

подпевать – как то нарочно весело, зло:

Вот живу я с женщиной,

Ум па ра ра ра!

А вот уходит женщина

Д от меня.

Напугалась, лапушка?

Кончена игра!..

Старик все так же спокойно слушал.

– Сам сочиняю, – сказал Иван. – На ходу прямо. Могу всю ночь

петь.

А мы не будем кланяться –

В профиль и анфас;

В золотой оправушке…

– Баламут ты, Ванька, – сказал старик. – Ну, пошел ба,

поработал год на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна

прожила.

Иван перестал играть, долго молчал.

– Не в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не

нашлось бы места, где устроить меня? Что, им один лишний слесарь

помешает? Я тебя умоляю!.. Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку

пару раз проводил из клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться:

полудурок. А я трепаться умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим,

не сделал.

– Чтоб в подоле принесла? Подарок то?

– Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.

– Это вы умеете.

– Вообще грустно, дед. Почему так? Ничего неохота… как

это… как свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому дал по очкам, у

того зрение нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: а я то зачем

здесь? Самое же дурацкое дело! Ну, видел – и все. Измучился, пока суд шел. –

Иван посмотрел на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал. – Так и здесь.

Сижу и думаю: «А я при чем здесь?» Суд хоть длинный был, но кончился, и я

вышел. А здесь куда выйдешь? Не выйдешь.

– Отсюда одна дорога – на тот свет.

Иван налил в стакан, выпил.

– Нет счастья в жизни, – сказал он и сплюнул. – Тебе налить?

– Будет.

– Вот тебе хорошо было жить?

Старик долго молчал.

– В твои годы я так не думал, – негромко заговорил он. – Знал

работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с

год все село кормить можно было. Некогда было так думать.

– А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся,

работаю. Но спроси: «Для чего?» – не знаю. Неужели только нажраться? Ну,

нажрался… А дальше что? – Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик

скажет. – Что дальше то? Душа все одно вялая какая то…

– Заелись, – пояснил старик.

– И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам

хватало… Вы дремучие были. Как вы то жили, я так сумею. Мне чего то

больше надо.

– Налей ка, – попросил старик. Выпил, тоже сплюнул. –

Сороконожки, – вдруг зло сказал он. – Суетитесь на земле – туда сюда, туда

сюда, а толку никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак то, он от чего? От

бензина вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…

– Не скажи.

– И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся. «Разма

ах»! А чего гнусишь тогда?

– Чего эт тебя заело то? Что дремучими вас назвал? А какие же

вы?

– Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за

ездку рупь двадцать кладут – можно четыре рубля в день заробить, а он две

ездки сделает и коней выпрягает. А сам – хоть об лоб поросят бей – здоровый.

А мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на

трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь тебе на

его отвалят. А отваливали – шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю, для чего

робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие то денюжки

все лето горбатился.

– А мне не надо столько денег, – словно подзадоривая старика,

сказал Иван. – Ты можешь это понять? Мне чего то другого надо.

– Не надо, а полтора рубля – похмелиться – нету. Ходишь, как

побирушка… Не надо ему! Мать то высохла на работе. Черти… Лодыри.

Солнышко то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!..

Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…

– Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб… Вообще ты

формально прав, но ведь конь тоже работает… Где же смысл?

– Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно

исть?

– Не поймешь, дед, – вздохнул Иван.

– Где нам!

– Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что

это меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.

Эх, на один желудочек,

На нина ни на… –

пропел он.

Старик усмехнулся.

– Обормот. Жена то пошто ушла? Пил небось?

– Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла

то?.. Не знаю. Именно потому, что я не был фраером.

– Кем не был?

– Это так… – Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго

молчал. И вдруг не дурашливо, а с какой то затаенной тревогой, даже болью

сказал: – А правда ведь не знаю, зачем живу.

– Жениться надо.

– Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она

у меня просит? Как я этого не пойму!

– Женись, маяться перестанешь. Не до того будет.

– Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут

сгоришь!.. Не понимаю: то ли я один такой дурак, то ли все так, но

помалкивают… Веришь, нет: ночью думаю думаю – до того плохо станет, хоть

кричи. Ну зачем?!

– Тьфу! – Старик покачал головой. – Совсем испортился

народишко.

А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и

темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло

дымом. Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут

звучать отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать. И совсем уже темно

станет. Огоньки в огородах станут гаснуть. И где нибудь, совсем близко,

звучный мужской голос скажет:

– Ну, пошли, ладно.

Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день,

настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу.

Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.

Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол.

Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.

Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был

иной запах – древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и

открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от

лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли,

окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах,

зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с

весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.

– Может, я схожу к директору то, попрошу?.. – заговорила

мать.

Иван брился.

– Еще чего! В ноги упади – он довольный будет.

– Ну а как жа теперь? – Мать старалась говорить не

просительно, как можно убедительней – понимала: разговор, наверно,

последний. – Ходют люди, просют. Язык то не отсохнет…

– Я ходил. Просил.

– Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только

умеете.

– Хватит, мам.

Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала

тихонько, и запричитала:

– Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду

мне написано весь свой век мучиться. Пошто же, сынок, только про себя

думаешь?.. Про матерей то пошто не думаете?

Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе,

щемило даже. И оттого он хмурился раньше времени.

– Да что ты меня… на войну, что ли, провожаешь? Что я там?..

Да ну, к шутам все! И вечно – слезы!.. Мне уж от этих слез житья нету.

– Сходила ба, попросила – не каменный он, подыскал ба чего

нибудь. А то к инспектору сходи… Што уж сразу так – уезжать. Вон у Кольки

Завьялова тоже права отбирали, сходил парень то, поговорил… С людьми

поговорить надо…

– Они уж в милиции, права то. Поздно.

– Ну и в милицию съездил ба…

– Хо о! – изумился Иван. – Ну ты даешь!

– Господи, господи… Всю жись вот так. И за што мне такая

доля злосчастная! Проклятая я, што ли…

Невмоготу становилось. Иван вышел во двор, умылся под

рукомойником, постоял в одной майке у ворот… Посмотрел на село. Все он тут

знал. И томился здесь, в этих переулках, лунными ночами… А крепости

желанной в душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но

нужна крепость в душе, хоть немножко надо веселей уезжать.

Вывернулся откуда то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся

с лаской.

– Ну! – Иван откинул пса, пошел в дом.

Мать накрывала на стол.

– Ну, поработал ба на свинарнике…

Они настойчивые, матери. И беспомощные.

– Ни под каким лозунгом, – твердо сказал Иван. – Вся деревня

смеяться будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать… Только

у него ничего не выйдет.

– Господи, господи…

…Позавтракали.

Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого

чемодана и опять заплакала. Только не причитала теперь.

– С годок поработаю и приеду. Чего ты?..

Мать вытерла слезы.

– Может, схожу, сынок? – Посмотрела снизу на сына, и из глаз

прямо плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние. – Упрошу его… Он

хороший мужик.

– Мам… Мне же тоже тяжело!

– А может, сунуть кому нибудь в милиции то? Што, думаешь,

не берут? Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул… Счас,

отдали так то.

– Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они мне.

Предстояло прощание с печкой. Всякий раз, когда Иван куда

нибудь уезжал далеко, мать заставляла его трижды поцеловать печь и сказать:

«Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови в дорогу

дальнюю». Причем всякий раз она напоминала, как надо говорить, хоть Иван

давно уж запомнил слова.

Иван трижды ткнулся в теплый лоб печки и сказал:

– Матушка печь, как ты меня поила и кормила, так благослови

в дорогу дальнюю.

…И пошли по улице: мать, сын и собака.

Ивану не хотелось, чтоб мать провожала его, не хотелось, чтоб

люди глазели в окна и говорили: «Ванька то… уезжает, што ль, куда?»

Попался навстречу дед, с которым они вчера беседовали на сон

грядущий.

Иван остановился. Он подумал, что, постояв, мать не пойдет

дальше, а повернет и уйдет с соседом.

– Поехал?

– Поехал.

Закурили.

– Рыбачил, что ль?

– Попробовал поставил перемётишки… Рано ишо.

– Рано.

Мать стояла рядом, сцепив на фартуке руки, не слушала

разговор, бездумно не то задумчиво глядела в ту сторону, куда поедет сын.

– Не пей там, – посоветовал дед. – Город – он и есть город –

чужие все. Пообвыкни сперва…

– Что я, алкаш, что ли?

Еще постояли.

– Ну, с богом! – сказал старик.

– Бывай.

Старик пошел своей дорогой. Иван посмотрел на мать… Она,

все так же глядя вперед, пошла, куда им надо идти. Иван пошел рядом.

Прошли немного.

– Мам… иди домой.

Мать послушно остановилась. Иван слегка приобнял ее…

Голова ее затряслась у него на груди. Вот этот то момент и есть самый

тяжелый. Надо сейчас оторвать ее от себя, отвернуться и уйти.

– Ладно, мам… Иди. Я сразу письмо напишу. Как приеду, так…

Ничего со мной не случится! Не ездют, что ль, люди? Иди.

Мать перекрестила его… И осталась стоять. А Иван уходил.

Глупый пес увязался за ним. Он всегда ходил с хозяином на работу.

– Пошел! – сердито сказал Иван.

Дик повилял хвостом и продолжал бежать впереди.

– Дик! Дик! – позвал Иван.

Дик подбежал. Иван больно пнул его, пес заскулил, отбежал в

сторону. И с удивлением смотрел на хозяина. Иван обернулся. Дик вильнул

хвостом, тронулся было с места, но не побежал, остался стоять. И все так же

удивленно посмотрел на хозяина.

А подальше стояла мать…

«Нет, надо на свете одному жить. Тогда легко будет», – думал

Иван, стиснув зубы. И скоро вышагивал по улице – к автобусу.

А мать все стояла… Смотрела вслед ему.

Как помирал старик

Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость

навалилась… Слаб он был давно уж, с месяц, но сегодня какая то особенная

слабость – такая тоска под сердцем, так нехорошо, хоть плачь. Не то чтоб

страшно сделалось, а удивительно: такой слабости никогда не было. То

казалось, что отнялись ноги… Пошевелит пальцами – нет, шевелятся. То

начинала терпнуть левая рука, шевелил ею – вроде ничего. Но какая слабость,

господи!..

До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может, оживеет

маленько под сердцем – может, покурить захочется или попить. Потом понял:

это смерть.

– Мать… А мать! – позвал он старуху свою. – Это… помираю

вить я.

– Господь с тобой! – воскликнула старуха. – Кого там

выдумываешь то лежишь?

– Сняла бы как нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. – Старик

лежал на печке. – Сними, ради Христа.

– Одна то я рази сниму. Сходить нешто за Егором?

– Сходи. Он дома ли?

– Даве крутился в ограде… Схожу.

Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное

облако.

«Зимнее дело – хлопотно помирать то», – подумал старик.

Пришел Егор, соседский мужик.

– Моро оз, язви его! – сказал он. – Погоди, дядя Степан,

маленько обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то застужу. Тебе чего, хуже

стало?

– Совсем плохо, Егор. Помираю.

– Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо то.

– Паникуй не паникуй – все. Шибко морозно то?

– Градусов пятьдесят есть. – Егор закурил. – А снега на полях –

шиш. Сгребают тракторами, но кого там!

– Может, подвалит ишо.

– Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем…

Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину. Егор

встал на припечек, подсунул руки под старика.

– Держись мне за шею то… Вот так! Легкий то какой стал!

– Выхворался…

– Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше.

Старика положили на кровать, накрыли тулупом.

– Может, папироску свернуть? – предложил Егор.

– Нет, неохота. Ах ты, господи, – вздохнул старик, – зимнее

дело – помирать то…

– Да брось ты! – сказал Егор серьезно. – Ты гони от себя эти

разные мысли. – Он пододвинул табуретку к кровати, сел. – Меня на фронте то

вон как задело! Тоже думал – каюк. А доктор говорит: захочешь жить – будешь

жить, не захочешь – не будешь. А я и говорить то не мог. Лежу и думаю: «Кто

же жить не хочет, чудак человек?» Так что лежи и думай: «Буду жить!»

Старик слабо усмехнулся.

– Дай разок курну, – попросил он.

Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял…

– Прохудился весь… Дым то, однако, в брюхо прошел.

Егор хохотнул коротко.

– А где шибко то болит? – спросила старуха, глядя на старика

жалостливо и почему то недовольно.

– Везде… Весь. Такая слабость, вроде всю кровь выцедили.

Помолчали все трое.

– Ну, пойду я, дядя Степан, – сказал Егор. – Скотинёшку

попоить да ко́рма ей задать…

– Иди.

– Вечерком ишо зайду попроведую.

– Заходи.

Егор ушел.

– Слабость то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, – заметила

старуха. – Может, зарубим курку – сварю бульону? Он ить скусный

свеженькой то… А?

Старик подумал.

– Не надо. И поисть не поем, а курку решим.

– Да бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба…

– Не надо, – еще раз сказал старик. – Лучше дай мне полрюмки

вина… Может, хоть маленько кровь то заиграет.

– Не хуже ба…

– Ничо. Может, она хоть маленько заиграет.

Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно заткнутую

пробкой. В четвертинке было чуть больше половины.

– Гляди, не хуже ба…

– Да когда с водки хуже бывает, ты чо! – Старика досада взяла.

– Всю жись трясетесь над ей, а не понимаете: водка – это первое лекарство.

Сундуки какие то…

– Хоть счас то не ерепенься! – тоже с досадой сказала старуха.

– «Сундуки»… Одной уж ногой там стоит, а ишо шебаршит кого то. Не велел

доктор волноваться то.

– Доктор… Они вон и помирать не велят, доктора то, а люди

помирают.

Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот хлебнул

– и чуть не захлебнулся. Все обратно вылилось. Он долго лежал без движения.

Потом с трудом сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю