Текст книги "Роковой портрет"
Автор книги: Ванора Беннетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Только я привыкла к новому, более приятному ритму жизни в Челси – каждое утро сеансы у мастера Ганса: сначала отец, за ним я, потом все родные дети Мора Елизавета, Маргарита, Цецилия, молодой Джон, его невеста Анна Крисейкр, – потом старый сэр Джон, наконец, как полагается, госпожа Алиса, все по очереди, – как вдруг он нарушился столь же внезапно, сколь и сложился.
В четверг вечером в начале февраля – стояла темная влажная зимняя ночь, река почти залила сад, ветер шумел в ветвях деревьев – отец вернулся со службы, промокнув до костей, но глаза его искрились мыслью. И эта мысль не погасла, даже когда он отбросил все остальное, связанное с дорогой: переоделся, согрелся у камина и присоединился к ужину. Он едва сдерживался, глядя, как госпожа Алиса поддразнивает Николаса Кратцера.
– Ей-богу, мастер Николас, вы уже достаточно долго в нашей стране, могли бы и поприличнее говорить по-английски, – говорила она, привычно помаргивая.
Ей очень нравились мастер Николас и мастер Ганс, их скромность, физическая сила, всегдашняя готовность помочь ей снять что-нибудь с высокого буфета. Они совсем не похожи на жалких скаредных гуманистов, говорящих на латыни, которых она, как выяснилось, всегда ненавидела. Вот эти – настоящие мужчины. Им тоже нравился ее резкий юмор.
– Ах, я учить английский только лет двадцать, – засмеялся мастер Николас, утрируя акцент и радуясь своей грубой шутке. – Как можно говорить хорошо этот ужасный язык за такой маленький время?
Мастер Ганс, до сих пор молча опустошавший тарелку со своим обычным аппетитом Гаргантюа, вдруг ухнул со смеха – он знал, что его английский уж точно оставлял желать лучшего. Он смеялся так заразительно, что все начали всхлипывать и хвататься за бока. Отец одобрительно улыбался, а после ужина увел Кратцера и Гольбейна к себе.
На следующий день, в пятницу, отец заперся в Новом Корпусе, молился и постился всю ночь. Шел дождь, и мастер Ганс решил поделиться со мной новостями.
Ближе к обеду я зашла в его мастерскую, намереваясь позвать художника и модель к столу, но Цецилии, которая вообще-то должна была ему позировать, там не оказалось. Сначала я подумала, что он отпустил ее, так как для работы слишком темно – в большом зале зажгли свечи уже днем. Гольбейн тщательно заворачивал бутылочки в тряпки, запихивая уголки внутрь, чтобы они не подавились. Тренога и серебряные карандаши лежали уже обмотанные и перевязанные. Его плоское лицо сияло, а короткая борода от удовольствия вздернулась вверх. Даже густой запах вареного карпа с кухни – рыбы, которую, как мастер Ганс говорил мне, он ненавидел, – не мог согнать улыбку с его лица.
– Что случилось? – удивленно спросила я.
– Мы едем ко двору! – ответил он немного громче, чем следовало, и немного радостнее, чем следовало. Затем спохватился, опустил голову, усмиряя ребяческую радость, и взял себя в руки. – Кратцер и я. Ваш отец нашел нам работу. – И радость опять вспыхнула на его лице.
– Но, – запнулась я, удивившись своей внезапной эгоистической, детской обиде, – как же портрет отца, который вы так никому и не показали? Как же наш групповой портрет?
– Потом. – Он с любопытством заглянул мне в глаза, словно пытаясь прочесть ответ на какой-то свой вопрос, и несколько мягче прибавил: – Всего на пару месяцев. Мы вернемся. Я доделаю семейный портрет к концу лета. Он будет очень хорошим. Вы… – Он помолчал. – …Будете очень красивой. – Мастер Ганс снова замялся, будто хотел добавить что-то еще.
Я улыбнулась, вспомнив, что нравлюсь ему, и легко сказала:
– Ну что ж, мы будем скучать без вас, мастер Ганс. А что за работа при дворе?
Она имела отношение к мирному договору, обсуждение которого отец и кардинал Уолси должны были начать с французскими посланниками. Отец, настолько уверенный в успешном исходе переговоров и в том, что мастеру Гансу не чужд его озорной юмор и он способен на разные франкофобские шпильки, уже сейчас попросил его с помощью мастера Николаса написать небо в павильоне у Гринвичского дворца, где будет праздноваться подписание договора. (Уильям Донси говорил об этом как-то за обедом; полушутливо-полувосхищенно он рассуждал о щедрости короля, и в его словах находили отражение непростые чувства его собственного отца, пытавшегося привести в порядок королевские расходные книги.)
Нужно еще построить павильон для подписания договора и заключить сам договор, но уже наняли сотни кожевников, литейщиков, оружейников, резчиков, ткачей, художников. Яркие парадные полотна и декор упрочат дипломатическую победу отца. Поэтому он лично был заинтересован в том, чтобы самые талантливые мастера как можно раньше приступили к работе. Ради столь знаменательного события стоило обождать с портретом собственной семьи. Им можно будет любоваться и потом, а сначала следует потрудиться для дела.
Мастеру Гансу заказ открывал широкие возможности, он должен быть весьма признателен отцу. Я видела вежливое письмо отца Эразму, написанное вскоре после приезда мастера Ганса. В нем отец признавал, что это удивительный художник, хотя и сомневался, что ему удастся сделать в Англии состояние. Я не думала, что он станет помогать художнику встать на ноги.
Ведь он мог бы так же ускорить медицинскую карьеру Джона, но я гнала от себя даже намек на обиду. Как и у мастера Ганса, у меня возникло ощущение, будто жизнь начинает складываться. Отец мог не делиться со мной своими планами относительно моего замужества, но я чувствовала: Джон действительно хочет жениться на мне и найдет возможность выполнить условие отца – стать членом медицинского колледжа.
«Мы с доктором Батсом, можно сказать, подружились.
– Это письмо Джона я получила утром. –
Думаю, он тебе понравится – вполне безобидный, с длинной седой бородой, очень серьезный, страстно любит науку, скорее рассеянный во всем остальном, говорить с ним малоинтересно, но он очень добрый, не оставляет своих подопечных и все время пытается вызволить их из неприятностей. А неприятностей много и дел у него хватает. Медицинский колледж можно, пожалуй, назвать рассадником религиозного радикализма. Он не говорит мне всего, но я слышал, что если доктор Батс загадочно исчезает на целый день, то скорее всего наносит визиты тем, кто, по его мнению, в силах помочь снять с его учеников обвинение в ереси. Недавно он безо всяких объяснений исчез на два дня, а вчера вечером вернулся подавленный. Я пригласил его на хороший обед в кабак „Кок“, стараясь отвлечь, и не задавал ливших вопросов. У меня сложилось впечатление, будто он благодарен мне и за то и за другое. Когда мы уходили, он очень тепло обнял меня и пригласил обсудить, как лучше держаться на заседании медицинского колледжа, чтобы произвести на его коллег выгодное впечатление. Как видишь, действительно хороший человек. И необычный. Во многом не похож на твоего отца. Но мне кажется, в любви к науке и сострадании к людям он не уступает сэру Томасу, хотя у него иные пристрастия, да и ведет он себя иначе. Мне кажется также, он искренне тепло ко мне относится. Может быть, просто мое спокойствие притягивает всех беспокойных гениев. Им всем нужен человек, в которого они, как мячик, могут кидать свои идеи, который с пониманием их выслушает. Так что он был очень любезен. И я действительно думаю, что с его помощью у меня есть шанс попасть в медицинский колледж».
Я думала, что избрание Джона – дело решенное (хотя каждый раз при мысли об этом, отгоняя злых духов, и пальцы скрещивала, и через левое плечо плевала). Очень скоро для меня уже не будет иметь значения, любит ли меня отец так же, как родных детей, или, оказавшись на обочине семьи, я не найду дороги в потемках его души. Очень скоро я уже не буду думать о том, посватает ли меня человек, которого я люблю. Отец перестанет стоять на пути Джона. Теперь я каждое утро просыпалась с надеждой. Счастье казалось только вопросом времени.
– Он сказал, что мне могут заказать большую батальную фреску, – не унимался мастер Ганс, упиваясь своим триумфом. – А кто знает – такое огромное дело! – может, я еще что-то там получу. Нам с Кратцером будут платить по четыре шиллинга в день. Четыре шиллинга в день! Это в шесть-семь раз больше, чем мое самое высокое жалованье. Четыре… шиллинга… в день!
Глаза мастера Ганса жадно сверкали. Я впервые заметила: его бриджи и рубашка умело, аккуратно, но штопаны-перештопаны.
За обедом, несмотря на пасмурную погоду и спартанские пятничные блюда, мастер Николас был возбужден не менее мастера Ганса. Они сидели рядышком в конце стола, улыбались и, поглощая карпа, оживленно шептались по-немецки, испытывая терпение госпожи Алисы, хотя она всячески старалась этого не показывать.
В воскресенье, седьмого февраля, отцу исполнялось пятьдесят лет. Мы намеревались отпраздновать круглую дату демонстрацией хотя бы одного портрета, но поскольку ни один не был готов и большинство моделей не написаны, мы просто помолились утром за успех переговоров с французами, и они уехали. Мастер Ганс спрятал свои картины – скорее всего под кровать или в комнату мастера Николаса. Мастерская опустела (остался только череп, он забыл его под столом), как, впрочем, и весь дом. Отец поехал в Гринвич, где заперся с французскими посланниками и кардиналом Уолси – своим важным, высокомерным, хитрым, ловким, жадным, умным хозяином, который, закутав упитанное тело в алое облачение, нацепив саблю и надев красную кардинальскую шапочку, все время нюхал апельсиновые ароматические шарики с уксусом и травами, защищаясь от запахов и ядовитых испарений, исходящих от простых людей. Уилл Ропер в основном находился с отцом, исполняя обязанности его специального секретаря. Даже Уильям Донси частенько наведывался в Гринвич. Молодым женам оставалось довольствоваться обществом своих новых родственников (которые все, как один, теперь, когда они были в положении, проявляли к ним неожиданно страстный интерес).
Дни обещали быть спокойными, в доме остались только госпожа Алиса и слуги. Жизнь складывалась неплохо, и я не возражала против того, чтобы уединиться со своими мирными мыслями о близком блаженстве. Мне уже не надо думать о западной сторожке, не надо украдкой бегать в Новый Корпус. Я могла в свое удовольствие читать, вышивать и в сухие весенние дни ходить на прогулку. Но мне не хватало мастера Ганса.
Итак, после влажной весны, в начале жаркого лета, когда появились первые сообщения о потной болезни, в доме находились всего две женщины (молодой Джон и Анна Крисейкр, пропадавшие в классной комнате, не в счет).
Я знала о последней вспышке потной болезни в Лондоне не понаслышке. Когда мне было четырнадцать лет и Джон Клемент еще состоял на должности моего учителя, она молнией ударила в наш дом на Баклерсбери. Эндрю Аммоний продержался двадцать часов – он метался в бреду на темном чердаке, а мы метались за врачами, холодным питьем и примочками, – но большинство людей погибали в первый же день, иногда за один час: болезнь растворяла их в жару и обильном поту, вызывая жажду и бред.
В комнате больного находились только я и Джон. Забыть страшный запах болезни невозможно. Все, что я слышала о потной болезни, вылетело у меня из головы. А ведь Клемент рассказывал мне, что впервые она появилась в 1485 году, в начале вялого правления старого короля Генриха. Люди говорили, значит, он будет править весь в поту, покоя не будет. Джон рассказывал и о второй вспышке, в 1517 году, когда мы уже жили на Баклерсбери; в тот год Мартин Лютер объявил войну церкви, и отец утверждал, будто в эпидемии виновны еретики, снова отравившие политику.
Аммоний кричал: «Лжецы! Лжецы! Лжецы!» – и мы не могли понять, кого он имеет в виду. Мы выбились из сил, удерживая его на кровати. В темной комнате валялись груды влажной одежды, ведра, медицинские инструменты. Оставаться с ним было опасно, но нас это не пугало. Самое главное, он страдал, его измученное тело еще жило. Потом он ослабел, тихо сказал: «Я устал» – и вдруг так отяжелел, что мы не могли поднять его, даже подхватив с обеих сторон под руки.
– Не засыпайте, – бормотала я, а по моим щекам катились слезы. – Пожалуйста.
Джон тоже плакал.
– Вам нельзя спать, – уговаривал он. – Послушайте меня!
Но итальянец уже не слышал. Его глаза закрылись, и, как ни старались, разбудить его мы не смогли. Мы оба знали – он больше не откроет глаза.
Я никогда не чувствовала себя такой беспомощной и жадно хватала воздух. Снизу что-то давило. Я натянула на умирающего простыню, как будто еще оставалась надежда, что он выживет. Видела слезы на лице своего учителя, слышала наше неровное тяжелое дыхание и изо все сил пыталась услышать дыхание третьего человека, но оно прекратилось. Джон говорил мне, что именно в ту минуту решил стать врачом. Конечно, эта смерть усилила и во мне желание уметь лечить. Но тогда я ощущала только запах гибели – темный, всепоглощающий. Отец назвал его запахом ереси.
И теперь, услышав, что люди от новой эпидемии бегут из Лондона в деревни, я решила помочь. В Челси было неопасно, просто много голодных беженцев, нуждавшихся в крыше над головой. Раскачиваясь на волнах предстоящего счастья, я почему-то чувствовала себя неуязвимой. В своих ежедневных письмах я не писала Джону, что регулярно ношу им еду, что мы с госпожой Алисой с помощью старосты отцовской фермы перестроили второй амбар за большим полем и разместили там людей. В тот год его должны были избирать в колледж. Я просила его до избрания даже не отвечать на мои письма, чтобы он ни на что не отвлекался. У него хватало забот. Пусть он полностью сосредоточится на том, как произвести впечатление на членов колледжа, а не беспокоится обо мне.
Когда отец сразу же после подписания мирного договора вернулся в Челси – правда, молодые еще оставались в деревне или, как Уилл и Маргарита Ропер, в городе (к моей зависти, они поселились на Баклерсбери), – госпожа Алиса убедила его, что мне не стоит каждый день ходить к беженцам.
– Ты должна быть осторожнее, Мег, – мягко сказал мне отец, увидев, как я с корзиной отправляюсь в Челси.
Но не положил мне при этом руку на плечо – такой простой жест отцовской любви и заботы. Я столько лет надеялась, что он обнимет меня, и чувствовала себя в стороне, особенно когда он прижимал к себе своих взрослых детей, а до меня не дотронулся ни разу и даже не очень старался разубедить. И я пошла в деревню. Может быть, у него было слишком много забот. Хоть переговоры с французами и увенчались успехом, теперь король просил его помощи в расторжении своего брака. Отец прямо не отказал, но поговаривали, что бешенство, вызываемое у него ересью, удвоилось. Какой-то оборванец из амбара шепнул мне, будто отец лично принимал участие в обыске дома Хамфри Монмаута, одного из покровителей еретика Уильяма Тиндела, но обнаружил лишь бумаги, весело догорающие в каминах. Прочитать их не удалось.
– Помоги ему, Господи, остановить ересь, – пробормотал он, глядя на меня с непонятным выражением. – Посмотрите только, каких бед они натворили – смерть, болезнь, Божье проклятие. Да споспешествует ему Господь!
Он сказал то, что я, по его мнению, хотела услышать, но прозвучало это не очень искренне, и мне стало интересно, какому Богу он молится сам. В Лондоне арестовывали лоллардов, в Колчестере – «христианских братьев». Но сторожка стояла пустой (я время от времени заглядывала туда, но не видела никаких признаков человеческого присутствия; очевидно, отец после того случая сделал свои выводы). И все происходящее не в Челси отодвинулось – другой мир, игра, в которую разные люди играют по разным правилам и которая мало связана с нашей повседневной жизнью. Мир такой же чужой, как временами и отец. Он почти не замечал меня, лишь изредка мы вежливо перекидывались парой слов, как незнакомые люди. Практически все свое время он уделял переписке, в которой, по моим предположениям, речь шла об арестах и казнях. Его глаза остекленели от усталости, а письма все шли и шли. Однако я радовалась его присутствию дома. Утешало уже то, что он сидел с нами за столом, надевал такое знакомое поношенное платье, а не парадные придворные костюмы, и не ездил на службу заниматься делами, которых я не понимала, а днем и ночью ходил по дорожке сада в келью. Можно было верить, что он, его глаза, сиявшие во время бесед за обедом, ворчанье слуги Джона по поводу его небритых щек и неподобающего костюма наполняют дом, отгоняют тени и пустоты и жизнь снова напоминает дни, когда он еще не служил при дворе. Я так надеялась на успех Джона, что могла думать о чем-то еще, кроме холодности ко мне отца. А по временам мне даже удавалось отгонять мысли о том, какие меры он предпринимает, пытаясь поставить преграду ереси.
Весь Лондон говорил о потной болезни – а заодно и о чуме, словно одной Божьей кары недостаточно. Хоть отец и был очень занят, как-то за завтраком он прочитал нам с госпожой Алисой письмо, где ему сообщали о болезни Анны Болейн, причем в его голосе явно слышались нехристианские нотки надежды. (Я почему-то разволновалась, когда на следующий день он получил сообщение о ее выздоровлении и его глаза замутились разочарованием.) Я чуть не прослезилась, когда он сказал, что написал Маргарите, Цецилии, Елизавете и их мужьям, попросив их вернуться в Челси. Он с удовольствием прочел письмо от мастера Ганса, сообщавшего, что он прерывает триумфальное турне (после Гринвича у него появилось множество заказчиков) и возвращается в наш безопасный уголок, где собирается закончить картину. Мне нравилось, что отец собирает вокруг себя семью, друзей, что сердце его сохранило тепло, ведь со стороны могло показаться, что оно стало холоднее, хотя бы по отношению ко мне.
Их возвращения ждал весь дом. Нас следовало встряхнуть. Уже в первые дни весны – жаркой, безнадежной – посевы на полях Челси вдоль дороги высохли, едва пробившаяся зелень пожухла. Всходы появлялись из потрескавшейся земли искривленными, низкорослыми. Коровы отощали, почти не давали молока и кричали словно от боли. Даже яблоневая листва покрылась коростой и посерела от какой-то болезни. В апреле пены на зерно за одну неделю подскочили вдвое.
– Он говорит, – шипела госпожа Алиса, – будто нехватка зерна и молока – жестокая Божья кара за ересь.
Мачеха закатила глаза – как всегда, когда шутила, – но мне показалось, что она говорила почти всерьез, иначе зачем бы ей повторять слова отца? Она не очень любила разговоры о Божьих наказаниях, но теперь все поддались суевериям. В амбаре и на соседней ферме мы кормили более сотни людей. Я ходила к ним каждый день, видела их огрубевшие, отчаявшиеся лица, видела, как они набрасываются на хлеб и бульон, и спрашивала, не заболел ли кто.
Именно там я встретилась с Джоном Клементом.
Я смотрела на бабочку. Она легко порхала на ветру, протискивавшемся сквозь запах человеческих тел, сгрудившихся вокруг котла. Двое ребятишек отошли с ломтями хлеба и кружками к поросли клевера, сели в пятнистом солнечном свете и тоже стали смотреть на нее – недолгая тишина в трескучем, колышущемся мареве. Один из ребятишек заметил меня.
– Мисс, – позвал он слабым голосом. – Эй, мисс!
И изо всех сил замахал рукой. Ему предстояло сделать нелегкий выбор. Я видела, что он не хотел упустить меня, но в то же время боялся остаться без обеда. Он повозил ногами по земле и, вставая, торопливо дохлебал бульон. Я поторопилась к нему.
– У меня сестра заболела. – Он прикончил кружку и, прямо грязную, засунул в мешок, не выпуская изо рта кусок хлеба. – Моя мама велела спросить, не зайдете ли вы ее посмотреть.
Здесь пока случаев потной болезни не было. Мы поспешили по потрескавшейся земле, спотыкаясь о еще не рассохшиеся комья земли, рассыпавшиеся у нас на глазах. Семья мальчика жила в амбаре, но тем утром возле вонючей канавы с теплой водой и гудящими насекомыми мать из одеяла соорудила для дочери палатку и перенесла ее туда, укрыв от друзей и родных. Девочке – белокурому оборвышу с красными глазами – было лет пять-шесть. Откинув одеяло, я увидела, что она тяжело дышит.
– Она проснулась от крика. – Беззубая женщина нависла над девочкой. Она так высохла и исхудала, что ее, ровесницу мне, можно было принять за мою мать. – Так кричала! У нее болела шея, ее трясло. Мы перенесли ее сюда, тепло укутали и положили на солнце. Она почти не двигается.
Я пощупала девочке лоб. Холодная испарина, наблюдающаяся в начале болезни, сменилась жаром, лоб пылал. Моя рука замерла. Бешено забилось сердце.
– Это ведь не может быть потная болезнь. Ведь она холодная, – сказала мать со слезами на глазах и надеждой в голосе. – Вы ведь дадите ей что-нибудь, мисс?
Она неотрывно смотрела на мою корзинку с чистыми повязками и безобидными лекарственными растениями. Там не лежало ничего, что могло бы снасти от потной болезни. От нее вообще ничего не могло спасти.
Я отняла руку и показала матери ладонь, мокрую от прогорклого пота. Капли пота уже стекали с детского тельца, девочка начинала стонать. Мать несколько секунд пристально смотрела на мою руку, пока не поняла, что означал блестевший на ней пот. Она с подавленным криком оттолкнула мою руку, бросилась к дочери, с болью прижала ее к себе и, не обращая на меня никакого внимания, принялась укачивать ее.
– Джейни, Джейни, не волнуйся, любовь моя, Джейни, ты поправишься, Джейни… – бормотала она.
Не зная, что делать, я запаниковала.
– Наполни питьевой водой все кружки, какие только найдешь, и неси сюда, – обратилась я к испуганному, растерянному мальчику, молча стоявшему возле меня и смотревшему, как его мать и сестра ритмично раскачиваются на земле. Нужно было хоть что-нибудь сказать, хоть как-то заглушить ощущение собственной беспомощности. – Она скоро захочет пить.
Он убежал, сверкая босыми пятками. Через несколько секунд – мальчик еще не мог вернуться с водой – я снова услышала шаги, но тяжелые. Кто-то шел в сапогах. Сзади на меня надвинулась тень. Хотя полуденное дрожащее солнце стояло высоко, тень была длинная. Я обернулась через плечо, и солнечный свет ударил мне прямо в глаза. Но его я узнала сразу – длинные ноги, легкая сутулость, орлиный нос, черные волосы.
– Мег. – Это был Джон Клемент. Всего одно слово. Я прикрыла рукой глаза от солнца и, прищурившись, всмотрелась в тень. Мне очень хотелось знать, что с медицинским колледжем, но сейчас был не самый подходящий момент для подобных вопросов, а лицо у Джона стало непроницаемым. Он смотрел на женщину, сидящую на корточках возле ребенка. Я заметила в руках у него корзину с лекарствами. – Я пришел помочь, – в гудящей тишине сказал Джон. Он обращался не ко мне. Женщина перестала выть, пристально посмотрела на него и через несколько секунд поняла его слова. Очень бережно она положила голову девочки на одеяло и встала перед ним, так же молча, покорно, как и я. – Как вас зовут? – спросил Джон.
– Мэри, – пробормотала она.
– Хорошо, Мэри, вот что, – по-деловому продолжил он. – Джейни сегодня будет очень жарко. Если она выдержит, к утру температура спадет. Значит, до утра вам придется набраться терпения и сил. Хорошо? – Она кивнула. – Ваш сын принес воду. Это важно. Она будет хотеть пить. Давайте ей пить – это тоже важно. Ей будет трудно дышать – лучше всего ей находиться в полусидячем положении. Но самое главное – вы не должны дать ей уснуть. Наступит момент, когда она захочет спать, по если вы позволите ей это сделать, она умрет. Тормошите ее изо всех сил. Хорошо? – Она опять кивнула. – У вас есть муж?
Она покачала головой.
– Он умер, – ответила она одними губами. – В Детфоре на прошлой неделе.
– Упокой Господь его душу, – отозвался Джон.
Несколько дней назад в Детфоре вспыхнула потная болезнь. Кто знает, может, именно оттуда она переметнулась на наш амбар. Я перекрестилась.
– Упокой Господь его душу, – повторила Мэри.
Истерический припадок прошел, и она, снова подсев к дочери и положив ее головку себе на колени, решительно сжала губы. Мальчик и двое его друзей принесли три кожаных бурдюка с водой.
– Хорошо, ребята. – Джон говорил твердо. – Идите и возвращайтесь утром. И не разрешайте здесь собираться. Ваше задание – никого сюда не подпускать. Мы и Мэри побудем с Джейни. Все остальные должны остаться в амбаре, понятно?
Они закивали. Мать сжала руку сыну. Мальчику было лет восемь. Говорить они не могли. Но Джон дал им надежду. Он дал надежду мне.
Я с трудом удерживалась от рыданий. Над смертным одром висело туманное марево, а вокруг сиял солнечный весенний день и летали бабочки.
– Мег, как долго ты можешь остаться? – по-прежнему бодро спросил Джон. – Я кивнула. Меня странным образом утешал вид его красивого, упругого, энергичного тела. Мы оба понимали – я останусь столько, сколько нужно. Он тоже кивнул. – А что у тебя там? – Он показал на мой мешок.
– Повязки. Мыло. Ничего особенного.
У меня еще была кора ивы. Бабки утверждали, что она снимает жар. Но он, наверное, считал это суеверием, и я не стала упоминать ее.
– У меня есть пиявки. Мы их поставим, когда начнется кризис, – решил Джон.
Я помолчала. У девочки испорчена кровь. Любой врач скажет – кровопускание очистит ее и восстановит баланс соков. А Джон получил в Сиене великолепное медицинское образование. Больше его знать нельзя. Но лично я не решилась бы на кровопускание, особенно в такой грязи, когда рядом воняет канава, а пыль забивается в ноздри и волосы, – настоящий рассадник инфекции. Я закрыла нос.
– Посмотрим, как пойдут дела, – спокойно сказал Джон и, может быть, заметив мою реакцию, внимательно посмотрел на меня. Именно такой внимательный взгляд я и представляла себе всю одинокую весну. Теперь он пронзил мое сердце. – Когда все закончится, нам нужно будет поговорить, – добавил он.
Я опять кивнула. Сердце у меня сильно билось, но лицо оставалось таким же бесстрастным, как у Джона. Однако в висках стучала кровь, напоминая, что все последние месяцы я как бы и не жила вовсе.
Я протерла худенькое мокрое тело. Я сама взмокла в жаркой палатке. Наступил полдень. Мэри ритмично укачивала девочку и тихонько что-то напевала. Она уже не замечала меня, думая только о том, как облегчить состояние дочери. Но я видела ужас в глазах маленькой Джейни, слышала ее неровное дыхание, хрипы в груди, как будто она тонула. Выдыхая, она испуганно бормотала: «Нет… нет… нет…» Пить она не могла. Ужасная вонь усиливалась. Пахло протухшим мясом и запекшейся кровью. Я услышала шаги и выглянула из-под одеяла.
– Переверните ее и откройте спину. Мы пустим кровь, – распорядился Джон. Я не позволила себе усомниться в его решении. – Мэри, – повторил он, – переверните Джейни и крепко держите ее на коленях. Сейчас мы сделаем ей кровопускание.
Женщина повиновалась, ни на секунду не переставая напевать и покачиваться. Девочка из последних, уже почти иссякших сил прижалась к матери. Я закатала рубашонку и еще раз протерла костлявую крошечную спинку. На коже тут же выступили блестящие капли нота. Надежда таяла.
– Подвинься. – Джон зашел в палатку.
В руках он держал мешок. Он дал мне коробочку с пиявками и медицинские банки и велел бросать по одной пиявке в каждую, а сам принялся ставить их на спину Джейни. Несколько пиявок не хотели присасываться к детской коже, но он терпеливо стучал по ним ножиком, пока все не присосались. Тогда он очень осторожно сделал в некоторых местах небольшие надрезы. От жары и вони невозможно было двигаться и дышать. Мне казалось, еще чуть-чуть – и я потеряю сознание. Вдруг Джейни бессильно уронила голову на материнскую грудь. Та заплакала:
– Она в обмороке, в обмороке… Что случилось?
Джон одернул ее:
– Все нормально. – Он спокойно снял набухших кровью пиявок и наложил на ранки мои чистые повязки. – Не волнуйтесь. Пойте. Она вас слышит.
Мы, как могли, помыли ее и снова перевернули на спину, а мать приподняла девочку и, укрыв одеялом, снова стала укачивать. Джейни задышала легче, шумно, но ровнее, хотя лицо ее по-прежнему покрывала смертельная бледность, а на коже выступал обильный пот.
– Мег, – сказал Джон, – выйди. Отдохни. Вытяни ноги. Береги силы. – Я выползла из палатки и отерла пот, только размазав грязь и кровь. Было почти странно видеть знакомый амбар, котел, людей, сидящих на корточках у входа. Я так много часов не думала о них. – На закате мы снова пустим ей кровь. – Джон говорил спокойно. Казалось, он не терял надежды.
– У меня кончились повязки.
Я могла думать только о таких мелочах. Джон накрыл мою руку своей. Мужества у него хватало на двоих. Я почувствовала, как в меня перетекает его практическая сила.
– Не беспокойся. Я попросил одну женщину постирать в реке первый комплект. На таком солнце они высохнут мгновенно.
Я как в тумане двинулась но аллее. Полуденный воздух несколько прояснил мое сознание, и я уже хотела поворачивать обратно, когда услышала рыдания – отчаянные, животные звуки, означавшие, что Джейни умерла. Я побежала назад. Они сидели в том же положении, как я их оставила – мать укачивала ребенка на руках. Но теперь она кричала: «Нет… нет… нет!» – как будто в легких у нее не оставалось воздуха, и трясла неподвижное маленькое тельце, пытаясь вернуть в него жизнь. Джон сидел позади, так же обняв Мэри, как она обнимала мертвую девочку. Я хотела подойти ближе, но она с самого начала доверилась и подчинилась ему, не мне.
– Найди мальчика, – прошептал он.
Я кивнула и направилась к амбару, устало думая о том, что даже не знаю его имени. Но оно не потребовалось. Мальчик стоял в сторонке, один, с пустыми глазами. Остальные боялись подходить к нему. Спотыкаясь, он шагнул в мою сторону. Я даже не могла себе представить, что он испытывает.
– Ты нужен матери. – Я старалась говорить как можно мягче. – Мне очень жаль.
В сгущающихся сумерках мы пошли домой. Позади, на краю погоста, какие-то люди копал и могилу. От усталости и неудачи у меня болело все тело, но в глубине души я была удивлена, что жива, хотя смерть прошла так близко, и восхищалась настойчивыми усилиями Джона спасти чужую жизнь. Слишком измученная, я не задавалась вопросом, как Джон очутился здесь, а просто радовалась – инстинкт, бессловесное спокойствие самки, когда самец в трудную минуту идет по лесу рядом.
– Больше ничего сделать было нельзя. – Я пыталась утешить его.
Он покачал головой.
– Хотя я многому научился после смерти Аммония, этого оказалось мало, – ответил он. – Мы всегда знаем слишком мало. Ведь сейчас может погибнуть столько людей. – В его голосе звучала такая досада, что я в удивлении обернулась. Он злился на себя за то, что не смог спасти ребенка. Я никогда не видела, как он злится. Но Джон снова погрузился в свои мысли и не обращал на меня внимания. – А все припишут проклятию Тюдоров. Господь-де покарал узурпаторов. Как всегда. – Он обогнал меня и говорил скорее с самим собой – горько, с презрением. – Все тот же старый суеверный вздор. Если бы только люди помнили, сколько куда более страшных событий происходило в прошлом.