Текст книги "Полное собрание рассказов в одном томе."
Автор книги: Василий Шукшин
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
Маруське – во!.. А это Ваське… Все тут живы здоровы?
Отец с матерью, для приличия снисходительно улыбаясь, с
интересом наблюдали за движениями сына – он все доставал и доставал из
чемоданов.
– Все здоровы. Мать вон только… – Отец протянул длинную
руку к сапогам, бережно взял один и стал щупать, мять, поглаживать
добротный хром. – Ничего товар… Васька износит. Мне уж теперь ни к чему
такие.
– Сам будешь носить. Вот Маруське еще на платье. – Игнатий
выложил все, присел на табурет. Табурет жалобно скрипнул под ним. – Ну,
рассказывайте, как живете? Соскучился без вас.
– Соскучился, так раньше бы приехал.
– Дела, тятя.
– Дела… – Отец почему то недовольно посмотрел на молодую
жену сына. – Какие уж там дела то!..
– Ладно тебе, отец, – сказала мать. – Приехал – и то слава богу.
Игнатию не терпелось рассказать о себе, и он воспользовался
случаем возразить отцу, который, судя по всему, не очень высоко ставил его
городские дела. Игнатий был борцом в цирке. В городе у него была хорошая
квартира, были друзья, деньги, красивая жена…
– Ты говоришь: «Какие там дела!» – заговорил Игнатий,
положив ногу на ногу и ласково глядя на отца. – Как тебе объяснить? Вот мы,
русские, крепкий ведь народишка! Посмотришь на другого – черт его знает!.. –
Игнатий встал, прошелся по комнате. – В плечах сажень, грудь как у жеребца
породистого, – силен! Но чтобы научиться владеть этой силой, освоить
технику, выступить где то на соревнованиях – это боже упаси! Он будет лучше
в одиночку на медведя ходить. Дикости еще много в нашем народе. О культуре
тела никакого представления. Физкультуры боится, как черт ладана. Я же
помню, как мы в школе профанировали ее. – С последними словами Игнатий
обратился к жене.
Как то однажды Игнатий набрел на эту мысль – о преступном
нежелании русского народа заниматься физкультурой, кому то высказал ее, его
поддержали. С тех пор он так часто распространялся об этом, что, когда сейчас
заговорил и все о том же, жена его заскучала и стала смотреть в окно.
– …Поэтому, тятя, как ты хошь думай, но дело у меня важное.
Может, поважнее Васькиного.
– Ладно, – согласился отец. Он слушал невнимательно. – Мать,
где там у нас?.. В лавку пойду.
– Погоди, – остановил его Игнатий. – Зачем в лавку?
Вкусив от сладостного плода поучений, он хотел было еще
поговорить о том, что надо и эту привычку бросать русским людям: чуть что –
сразу в лавку. Зачем, спрашивается? Но отец так глянул на него, что он сразу
отступился, махнул рукой, вытащил из кармана толстый бумажник, шлепнул
на стол:
– На́, деньги!
Отец обиженно приподнял косматые брови.
– Ты брось тут, Игнаха!.. Приехал в гости – значит, сиди
помалкивай. Что, у нас своих денег нету?
Игнатий засмеялся:
– Ладно, понял. Ты все такой же, отец.
…Сидели за столом, выпивали.
Старик Байкалов размяк, облапал узловатыми ладонями голову,
запел было:
Зачем сидишь до полуночи
У растворенного окна,
Ох, зачем сидишь…
Но замолчал. Некоторое время сидел, опустив на руки голову.
Потом сказал с неподдельной грустью:
– Кончается моя жизнь, Игнаха. Кончается! – Он ругнулся.
Жена Игнатия покраснела и отвернулась к окну. Игнатий сказал
с укором:
– Тятя!
– А ты, Игнат, другой стал, – продолжал отец, не обратив
никакого внимания на упрек сына. – Ты, конечно, не замечаешь этого, а мне
сразу видно.
Игнатий смотрел трезвыми глазами на отца, внимательно
слушал его странные речи.
– Ты давеча вытащил мне сапоги… Спасибо, сынок! Хорошие
сапоги…
– Не то говоришь, отец, – сказал Игнатий. – При чем тут
сапоги?
– Не обессудь, если не так сказал, – я старый человек. Ладно,
ничего. Васька скоро придет, брат твой… Здоровый он стал! Он тебя враз
сомнет, хоть ты и про физкультуру толкуешь. Ты жидковат против Васьки.
Куда там!..
Игнатий засмеялся; к нему вернулась его необидная веселая
снисходительность.
– Посмотрим, посмотрим, тятя.
– Давай еще по маленькой? – предложил отец.
– Нет, – твердо сказал Игнатий.
– А! Вот муж какой у тебя! – не без гордости заметил старик,
обращаясь к жене Игнатия. – Наша порода – Байкаловы. Сказал «нет» – значит,
все. Гроб! Я такой же был. Вот еще Васька придет. А еще у нас Маруська есть.
Та покрасивше тебя будет, хотя она, конечно, не расфуфыренная…
– Ты, отец, разговорился что то, – урезонила жена старика. –
Совсем уж из ума стал выживать. Черт те чего мелет. Не слушайте вы его,
брехуна.
– Ты лежи, мать, – беззлобно огрызнулся старик. – Лежи себе,
хворай. Я тут с людьми разговариваю, а ты нас перебиваешь.
Люся поднялась из за стола, подошла к комоду, стала
разглядывать патефонные пластинки. Ей, видно, было неловко.
Игнатий тоже встал. Завели патефон. Поставили «Грушицу».
Молчали. Слушали.
Старший Байкалов смотрел в окно, о чем то невесело думал.
Вечерело. Горели розовым нежарким огнем стекла домов. По
улице, поднимая пыль, с ревом прошло стадо. Корова Байкаловых подошла к
воротам, попробовала поддеть их рогом – не получилось. Она стояла и мычала.
Старик смотрел на нее и не двигался. Праздника почему то не получилось. А
он давненько поджидал этого дня – думал, будет большой праздник. А сейчас
сидел и не понимал: почему же не вышло праздника? Сын приехал какой то не
такой. В чем не такой? Сын как сын, подарки привез. И все таки что то не то.
Пришла Марья – рослая девушка, очень похожая на Игнатия.
Увидев брата, просияла радостной сдержанной улыбкой.
– Ну, здравствуй, здравствуй, красавица! – забасил Игнатий,
несколько бесцеремонно разглядывая взрослую сестру. – Ведь ты же невеста
уже!
– Будет тебе, – степенно сказала Марья и пошла знакомиться с
Люсей.
Старик Байкалов смотрел на все это, грустно сощурившись.
– Сейчас Васька придет, – сказал он. Он ждал Ваську. Зачем
ему нужно было, чтобы скорей пришел его младший сын, он не знал.
Молодые ушли в горницу и унесли с собой патефон. Игнатий
прихватил туда же бутылку красного вина и закуску.
– Выпью с сестренкой, была не была!
– Давай, сынок, это ничего. Это полезно, – миролюбиво сказал
отец.
Начали приходить бывшие друзья и товарищи Игнатия. Тут то
бы и начаться празднику, а праздник все не наступал. Приходили, здоровались
со стариком и проходили в горницу, заранее улыбаясь. Скоро там стало шумно.
Гудел могучий бас Игнатия, смеялись женщины, дребезжал патефон. Двое
дружков Игнатия сбегали в лавку и вернулись с бутылками и кульками.
«Сейчас Васька придет», – ждал старик. Не было у него на
душе праздника – и все тут.
Пришел наконец Васька – огромный парень с открытым
крепким лицом, загорелый, грязный. Васька походил на отца, смотрел так же –
вроде угрюмо, а глаза добрые.
– Игнашка приехал, – встретил его отец.
– Я уж слышал, – сказал Васька, улыбнулся и тряхнул русыми
спутанными волосами. Сложил в угол какие то железяки, выпрямился.
Старик поднялся из за стола, хотел идти в горницу, но сын
остановил его:
– Погоди, тять, дай я хоть маленько ополоснусь. А то неудобно
даже.
– Ну, давай, – согласился отец. – А то верно – он нарядный
весь, как этот… как артист.
И тут из горницы вышел Игнатий с женой.
– Брательник! – заревел Игнатий, растопырив руки. – Васька! –
И пошел на него.
Васька покраснел, как девица, засмеялся, переступил с ноги на
ногу.
Игнатий обнял его.
– Замараю, слушай. – Васька пытался высвободиться из
объятий брата, но тот не отпускал.
– Ничего о!.. Это трудовая грязь, братка. Дай поцелую тебя,
окаянная душа! Соскучился без вас.
Братья поцеловались.
Отец смотрел на сыновей, и по щекам его катились слезы. Он
вытер их и громко высморкался.
– Он тебе подарки привез, Васька, – громко сказал отец,
направляясь к чемоданам.
– Брось, тятя, какие подарки! Ну, давай, что ты должен делать
то? Умываться? Умывайся скорей. Выпьем сейчас с тобой. Вот! Видела
Байкаловых? – Игнатий легонько подтолкнул жену к брату. – Знакомьтесь.
Васька покраснел пуще прежнего: не знал – подавать яркой
женщине грязную руку или нет. Люся сама взяла его руку и крепко пожала.
– Он у нас стеснительный, – пояснил отец.
Васька осторожно кашлянул в кулак, негромко, коротко
засмеялся; он готов был провалиться сквозь землю от таких объяснений отца.
– Тятя… скажет тоже.
– Иди умывайся, – сказал отец.
– Да, пойду маленько… того…
Васька пошел в сени. Игнатий двинулся за ним.
– Пойдем, полью тебе по старой памяти!
Отец тоже вышел на улицу.
Умываться решили идти на Катунь – она протекала под боком,
за огородами.
– Искупаемся? – предложил Игнатий и похлопал себя ладонями
по могучей груди.
Шли огородами по извилистой, едва приметной тропке в
буйной картофельной ботве.
– Ну как живете то? – басил Игнатий, шагая вразвалку между
отцом и братом.
Васька опять коротко засмеялся. Он как то странно смеялся: не
то смеялся, не то покашливал смущенно. Он был очень рад брату.
– Ничего.
– Хорошо живем! – воскликнул отец. – Не хуже городских.
– Ну и слава богу! – с чувством сказал Игнатий. – Василий, ты,
говорят, нагулял тут силенку?
Василий опять засмеялся:
– Какая силенка!.. Скажешь тоже. Как ты то живешь?
– Я хорошо, братцы! Я совсем хорошо. Как жена моя вам?
Тять?
– Ничего. Я в них не шибко понимаю, сынок. Вроде ничего.
– Хорошая баба, – похвалил Игнатий. – Человек хороший.
– Шибко нарядная только. Зачем так?
Игнатий оглушительно захохотал.
– Обыкновенно одета! По городскому, конечно. Поотстали вы в
этом смысле.
– Чего то ты много хохочешь, Игнат, – заметил старик. – Как
дурак какой.
– Рад, поэтому смеюсь.
– Рад… Мы тоже рады, да не ржем, как ты. Васька вон не рад,
что ли?
– Ты когда жениться то будешь, Васька? – спросил Игнатий.
– Он сперва в армию сходит, – сказал отец.
– Ты это… когда пойдешь в армию, сразу записывайся в
секцию, – посоветовал старший брат. – Я же так начал. Тренер толковый
попадется – можешь вылезти.
Васька слушал, неопределенно улыбался.
Пришли к реке.
Игнатий первый скинул одежду, обнажив свое красивое
тренированное тело, попробовал ногой воду, тихонько охнул.
– Мать честная! Вот это водичка.
– Что? – Васька тоже разделся. – Холодная?
– Ну ка, ну ка? – заинтересовался Игнатий. Подошел к Ваське и
стал его похлопывать и осматривать со всех сторон, как жеребца.
Васька терпеливо стоял, смотрел в сторону, беспрерывно
поправляя трусы, посмеивался.
– Есть, – заключил Игнатий. – Давай попробуем?
– Да ну! – Васька недовольно тряхнул волосами.
– А чего, Васька? Поборись! – Отец с упреком смотрел на
младшего.
– Бросьте вы, на самом деле, – упрямо и серьезно сказал
Васька. – Чего ради сгребемся тут? На смех людям?
– Тьфу! – рассердился отец. – Ты втолкуй ему, Игнат, ради
Христа! Он какой то телок у нас – всего стесняется.
– А чего тут стесняться то? Если бы мы какие нибудь дохлые
были, тогда действительно стыдно.
– Объясни вот ему!
Васька нахмурился и пошел к воде. Сразу окунулся и поплыл,
сильно загребая огромными руками; вода вскипала под ним.
– Силен! – с восхищением сказал Игнатий.
– Я ж тебе говорю!
Помолчали, глядя на Ваську.
– Он бы тебя уложил.
– Не знаю, – не сразу ответил Игнатий. – Силы у него больше –
это ясно.
Отец сердито высморкался на песок.
Игнатий постоял еще немного и тоже полез в воду.
А отец пошел ниже по реке, куда выплывал Васька.
Когда Васька вышел на берег, они о чем то негромко и горячо
заговорили. Отец доказывал свое, даже прижимал к груди руки, Васька бубнил
свое. Когда Игнатий доплыл к ним, они замолчали.
Игнатий вылез из воды и задумчиво стал смотреть на далекие
синие горы, на многочисленные острова.
– Катунь матушка, – негромко сказал он.
Васька и отец тоже посмотрели на реку.
На той стороне, на берегу, сидела на корточках баба с высоко
задранной юбкой, колотила вальком по белью, ослепительно белели ее тупые
круглые коленки.
– Юбку то спусти маленько, эй! – крикнул старик.
Баба подняла голову, посмотрела на Байкаловых и продолжала
колотить вальком по белью.
– Вот халда! – с восхищением сказал старик. – Хоть бы хны ей.
Братья стали одеваться.
Хмель у Игнатия прошел. Ему что то грустно стало.
– Чего ты такой? – спросил Васька, у которого, наоборот, было
очень хорошее настроение.
– Не знаю. Так просто.
– Не допил, поэтому, – пояснил старик. – Ни два, ни полтора
получилось.
– Черт его знает! Не обращайте внимания. Давайте посидим,
покурим…
Сели на теплые камни. Долго молчали, глядя на быстротекущие
волны. Они лопотали у берега что то свое, торопились.
Солнце село на той стороне, за островами. Было тихо. Только
всплескивали волны, кипела река, да удары валька по мокрому белью – гулкие,
смачные – разносились над рекой.
Трое смотрели на родную реку, думали каждый свое.
Игнатий присмирел. Перестал хохотать, не басил.
– Что, Вася? – негромко спросил он.
– Ничего. – Васька бросил камешек в воду.
– Все пашешь?
– Пашем.
Игнатий тоже бросил в воду камень. Помолчали.
– Жена у тебя хорошая, – сказал Васька. – Красивая.
– Да? – Игнатий оживился, с любопытством, весело посмотрел
на брата. Сказал неопределенно: – Ничего. Тяте вон не нравится.
– Я не сказал, что не нравится, чего ты зря? – Старик
неодобрительно посмотрел на Игнатия. – Хорошая женщина. Только, я считаю,
шибко фартовая.
Игнатий захохотал.
– А ты знаешь, что такое фартовая то?
Отец отвернулся к реке, долго молчал – обиделся. Потом
повернулся к Ваське и сказал сердито:
– Зря ты не поборолся с ним.
– Вот привязался! – удивился Васька. – Ты что?
– Заело что то тятю, – сказал Игнатий, – что то не нравится ему.
– Что мне не нравится? – повернулся к нему отец.
– Не знаю. На душе у тебя что то не так, я же вижу.
– Ну и видь! Ты шибко умный стал, прямо спасу нет. Все ты
видишь, все понимаешь!
– Будет вам! – сказал Васька. – Чего взялись? Нашли время.
– Да ну его! – Отец засморкался и полез за кисетом. – Приехал,
расхвастался тут, подарков навез… подумаешь!
– Тять, да ты что в самом деле?!
Игнатий даже привстал от удивления. Васька незаметно
толкнул его в бок – не лезь. Игнатий сел и вопросительно посмотрел на Ваську.
Тот поднялся, отряхнул песок со штанов, посмотрел на отца.
– Пошли? Тять…
– У тебя деньги есть? – спросил тот.
– Есть. Пошли…
Старик поднялся и, не оглядываясь, пошел первым по тропке,
ведущей к огородам.
– Чего он? – Игнатия не на шутку встревожило настроение
отца.
– Так… Ждал тебя долго. Сейчас пройдет. Песню спой с ним
какую нибудь. – Васька улыбнулся.
– Какую песню? Я их перезабыл все. А ты поешь с ним песни?
– Да я ж шутейно. Я сам не знаю, чего он… Пройдет.
Опять шли по огородам друг за другом, молчали. Игнатий шел
за отцом, смотрел на его сутулую спину и думал почему то о том, что правое
плечо у отца ниже левого, – раньше он не замечал этого.
Одни
Шорник Антип Калачиков уважал в людях душевную чуткость
и доброту. В минуты хорошего настроения, когда в доме устанавливался
относительный мир, Антип ласково говорил жене:
– Ты, Марфа, хоть и крупная баба, а бестолковенькая.
– Эт почему же?
– А потому… Тебе что требуется? Чтобы я день и ночь только
шил и шил? А у меня тоже душа есть. Ей тоже попрыгать, побаловаться охота,
душе то.
– Плевать мне на твою душу.
– Эх х…
– Чего «эх»? Чего «эх»?
– Так… Вспомнил твоего папашу кулака, царство ему небесное.
Марфа, грозная, большая Марфа, подбоченившись, строго
смотрела сверху на Антипа. Сухой, маленький Антип стойко выдерживал ее
взгляд.
– Ты папашу моего не трожь… Понял?
– Ага, понял, – кротко отвечал Антип.
– То то.
– Шибко уж ты строгая, Марфынька. Нельзя так, милая:
надсадишь сердечушко свое и помрешь.
Марфа за сорок лет совместной жизни с Антипом так и не
научилась понимать: когда он говорит серьезно, а когда шутит.
– Вопчем, шей.
– Шью, матушка, шью.
В доме Калачиковых жил неистребимый крепкий запах
выделанной кожи, вара и дегтя. Дом был большой, светлый. Когда то он
оглашался детским смехом, потом, позже, бывали здесь и свадьбы, бывали и
скорбные ночные часы нехорошей тишины, когда зеркало завешено и слабый
свет восковой свечи – бледный и немощный – чуть чуть высвечивает глубокую
тайну смерти. Много всякого было. Антип Калачиков со своей могучей
половиной вывел к жизни двенадцать человек детей. А всего у них было
восемнадцать.
Облик дома менялся с годами, но всегда неизменным оставался
рабочий уголок Антипа – справа от печки, за перегородкой. Там Антип шил
сбруи, уздечки, седелки, делал хомуты. И там же, на стене, висела его заветная
балалайка. Это была страсть Антипа, это была его бессловесная глубокая
любовь всей жизни – балалайка. Антип мог часами играть на ней, склонив на
бочок голову, – и непонятно было: то ли она ему рассказывает что то очень
дорогое, давно забытое им, то ли он передает ей свои неторопливые
стариковские думы. Он мог сидеть так целый день, и сидел бы, если бы не
бдительная Марфа. Марфе действительно нужно было, чтобы он целыми
днями только шил и шил: страсть как любила деньги, тряслась над копейкой.
Она всю жизнь воевала с Антиповой балалайкой. Один раз дошло до того, что
она в гневе кинула ее в огонь, в печку. Побледневший Антип стоял и смотрел,
как она горит. Балалайка вспыхнула сразу, точно берестинка. Ее стало
коробить… Трижды простонала она почти человеческим стоном – лопнули
струны – и умерла. Антип пошел во двор, взял топор и изрубил на мелкие
кусочки все заготовки хомутов, все сбруи, седла и уздечки. Рубил молча,
аккуратно. На скамейке. Перетрусившая Марфа не сказала ни слова. После
этого Антип пил неделю, не заявляясь домой. Потом пришел, повесил на стену
новую балалайку и сел за работу. Больше Марфа никогда не касалась
балалайки. Но за Антипом следила внимательно: не засиживалась у соседей
подолгу, вообще старалась не отлучаться из дома. Знала: только она за порог,
Антип снимает балалайку и играет – не работает.
Как то раз, осенним вечером, сидели они – Антип в своем
уголке, Марфа – у стола с вязаньем.
Молчали.
Во дворе слякотно, дождик идет. В доме тепло и уютно.
Антип молоточком заколачивает в хомут медные гвоздочки:
тук тук, тук тук, тук тук тук…
Отложила Марфа вязанье, о чем то задумалась, глядя в окно.
Тук тук, тук тук – постукивает Антип. И еще тикают ходики, причем как то
так, что кажется, что они вот вот остановятся. А они не останавливаются.
В окна мягко и глуховато сыплет горстями дождь.
– Чего пригорюнилась, Марфынька? – спросил Антип. – Все
думаешь, как деньжат побольше скопить?
Марфа молчит, смотрит задумчиво в окно. Антип глянул на
нее.
– Помирать скоро будем, так что думай не думай. Думай не
думай – сто рублей не деньги. – Антип любил поговорить, когда работал. – Я
вот всю жизнь думал и выдумал себе геморрой. Работал! А спроси: чего
хорошего видел? Да ничего. Люди хоть сражались, восстания разные
поднимали, в Гражданской участвовали, в Отечественной… Хоть уж погибали,
так героически. А тут как сел с тринадцати годков, так и сижу – скоро семисит
будет. Вот какой терпеливый! Теперь: за что я, спрашивается, работал? Насчет
денег никогда не жадничал, мне наплевать на них. В большие люди тоже не
вышел. И специальность моя скоро отойдет даже: не нужны будут шорники.
Для чего же, спрашивается, мне жизнь была дадена?
– Для детей, – серьезно сказала Марфа.
Антип не ждал, что она поддержит разговор. Обычно она
обрывала его болтовню каким нибудь обидным замечанием.
– Для детей? – Антип оживился. – С одной стороны, правильно,
конечно, а с другой – нет, неправильно.
– С какой стороны неправильно?
– С той, что не только для детей надо жить. Надо и самим для
себя немножко.
– А чего бы ты для себя то делал?
Антип не сразу нашелся, что ответить на это.
– Как это «чего»? Нашел бы чего… А может, в музыканты бы
двинул. Приезжал ведь тогда человек из города, говорил, что я самородок. А
самородок – это кусок золота – редкость, я так понимаю. Сейчас я кто?
Обыкновенный шорник, а был бы, может…
– Перестань уж!.. – Марфа махнула рукой. – Завел – противно
слушать.
– Значит, не понимаешь, – вздохнул Антип.
Некоторое время молчали.
Марфа вдруг всплакнула… Вытерла платочком слезы и сказала:
– Разлетелись наши детушки по всему белому свету.
– Что же им, около тебя сидеть всю жизнь? – заметил Антип.
– Хватит стучать то! – сказала вдруг Марфа. – Давай посидим,
поговорим про детей.
Антип усмехнулся, отложил молоток.
– Сдаешь, Марфа, – весело сказал он. – А хочешь, я тебе
сыграю, развею тоску твою?
– Сыграй, – разрешила Марфа.
Антип вымыл руки, лицо, причесался.
– Дай новую рубашенцию.
Марфа достала из ящика новую рубаху. Антип надел ее,
подпоясался ремешком. Снял со стены балалайку, сел в красный угол,
посмотрел на Марфу…
– Начинаем наш концерт!
– Ты не трепись только, – посоветовала Марфа.
– Сейчас вспомним всю нашу молодость, – хвастливо сказал
Антип, настраивая балалайку. – Помнишь, как тогда на лужках хороводы
водили?
– Помню, чего же мне не помнить. Я как нибудь помоложе
тебя.
– На сколько? На три недели с гаком?
– Не на три недели, а на два года. Я тогда еще совсем
молоденькая была, а ты уж выкобенивался.
Антип миролюбиво засмеялся:
– Я мировой все таки парень был! Помнишь, как ты за мной
приударяла?
– Кто? Я, что ли? Господи!.. А на кого это тятя покойничек
кобелей спускал? Штанину то кто у нас в ограде оставил?
– Штанина, допустим, была моя…
Антип подкрутил последний колочек, склонил маленькую
голову на плечо, ударил по струнам… Заиграл. И в теплую пустоту и сумрак
избы полилась тихая светлая музыка далеких дней молодости. И припомнились
другие вечера, и хорошо и грустно сделалось, и подумалось о чем то главном в
жизни, но так, что не скажешь, что же есть это главное.
Не шей ты мне, ма амынька,
Красный сарафа ан, –
запел тихонечко Антип и кивнул Марфе. Та поддержала:
Не входи, родимая,
Попусту в изъян…
Пели не так чтобы очень уж стройно, но обоим сделалось
удивительно хорошо. Вставали в глазах забытые картины. То степь
открывалась за родным селом, то берег реки, то шепотливая тополиная рощица
припоминалась, темная и немножко жуткая… И было что то сладко волнующее
во всем этом. Не стало осени, одиночества, не стало денег, хомутов…
Потом Антип заиграл веселую. И пошел по избе мелким бесом,
игриво виляя костлявыми бедрами.
Ох, там, ри та там,
Ритатушеньки мои,
Походите, погуляйте.
Па ба луй тися!
Антип был трогательно смешон в своем веселье. Он стал
подпрыгивать… Марфа засмеялась, потом всплакнула, но тут же вытерла
слезы и опять засмеялась:
– Хоть бы уж не выдрючивался, господи!.. Ведь смотреть не на
что, а туда же.
Антип сиял. Маленькие умные глазки его светились озорным
блеском.
Ох, Марфа моя, ох, Марфынька,
Укоряешь ты меня за напраслинку!
– А помнишь, Антип, как ты меня в город на ярманку возил?
Антип кивнул головой:
Ох, помню, моя,
Помню, Марфынька,
Ох, хаханечки ха ха,
Чечевика с викою!
– Дурак же ты, Антип! – ласково сказала Марфа. – Плетешь
черт те чего.
Ох, Марфушечка моя, –
Радость всенародная…
Марфа так и покатилась.
– Ну, не дурак ли ты, Антип!
Ох, там, ри та там,
Ритатушеньки мои!
– Сядь, споем какую нибудь, – сказала Марфа, вытирая слезы.
Антип слегка запыхался… Улыбаясь, смотрел на Марфу.
– А? А ты говоришь: Антип у тебя плохой!
– Не плохой, а придурковатый, – поправила Марфа.
– Значит, не понимаешь, – сказал Антип, нисколько не
обидевшись за такое уточнение. Сел. – Мы могли бы с тобой знаешь как
прожить! Душа в душу. Но тебя замучили окаянные деньги. Не сердись,
конечно.
– Не деньги меня замучили, а нету их – вот что мучает то.
– Хватило бы… брось, пожалуйста. Но не будем. Какую
желаете, мадемуазель фрау?
– Про Володю молодца.
– Она тяжелая, ну ее!
– Ничего. Я поплачу хоть маленько.
Ох, не вейти ися чайки над морем, –
запел Антип, –
Вам некуда, бедненьким, сесть.
Слетайте в Сибирь, край далекий,
Снесите печальну я весть.
Антип пел задушевно, задумчиво. Точно рассказывал:
Ох, в двенадцать часов темной но очий
Убили Володю молодца а.
Наутро отец с младшим сыном…
Марфа захлюпала.
– Антип, а Антип!.. Прости ты меня, если я чем нибудь тебя
обижаю, – проговорила она сквозь слезы.
– Ерунда, – сказал Антип. – Ты меня тоже прости, если я
виноватый.
– Играть тебе не даю…
– Ерунда, – опять сказал Антип. – Мне дай волю – я день и ночь
согласен играть. Так тоже нельзя. Я понимаю.
– Хочешь, читушечку тебе возьмем?
– Можно, – согласился Антип.
Марфа вытерла слезы, встала.
– Иди пока в магазин, а я ужин соберу.
Антип надел брезент и стоял посреди избы, ждал, когда Марфа
достанет из глубины огромного сундука, из под тряпья разного, деньги. Стоял
и смотрел на ее широкую спину.
– Вот еще какое дело, – небрежно начал он, – она уж старенькая
стала… надо бы новую. А в магазин вчера только привезли. Хорошие! Давай –
заодно куплю.
– Кого? – Марфина спина перестала двигаться.
– Балалайку то.
Марфа опять задвигалась. Достала деньги, села на сундук и
стала медленно и трудно отсчитывать. Шевелила губами и хмурилась.
– Она же у тебя играет еще, – сказала она.
– Там треснула досочка одна… дребезжит.
– А ты заклей. Возьми да варом аккуратненько…
– Разве можно инструмент варом? Ты что, бог с тобой!
Марфа замолчала. Снова стала считать деньги. Вид у нее был
строгий и озабоченный.
– На. – Она протянула Антипу деньги. В глаза ему не смотрела.
– На четвертинку только? – У Антипа отвисла нижняя губа. –
Да а…
– Ничего, она еще у тебя поиграет. Вон как хорошо сегодня
играла!
– Эх, Марфа!.. – Антип тяжело вздохнул.
– Что «эх»? Что «эх»?
– Так… проехало. – Антип повернулся и пошел к двери.
– А сколько она стоит то? – спросила вдруг Марфа сурово.
– Да она стоит то копейки! – Антип остановился у порога. –
Рублей шесть по новым ценам.
– На́. – Марфа сердито протянула ему шесть рублей.
Антип подошел к жене скорым шагом, взял деньги и молча
вышел: разговаривать или медлить было опасно – Марфа легко могла
раздумать.
Критики
Деду было семьдесят три, Петьке, внуку, – тринадцать. Дед был
сухой и нервный и страдал глухотой. Петька, не по возрасту самостоятельный
и длинный, был стыдлив и упрям. Они дружили.
Больше всего на свете они любили кино. Половина дедовой
пенсии уходила на билеты. Обычно, подсчитав к концу месяца деньги, дед
горько и весело объявлял Петьке:
– Ухайдакали мы с тобой пять рубликов.
Петька для приличия делал удивленное лицо.
– Ничего, прокормют, – говорил дед (имелись в виду отец и
мать Петьки. Дед Петьке доводился по отцу). – А нам с тобой это для пользы.
Садились всегда в первый ряд: дешевле, и потом, там дед
лучше слышал. Но все равно половину слов он не разбирал, а догадывался по
губам актеров. Иногда случалось, что дед вдруг ни с того ни с сего начинал
хохотать. А в зале никто не смеялся. Петька толкал его в бок и сердито шипел:
– Ты чего? Как дурак…
– А как он тут сказал? – спрашивал дед.
Петька шепотом пересказывал деду в самое ухо:
– Не снижая темпов.
– Хе хе хе, – негромко смеялся дед уже над собой. – А мне не
так показалось.
Иногда дед плакал, когда кого нибудь убивали невинного.
– Эх вы… люди! – горько шептал он и сморкался в платок.
Вообще он любил высказаться по поводу того, что видел на
экране. Когда там горячо целовались, например, он усмехался и шептал:
– От черти!.. Ты гляди, гляди… Хэх!
Если дрались, дед, вцепившись руками в стул, напряженно и
внимательно следил за дракой (в молодости, говорят, он охотник был
подраться. И умел).
– Нет, вон тот не… это… слабый. А этот ничего, верткий.
Впрочем, фальшь чуял.
– Ну у, – обиженно говорил он, – это они понарошке.
– Так кровь же идет, – возражал Петька.
– Та а… кровь. Ну и что? Нос, он же слабый: дай потихоньку, и
то кровь пойдет. Это не в том дело.
– Ничего себе не в том!
– Конечно, не в том.
На них шикали сзади, и они умолкали.
Спор основной начинался, когда выходили из клуба. Особенно
в отношении деревенских фильмов дед был категоричен до жестокости.
– Хреновина, – заявлял он. – Так не бывает.
– Почему не бывает?
– А что, тебе разве этот парень глянется?
– Какой парень?
– С гармошкой то. Который в окно то лазил.
– Он не лазил в окно, – поправлял Петька; он точно помнил все,
что происходило в фильме, а дед путал, и это раздражало Петьку. – Он только к
окну лез, чтобы спеть песню.
– Ну, лез. Я вон один раз, помню, полез было…
– А что, он тебе не глянется?
– Кто?
– Кто кто!.. Ну парень то, который лез то. Сам же заговорил про
него.
– Ни вот на столько. – Дед показывал кончик мизинца. – Ваня
дурачок какой то. Поет и поет ходит… У нас Ваня дурачок такой был – все пел
ходил.
– Так он же любит! – начинал нервничать Петька.
– Ну и что, что любит?
– Ну и поет.
– А?
– Ну и поет, говорю!
– Да его бы давно на смех подняли, такого! Ему бы проходу не
было. Он любит… Когда любют, то стыдятся. А этот трезвонит ходит по всей
деревне… Какая же дура пойдет за него! Он же несурьезный парень. Мы вон,
помню: поглянется девка, так ты ее за две улицы обходишь – потому что
совестно. Любит… Ну и люби на здоровье, но зачем же…
– Чего – зачем?
– Зачем же людей то смешить? Мы вон, помню…
– Опять «мы, мы». Сейчас же люди то другие стали!
– Чего это они другие то стали? Всегда люди одинаковые. Ты у
нас много видел таких дурачков?
– Это же кино все таки. Нельзя же сравнивать.
– Я и не сравниваю. Я говорю, что парень непохожий, вот и все,
– стоял на своем дед.
– Так всем же глянется! Смеялись же! Я даже и то смеялся.
– Ты маленький ишо, поэтому тебе все смешно. Я вот небось не
засмеюсь где попало.
Со взрослыми дед редко спорил об искусстве – не умел.
Начинал сразу нервничать, обзывался.
Один раз только крепко схлестнулся он со взрослыми, и этот то
единственный раз и навлек на его голову беду.
Дело было так.
Посмотрели они с Петькой картину – комедию, вышли из клуба
и дружно разложили ее по косточкам.
– И ведь что обидно: сами ржут, черти (актеры), а тут сидишь –
хоть бы хны, даже усмешки нету! – горько возмущался дед. – У тебя была
усмешка?
– Нет, – признался Петька. – Один раз только, когда они с
машиной перевернулись.
– Ну вот! А ведь мы же деньги заплатили – два рубля по
старому! А они сами посмеялись, и все.
– Главное, пишут: «Комедия».
– Комедия!.. По зубам за такую комедию надавать.
Пришли домой злые.
А дома в это время смотрели по телевизору какую то
деревенскую картину. К ним в гости приехала Петькина тетя, сестра матери
Петьки. С мужем. Из города. И вот все сидят и смотрят телевизор. (Дед и
Петька «не переваривали» телевизор. «Это я, когда еще холостым был, а брат
Микита женился, так вот я любил к ним в горницу через щелочку
подглядывать. Так и телевизор ихний: все вроде как подглядываешь», – сказал
дед, посмотрев пару раз телевизионные передачи.)
Вот, значит, сидят все, смотрят.
Петька сразу ушел в прихожую учить уроки, а дед остановился
за всеми, посмотрел минут пять на телевизорную мельтешню и заявил:
– Хреновина. Так не бывает.
Отец Петьки обиделся.
– Помолчи, тять, не мешай.
– Нет, это любопытно, – сказал городской вежливый мужчина.