Текст книги "Канун"
Автор книги: Василий Андреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
– Я бы с удовольствием, да он не желает.
Евся оглядывал свой костюм плясуна и говорил с искренней досадою:
– Нарядил вот, будто дурака какого, клоуна! Эх, мать честная! В деревне бы кто посмотрел, засмеяли бы до смерти, ей-богу!
В другое время Суворов прочел бы ему целую лекцию об изящном искусстве, рассказал бы о классических плясунах, а также о себе и своем учителе, Косте Черемушкине, но теперь всем этим он делился с человеком, чутко воспринимавшим все нежное и изящное, с человеком, о котором только и думал и о ком писал недавно в белую ночь, душную и безмолвную ночь, какая бывает только на окраине, на берегу Негодяевки.
Правда, написано было всего несколько строк, но сколько было вложено чувства!
Полюбил я девушку чудную,
Она тоже влюбилась в меня.
У нее глаза нежные, грустные.
Будто небо майского дня.
Дальше не клеилось. Но и эти четыре строки наполнили сердце Суворова нежной радостью, и он старательно вписал их в заветную тетрадь, озаглавленную «Различные мысли и сочинения Евгения Никаноровича Суворова, составленные в минуту жизни трудную, а также в часы досуга».
В любви Суворова к Зоичке была только одна большая горделивая радость и совершенно отсутствовал элемент страдания.
Вероятно, оттого, что он был уверен в ее любви.
Да и какие могли быть сомнения?
Она завела с ним знакомство, ежедневно проводила с ним свободное время за официантским столиком.
А вечные просьбы сыграть «Муки любви» или «Разбитое сердце»?
Это уже не намек, а полное признание в любви!
А грустные, страдающие глаза? Жалобы на ужасную тоску?
«Слишком много фактических данных, – радостно думал Суворов. – Влюбилась девочка, определенно».
Но он не разобьет ее сердца!
Он уже решил сказать и свое слово, то слово, какого она ждала, страдая и надеясь, боясь и радуясь.
Но нужен подходящий момент и соответствующая обстановка.
Не в ресторане же, за официантским столиком, разбросать цветы любви?
По утрам Суворов особенно тщательно умывался, причесывался, жирно фиксатуарил усы.
По часу не отходил от зеркала.
Из зеркала на него глядело сорокалетнее помятое лицо, мутные пустые глаза с водянистыми мешочками, рябоватый нос.
«Солидное лицо, – думал Суворов. – Вроде как у бывшего полковника».
Прищуривался. Откидывал голову. Слегка выпячивал губы и уже находил, что похож на артиста, на музыканта.
«Благородная внешность», – решал окончательно и шел в кухню, где тетя Паша гремела чайной посудой.
А однажды, за чаем, сказал тете Паше:
– Скоро, Прасковья Петровна, меня собственная хозяюшка станет поить чаем.
– Неужто женишься? – удивилась тетя Паша и даже бросила пить чай.
Сгорая от любопытства, принялась расспрашивать как и что.
– Женюсь, – важно отвечал Суворов. – Красавица, можно сказать, редкая. Зоичка – зовут, Зоя Васильевна. Нежная девица. Девятнадцатый год пошел. Чуткая душа. Влюбилась в меня до потери сознания. Прямо, можно сказать, находится на пути к самоубийству.
«На меня, говорит, такие знаменитости, как вы, и смотреть-то не пожелают».
Потер руки:
– Эх, елочки зеленые! Вот-то обрадуется, бедняжка, когда я произнесу свое решающее слово!
И он залился счастливым смехом.
9
Дни стояли веселые, солнечные.
Солнечными были и мысли Суворова о женитьбе на Зоичке.
И уже близился момент, когда он должен будет сказать свое решающее слово.
В самом деле, Зоичка уж очень страдала. Это видно было по ее безнадежным глазам, обведенным тенями. Безнадежность слышалась и в голосе.
«Почему она не признается? – думал с досадою Суворов и решал: – Девичий стыд не позволяет, определенно».
Вспоминались слова девушки о том, что знаменитости и разговаривать-то с нею не захотят.
Становилось жаль ее и вместе с тем было радостно.
«Не чует, елочки зеленые, что ей небесная манна заготовляется».
И ласково и таинственно говорил:
– Погодите, Зоя Васильевна, не волнуйтесь! Близится момент исполнения вашего главного желания.
Она вспыхивала, глаза загорались:
– А разве вы знаете мое главное желание? – взволнованно произносила.
Суворов отвечал многозначительно:
– Комментарии излишни. Помолчим до наступления долгожданного момента.
И момент наступил.
Приблизили его обстоятельства.
Так было…
Однажды Евся, в присутствии Суворова, объявил Барану, что завтра уезжает в деревню. И Баран, и Суворов удивились.
– С чего ты так, вдруг?
Евся спокойно рассказал, что получил письмо от товарища, который предлагал работать в совхозе.
– А какая работа-то? – спросил Баран.
– Известно, по крестьянству, – ответил Евся.
Суворов увел его в «артистическую» и долго разубеждал:
– Чудак! Имеешь талант и все данные для артиста. Потерпи! Скоро ринемся на Волгу, на Кавказ. Только вот справлю дела серьезного значения.
Под делами серьезного значения он подразумевал женитьбу.
Но Евся был непоколебим.
– А чего мне делать на Кавказе да на Волге? Плясать? Спасибо. И здесь наплясался.
– А в деревне, в совхозе-то в своем, в навозе копаться будешь? – раздражался Суворов.
– Ну и в навозе! По крайности – работа. А пляшут только на гулянках, – насмешливо ответил Евся.
– Ну и копайся в навозе, елочки зеленые! Дураку талант достался!
– Сам ты дурак, – спокойно сказал парень и пошел производить денежные расчеты с Бараном.
В этот вечер Евся не плясал. Ушел, сухо простясь только с Бараном и Суворовым.
Суворову, игравшему по просьбе Зоички «Танго смерти», пьяные голоса, из публики, кричали:
– Вали «Русскую»! Плясуна даешь! Шкета!
А потом Баран, звеня в кармане деньгами и не глядя на Суворова, объявил ему, что так как плясун взял расчет, то гармонисту в ресторане делать нечего.
– А в сольном исполнении не нуждаетесь? – спросил Суворов, едва сдерживая гнев.
– Музыки у нас достаточно, сами видите. Скрипка и все прочее. К чему же еще гармошка?
– Не гармошка, а хроматическая гармония баян, уважаемый Петр Петрович, – внушительно произнес Суворов.
Баран сильнее зазвенел деньгами:
– Можно и пианиной назвать, а все равно та же гармошка и останется. Неинтересный инструмент.
– Если вы хотите знать, то в гармонии сосредоточена музыка всех категорий, – закипел Суворов и добавил задрожавшими губами, – к тому же играет на ней в данном случае профессор-самородок Евгений Суворов, елочки зеленые!
Но бесчувственного Барана не тронули даже такие веские данные.
Он откровенно зевнул и сказал с убийственным равнодушием:
– Суворов или Кутузов – нам все равно. А только гармошка без пляски – одна меланхолия. Пиликает-пиликает, а в чем дело, – неизвестно.
После разговора с Бараном Суворов почувствовал непреодолимое желание сказать Зоичке «решающее слово».
Провожая ее, как всегда, до трамвая, он мучительно думал: «А как сказать ей? Прямо «люблю»? Или назначить свидание, а к тому времени обдумать?»
Остановился на последнем.
– Хотелось бы увидеться с вами, Зоя Васильевна! – начал он, но Зоичка вдруг перебила:
– Я только что об этом думала. Знаете, Евгений Никанорыч, приезжайте ко мне завтра вечером. Я в ресторан не пойду. Хочу отдохнуть. Только захватите и баян. Хорошо? Поиграете, – она грустно улыбнулась.
– «Муки любви»? – пошутил Суворов.
Лицо Зоички стало серьезным:
– Да, «Муки любви».
10
– Вы раскаетесь, что пришли, – сказала Зоичка, когда Суворов вошел в ее маленькую чистую комнату с одинокой кроватью, с таким же, как у него, розоватым одеялом.
– Почему раскаюсь? – спросил Суворов, ставя гармонь на пол, у дивана.
– Разговоры у меня будут невеселые.
– Развеселим! – сказал Суворов.
– Полькою «Чародейкою», что ли?
И не понять, насмешка в голосе или грусть.
– Может быть, чем-нибудь другим.
– Вы всегда говорите непонятное.
– А вот разгадайте, чем я вас развеселю.
Суворов хитро улыбнулся. Зоичка посмотрела на него с удивлением. Затем опустила глаза, вздохнула, сказала задумчиво:
– Ничем.
Суворов прошелся по комнате, остановился у дверей, посмотрел на Зоичку.
Она сидела на диване, подобрав ноги. В гладком коротком платье, туго обтягивавшем ее маленькую, тонкую фигурку, с волосами, подстриженными челкою, она походила на мальчика.
«Изящная девица, миниатюрная», – подумал Суворов.
Не торопясь, начал:
– Дело, Зоя Васильевна, в следующем. Когда-то я говорил, что настанет время исполнения вашего желания.
– Помню, но…
– Извиняюсь! Момент этот близок…
Увидел ее удивленные, как бы испуганные глаза и тревожно подумал: «Нельзя так, сразу… Может губительно на нее подействовать».
Улыбнулся, быстро сказал:
– Я шучу. Давайте говорить о чем-нибудь потустороннем. Или сыграть?
– Сыграйте.
Зоичка опустила глаза.
– Что же именно? «Муки любви»?
– Можете «Разбитое сердце», – горько усмехнулась.
«Потеряла всякую надежду», – подумал Суворов, перебирая басы.
Ему захотелось подойти к ней, обнять, рассказать всю правду: как он, непонятый толпою, великий артист, горячо ее любит, как с первой же встречи с нею понял, что им суждено вместе свершать великий жизненный путь.
Под его нервными пальцами дрожали голоса баяна.
«Шикарно играю. Плачет баян, прямо плачет!»
Суворов закрыл глаза. Вздрогнул.
Плакала уже не гармония, а кто-то живой.
Открыл глаза.
Зоичка сидела, закрыв обеими ладонями лицо. Плечики вздрагивали.
– Зоя Васильевна! Зоичка! – вскрикнул Суворов, поднимаясь с места.
– Иг… раите! – задыхаясь, прошептала она, не отнимая рук от лица.
«Пусть поплачет – легче будет. Сердце отмякнет», – подумал Суворов и снова закрыл глаза.
«Надо на непрерывных аккордах, в высоком тоне».
Нажал несколько клапанов. Вздохнули басы.
И вдруг услышал голос Зоички:
– Евгений Никанорыч!
Стояла близко, в двух шагах. Смотрела странными, немигающими глазами.
Ему стало не по себе.
Быстро поднялся, не сводя с девушки глаз. Положил на стул баян.
– Где же ваш момент?
Голос ее прозвучал ровно и четко.
– Какой момент? – не понял Суворов.
– Момент, который… Ну, момент исполнения моих желаний! – голос уже был недовольный, нетерпеливый.
«Теперь пора! Больше ждать нечего!»
– Дорогая Зоя Васильевна! Когда я это говорил, я не смеялся. И теперь…
– Неправда! Вы смеялись! – вскрикнула она с отчаянием. – Так смеяться – жестоко!
– Слушайте, Зоя Васильевна, Зоичка! – быстро заговорил Суворов. – Уверяю вас, я видел, как вы страдаете, я боялся признанием нанести вам гибельный удар. Резкий переход от горя к радости может…
– Радости?
Глаза Зоички округлились.
– Радости? Какой радости? Да говорите же! Он… не уехал, да? – вдруг прокричала она так сильно, что Суворов вздрогнул.
– Кто не уехал? – с удивлением спросил Суворов.
И вдруг все понял.
– Ко… ноплев? – губы едва выговорили.
– А то кто же? – удивилась Зоичка.
Суворов, не отвечая, опустился на стул. Ноги дрожали. Похолодело в груди.
Зоичка что-то быстро спрашивала. Он, не понимая, глядел на нее. Слабость легкая и приятная охватила все тело.
Потом поднялся. Долго укладывал гармонь в футляр. Зоичка, бледная, сидела в уголке дивана.
Испуганно смотрела на него.
Только на улице очнулся.
Остановился. Хотел вернуться, но потом быстро пошел вперед.
И походка была не танцующая, как всегда, а неровная, порывистая.
А навстречу шли люди. Обгоняли люди.
И молодые из них: юноши, девушки и дети – все непонятно напоминали Евсю.
И еще почему-то казалось, что ему некуда идти.
А «они» шли.
Было жарко, солнечно.
Многие из них почти полуголые, многие – босиком. Загорелые тела золотились от лучей солнца.
Вот посреди дороги – колоннами, с пением. «Почему они поют?» – не понимал Суворов.
И все смутно и непонятно напоминали Евсю Коноплева, плясуна, разбившего его жизнь.
«Опять забрал запой», – подумала тетя Паша, когда Суворов, слегка пошатываясь, пришел домой.
Прошел к себе. Щелкнула задвижка.
А спустя несколько минут раздались звуки гармонии. Играл беспрерывно. Тихо и печально. И неуверенно. Словно разучивал трудную песню.
Тетя Паша собирала чай. Постучалась к жильцу.
– Чай пить, Евгений Никанорыч!
– Не… надо! – не сразу пришел ответ.
И снова – печальная, неуверенная музыка.
А потом – стихла.
Тетя Паша несколько раз подходила к дверям, прикладывала ухо.
«Спит», – решила. Ушла к себе.
Ночью ей виделись страшные сны: Суворова убивают грабители. У самого мостика на Негодяевке. Он кричит истошным голосом. Кричит и она. Но никто не прибегает на помощь. И грабители режут его спокойно, не торопясь, нанося удар за ударом.
Тетя Паша в страхе просыпалась. Прислушивалась, но было тихо. Только жужжали мухи в душных углах. И тикал будильник.
Утром, отправляясь стирать, долго стучала к жильцу.
– Евгений Никанорыч!.. Я ухожу!.. Слышь ты?
Стучала кулаком, потом поленом, но за дверью было странно тихо.
Вышла на улицу. Подошла к окну. Оно было открыто. Занавески спущены.
– Евгений Никанорыч! – крикнула тетя Паша. – Евгений Никанорыч! Ухожу. Дверь за мной заприте!
И вдруг перестала кричать.
Ветер колыхнул занавеску, и так и осталась она отдернутой, зацепилась за носок лакированного сапога, повисшего над горшочком герани.
Тетя Паша смотрела на блестевшую на солнце лакированную кожу и ничего не могла понять.
Только сердце отчего-то замирало.
Ветер сильнее качнул занавеску.
На мгновение стали видны два лакированных носка, широко раздвинутые в стороны.
Где-то близко загремели колеса и прокричал гнусавый голос:
– Мороженое!
Этот крик вывел тетю Пашу из оцепенения.
«Висит», – ясно представилось ей.
– Ай! – тихо вскрикнула и отступила от окна.
Заметалась, побежала, не понимая, что надо делать.
И опять, уже дальше, уныло прогнусавил голос:
– Мо-ро-женое!..
Ленинград
Январь – март 1927
СЕРЫЙ КОСТЮМ
Повесть
1
РОМАН РОМАНЫЧ
Роман Романыч Пластунов так говорил о себе:
– Я по наружному виду вроде как барышня или, можно сказать, цветок, а в результате обладаю энергией. Работа у меня в руках, понимаете ли нет, кипит на все сто процентов.
И работал он, правда, быстро, стремительно, с какой-то даже свирепостью, искусно замаскированной ловкостью умелых рук и вежливостью обхождения.
– Будьте ласковы, голову чуточку повыше!
– Чем прикажете освежить?
Пока подмастерье Алексей копается с одним клиентом, Роман Романыч успевает отпустить двух.
Если посетитель обращал внимание на быстроту работы Романа Романыча, то Роман Романыч считал долгом обязательно упомянуть, что учился в свое время у знаменитого мастера Андрея Ермолаича Терникова.
– А у Терникова, понимаете ли нет, постоянными клиентами числились графы и князья и вообще наивысший свет, – говорил Роман Романыч.
А если клиент замечал, что при быстрой работе легко можно порезать, Роман Романыч снисходительно усмехался, блестя золотым зубом, встряхивал задорными кудрями, а затем быстро, не прерывая работы, рассказывал, как знаменитый Терников брил графа Семиреченского:
– Уселся Семиреченский, граф, лейб-гвардии уланского полка, в кресло, кладет револьвер на подзеркальник и делает предупреждение: «Ежели порежешь – застрелю». А у самого, понимаете ли нет, лицо все как есть в прыщах, живого места не сыскать. Ну-с, Андрей Ермолаич говорит: «Будьте ласковы, не извольте беспокоиться». Направил бритву. И – раз, раз – выбрил, понимаете ли нет, – в одну секунду. Граф ему: «Удивительно, говорит, храбро вы работаете. Даже оружия не побоялись. Ну а если бы порезали – тогда что?» А Андрей Ермолаич Терников вежливо заявляет: «Резать, говорит, мы не приучены, а если бы по причине трудности вашего лица и произошел какой независящий инцидент, то опять же оружия бояться нам нету никакого резона, ибо, пока вы за револьвер хватаетесь, я, говорит, извините за фамильярность, три раза успею вам горло перерезать». С тех пор Семиреченский, граф, понимаете ли нет, – перестал револьвером стращать.
– Очень был уверен в своей руке Андрей Ермолаич Терников, – заключал свой рассказ Роман Романыч.
Однажды какой-то посетитель, выслушав рассказ Романа Романыча, насмешливо улыбнулся и сказал:
– Это, милый друг, есть такая статейка в книжке. В романе, понял? Только там никакого графа Семиреченского нету. И Терникова – тоже. А описан там факт из жизни крепостного права. Про буржуя-помещика и евонного дворового цирюльника. А ты, друг, слышал звон, да не знаешь, где он.
Роман Романыч не смутился.
– Как же не Семиреченский? Помилуйте! Слава тебе господи, очень даже отлично его знали. Много этой аристократии у нас перебывало. И граф Семиреченский, лейб-гвардии поручик, как же-с. Высокий такой. Лицо строгое, в угрях. А в книжке, конечно, и граф, и Терников иначе представлены. Писатели вообще всегда псевдонимы придумывают и себе, и про кого пишут. Чтобы скандала не получилось.
И обстоятельно пояснил:
– Псевдоним – это вроде как фальшивый паспорт, имя придуманное, понимаете ли нет. Скажем, существует такой писатель – Пушкин. Какая же это фамилия? Пуш-кин. Пушка. Ясное дело – псевдоним. И в нашем деле частенько так же. На вывеске, например, «Жан», а в результате – Иван Иваныч. На Вознесенском проспекте два зала держал Иван Иваныч Кутепов, а на вывеске стояло: «Жан». Понимаете ли нет? И Терников, Андрей Ермолаич, никогда себя подробно не обозначал, а было на вывеске золотыми буквами: «Андрей» – только и всего.
После, когда Роману Романычу случалось рассказывать о Семиреченском и Терникове, он постоянно добавлял:
– Об этом факте было и в книжках напечатано. Один гражданин здесь подтверждали. Только в книжках другие фамилии проставлены. Во избежание недоразумений, понимаете ли нет.
Роман Романыч лукавил, называя знаменитого мастера Терникова своим учителем.
У Терникова он работал мальчиком: отворял двери посетителям, подметал пол, сменял воду во время бритья. А парикмахерскому ремеслу обучался у малоизвестных мастеров.
Но, во всяком случае, ни Терников и никакой другой мастер не могли обучать быстро работать.
Наоборот, пользуя клиента, ухаживая за его усами или за прической, каждый парикмахер действует плавно, ритмично, баюкающе: никаких резких, торопливых движений не допустит.
На что подмастерье Романа Романыча, Алексей, большую часть жизни проработавший в банях и на рынках, под открытым небом, и тот о своем ремесле рассуждал так:
– Наш цех – то же самое художество. Даже больше – скульптура. Клиент дает в наше распоряжение свою голову – стало быть, рвать и метать не приходится, а надо действовать хладнокровно и обдуманно.
На это Роман Романыч возражал с легкой поучительностью:
– Все зависит, товарищ дорогой, от прирожденного характера личности и пройденной школы. Я, понимаете ли нет, с малолетства обладаю внутренней энергией, а тут еще – плюс школа Терникова, основанная на принципе быстроты.
Но Алексей твердил свое:
– Парикмахер – не пожарный. Поскольку клиент вручает нам часть своего организма, короче говоря – голову, постольку надо подходить хладнокровно, а не пороть горячку.
– Горячку, – кипятился Роман Романыч. – Ты вот работаешь хладнокровно, а бывает – режешь. А я столько лет обладаю бритвою, а не запомню ни одного неприятного эксцесса. За всю эпоху своей практики, понимаете ли нет, ни разу не обращался за содействием к квасцам. Вот вам, понимаете ли нет, и горячка!
Но как-никак, а Роман Романыч опять-таки лукавил, объясняя торопливость в работе пылкостью своего темперамента и школою Терникова.
Ни характер его, ни Терников были совершенно ни при чем, а просто Роман Романыч не любил своего ремесла, стыдился и презирал его, а потому и работал так поспешно и ожесточенно.
«Раз и квас», – думал он, а иногда и шептал, энергично брея или молниеносно намыливая щеки и подбородок клиента.
Особенно нервничал и втайне негодовал Роман Романыч, когда попадался взыскательный, капризный клиент.
Бывают такие.
Постригут его, побреют – лучше не надо: хоть на свадьбу ступай или в фотографию, а он вертит головою перед зеркалом и брюзжит:
– Некрасиво постригли. Вот тут еще надо подровнять, на висках.
– Невозможно, гражданин, – отвечал Роман Романыч, маскируя досаду полупоклонами и ласковостью голоса. – Везде, понимаете ли нет, взято, как полагается. И на висках никакого недоразумения. А если тут вот еще снять, тогда безобразный вид получится.
Встанет такой клиент и деньги уже заплатит и оденется, а потом снова вплотную к зеркалу, рот разинет и пальцем в уголках губ щупает – чисто ли выбрито, не осталось ли какого волоска.
Да еще вздохнет:
– Эх-хе-хе…
Дома, поди, картошкой бреется – безопасной бритвой, а тут обрили даже и не «Рыбкою», которой обычно хвалятся мастера, а самим Бисмером, а он вздыхает.
Всею душою ненавидел Роман Романыч подобных клиентов, а также и свою работу, но так тщательно это скрывал, что даже очень наблюдательный человек, войдя в его парикмахерскую, никак не подумал бы, что владелец ее не любит своей профессии, ни в грош ее не ставит и стыдится, как чего-то неприличного, позорного.
Наоборот, все в парикмахерской Пластунова носило следы заботливости, аккуратности и, казалось бы, любви.
Небольшой двухзеркальный зал всегда чисто подметен; стены оклеены обоями хорошего сорта: веселенькими, но не яркими, а мягких тонов; на стенах – литографские копии картин Маковского: «Гусляр» и «Гадание», а под ними, на темно-зеленом картоне, – надписи тиснеными серебряными буквами: «Если вы довольны – скажите другим, если недовольны – скажите мне». И подпись: «Владелец».
При стрижке подтыкают за воротник кусочки гигроскопической ваты, при бритье предлагают дезинфицированные кисточки.
Хозяин и подмастерье – опрятны: в чистых, без пятен балахонах; перед работою ополаскивают под умывальником руки.
А девушка, которой Роман Романыч и Алексей то и дело кричат: «Таиса, смените воду» или односложно: «Прибор», – такая рослая и толстая, с наливными, вздрагивающими при ходьбе щеками и икрами, что посетители невольно окидывают ее взглядом с головы до ног, а Алексей обязательно шепнет, подмигивая знакомому клиенту:
– Кусок, а?
На что Роман Романыч неопределенно встряхивал пышными волосами и усмехался, блестя зубом:
– Деревенское происхождение.
И не понять, в похвалу это девушке или в насмешку.
– Вот и становись лицом к деревне, – опять подмигивал Алексей, веселя посетителей.
2
МОЛОТ И КИРКА
Иногда Роман Романыч покидал мастерскую часа за полтора до окончания работы.
Сперва говорил Алексею:
– Ты здесь, Алексей Степаныч, понимаете ли нет, орудуй, а мне надо справить кой-какие делишки.
Затем обращался к девушке:
– Смотрите, Таисия, закройте, как следует быть! Ужинать не ждите. Приду не скоро.
Девушка жила у него домашней работницей.
Дома Роман Романыч быстро переодевался, чистил и без того чистый выходной костюм, доставал из шкафа круглую картонку, вынимал из нее фуражку с голубыми кантами и значком, изображающим скрещенные молот и кирку.
Расчесав густые, непокорные волосы, надевал фуражку, неторопливо, благоговейно, как епископ – митру.
Выйдя на улицу, шел сперва поспешно, прятал глаза и остро чувствовал на себе взгляды людей, но чем дальше отходил от дома, тем тверже и ровнее становилась походка.
И смотрел на встречных уже спокойно, несколько надменно.
В центре города, на расстоянии по крайней мере двух кварталов от своего дома, заходил в парикмахерскую.
– Побрить? – угодливо спрашивал парикмахер.
– Очевидно, придется, – солидно отвечал Роман Романыч.
Когда на щеках появлялась белая, тихо шипящая пена, Роман Романыч начинал:
– Ужасно трудно здесь у вас в квартирном смысле. Две недели как приехал, и приходится, понимаете ли нет, ютиться в Европейской гостинице.
– С квартирами – беда! – соглашался парикмахер. – Въездные надо платить, а нет, так с ремонтом большим.
И вежливо осведомлялся:
– А вы, извиняюсь, издалека изволили прибыть?
Роман Романыч небрежно отвечал:
– Нет, с Урала. И в Донбассе был, проездом. По службе. Я, понимаете ли нет, горный инженер… Ну, так вот и приходится… разъезжать то туда, то сюда.
Устало вздыхал:
– Утомительная наша работа. Беспокойная.
– Ответственная, – кивал головою парикмахер. – Интеллигентный труд.
– М-да, – говорил Роман Романыч. – Без высшего образования в нашем деле никак невозможно. Во всем у нас, понимаете ли нет, математика. Что твои шахматы – одно и то же.
Выбритый, напудренный, довольный, Роман Романыч давал на чай и выходил из парикмахерской, но, отойдя несколько шагов, записывал адрес парикмахерской на тот случай, чтобы не зайти в нее еще раз.
Спустя полчаса Роман Романыч, сидя в ресторане, беседовал с официантом.
Начинал с квартирного вопроса, кончал Донецким бассейном или жалобой на утомительность своей ответственной работы.
В зале стоял нестройный шум, говор, звон посуды; тонко, истерично плакала скрипка, и ее в чем-то убеждала печальная виолончель, как успокаивает больного капризного ребенка ласковая мать.
Голова Романа Романыча слегка кружилась, а лицо становилось радостным и кротким.
Если кто-нибудь просил разрешения присесть за столик, Роман Романыч указывал на стул точно таким же изысканно-вежливым жестом, каким предлагал садиться клиенту у себя в парикмахерской.
Потом, вглядываясь в лицо соседа внимательно-ласковыми глазами, откашлявшись, нерешительно начинал:
– Извиняюсь, вы не были случайно на Урале или… в Донбассе? Очень, понимаете ли нет, личность ваша знакомая.
Независимо от того, был ли ответ утвердительным или отрицательным, Роман Романыч поспешно доставал из кармана маленькую, с золотым обрезом, карточку и протягивал ее соседу:
– Извиняюсь! Честь имею представиться. Это, понимаете ли нет, моя визитная карточка.
На карточке стояло: «Горный инженер Роман Романович Пластунов».
Карточки эти Роман Романыч заказал после того, как девушка, за которой он ухаживал, усомнилась в том, что он инженер.
Тогда, показывая девушке только что приобретенные карточки, Роман Романыч сказал с восторгом и гордостью:
– Видите – черным по белому: «Горный инженер Роман Романыч Пластунов». Никуда, понимаете ли нет, не денешься. Назвался груздем – полезай в кузов.
После девушка сошлась с рабфаковцем, и хотя Роман Романыч никогда не мог иметь ее своей женой, так как признаться в том, что он парикмахер, было свыше его сил, он все-таки считал себя жертвой измены.
Музыка, говор, шум накатываются волнами.
«Я пьян», – думает Роман Романыч, чувствуя, как тяжелеют веки.
Лицо соседа расплывается, мутнеет. И не понять: мужчина это или женщина?
Роман Романыч громко говорит через стол:
– В нашем деле, в инженерном то есть, главный вопрос, понимаете ли нет, математика. Без нее, как без рук.
«А может, и не математика», – опасливо шевелится мысль.
Снова наклоняется над столом и говорит уже тихо и вкрадчиво:
– Извиняюсь… А как ваше убеждение: что самое важное в инженерном…
Подыскивает слово:
– …в инженерном… искусстве.
Но напротив, за столом, – никого.
Роман Романыч поднимается, идет, задевая за стулья, и поминутно прикладывает пальцы к козырьку.
– Извиняюсь!
Уступая дорогу женщинам, улыбаясь, шепчет:
– Будьте ласковы!
Холодный воздух и уличный шум освежают его.
Он снимает фуражку.
Освобожденные кудри весело рассыпаются вокруг лба.
Ветер ласкает их.
Летом, в дни отдыха, Роман Романыч обыкновенно гулял в скверах или увеселительных садах.
Рестораны же, как дорогое удовольствие, предназначались им для пользования в холодное и ненастное время года.
Не торчать же в сквере в октябре под проливным дождем или зимою в мороз, в метель – на скамеечке, в фуражке!
В летние жаркие дни тянуло за город, на травку, в прохладный лес.
Но вместо того шел в пыльный городской сквер, потому что перед кем же в лесу щеголять инженерской фуражкой и портфелем – перед малиновками какими, что ли, или перед кукушками?
Отправлялся в сад, где нестерпимо пекло солнце и пылили бегающие дети, но где зато было людно.
Выбрав место на скамейке, рядом с какой-нибудь хорошо одетой интеллигентной женщиной, Роман Романыч доставал из портфеля книгу на неизвестном ему языке.
Книгу он купил на улице у букиниста.
Была она пожелтевшая, затхло пахнущая и, видимо, для людей «с высшим образованием» и, «конечно, на английском языке», как решил Роман Романыч.
О том, что книга для образованного читателя – Роман Романыч судил по переплету: тяжелому, с золотым тиснением, а что она английская – ясно было видно по буквам. Буквы строгие, словно крученые, похожие одна на другую. У англичан во всем строгость и дисциплина. И в книгах – также.
Солнце жарило.
Роман Романыч поминутно отирал лоб и шею платком, но фуражки не снимал.
Как человек, занятый серьезным чтением, он хмурил брови, кусал губы, часто подчеркивал карандашом строчки, делал пометки на полях страниц книги и в то же время украдкою бросал быстрые взгляды на соседку.
Однажды, заметив, что соседка, хорошенькая женщина, несколько раз внимательно на него посмотрела, Роман Романыч улыбнулся и заговорил:
– Извиняюсь, мадам… Вот я, можно сказать, истинно русский человек, а не люблю, понимаете ли нет, русские книжки. Пустяковину всякую пишут. А как вы, мадам, смотрите на данный вопрос?
Незнакомка вспыхнула и растерянно улыбнулась, а Роман Романыч, поймав ее улыбку, окончательно осмелел и, галантно приподняв фуражку, протянул женщине визитную карточку, игриво говоря:
– Разрешите представиться на всякий пожарный случай.
В последнем слове сделал ударение на «а».
Женщина покраснела до слез, дернула плечами и, быстро поднявшись с места, пошла через сад к выходу.
А Роман Романыч думал, глядя вслед незнакомке: «Стеснительная дамочка. Ожидает мужа, не иначе. Вот и опасается флиртовать. Муж-то, поди, старикан, ревнивец».
Затем снова уставился в книгу.
Одно время Роман Романыч часами просиживал в саду с иностранной газетой в руках.
Иностранная газета придает более солидности, нежели книга.
Названия газеты, а также и того, на каком она языке, Роман Романыч не знал и, покупая газету, просто указывал на нее пальцем и говорил продавцу:
– Дай-ка, понимаете ли нет, вот эту самую!
Но от газеты пришлось отказаться после такого случая.
Как-то, когда Роман Романыч сидел в сквере с газетой в руках, сидевший рядом белоглазый, с трубкою в зубах, человек вдруг обратился к Роману Романычу с вопросом на нерусском языке. А когда смущенный Роман Романыч промолчал, незнакомец пососал всхлипывающую трубку и, выколачивая ее о край скамейки, сказал:
– Я думал, ви тоша финн…
Глубоко вздохнув, добавил:
– Как же ви читайт, когда не понимайт?
3
ВЫБОР РОЛИ
Инженерным делом Роман Романыч ничуть не интересовался, к инженерам ни симпатии, ни зависти не чувствовал.
Он более был бы удовлетворен, если бы его принимали за хирурга или, еще лучше, за юрисконсульта.
Само слово «юрисконсульт» звучит так красиво и величественно.
И Роман Романыч, прежде чем начать изображать инженера, выбрал именно роль юрисконсульта.
Но каковы из себя юрисконсульты?
Царских Роман Романыч представлял себе, как ему казалось, ясно: это представительные пожилые люди с осанкою если не министров, то, во всяком случае, крупных чиновников.
А вот советские?