Текст книги "Роковой портрет"
Автор книги: Ванора Беннетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Бедный Ганс Гольбейн! Он почувствовал, что я отдаляюсь. Улыбка на его лице угасла. Уголки рта опустились, как и рука с моего плеча. По-своему он был старомоден.
– Нет? – прошептал он и сам ответил на свой вопрос, печально вздохнув и покачав головой. – Нет. Я понимаю. Простите.
И отошел на несколько шагов. Какое-то время мы стояли на расстоянии могилы, глядя друг другу в глаза. Он страшно покраснел.
– Простите, – сказала я, искренне не желая расстраивать его. Я не знала более симпатичного, более милого человека, человека, которого я бы меньше всего хотела обидеть, хотя эти объятия и позволяли мне обидеться на него. – Я не хотела… Я не знаю, чего хотела… Мне следовало… – Я покачала головой. – Я хочу сказать, мне не следовало… – Я глубоко вздохнула. – Мне нужно вам кое-что сказать. – Я попыталась придать своему лицу мягкое и честное выражение, желая как можно скорее выйти из неловкой ситуации, но знала – сначала необходимо поставить все точки над i. – Мою тайну. Я выхожу замуж за Джона Клемента.
Он кивнул. Мрачно, но не удивленно. Вероятно, я сама больше удивилась своим словам. Он, кивая, ритмично прищелкивал языком и, скрестив руки на груди, погрузился в свои мысли.
– Да. Я понимаю. Вы его любите.
– Да. – Чувствуя солнечный свет на волосах и в сердце, я заметила его легкую улыбку, когда он смотрел на мои покрасневшие от слез глаза, и решила: с него станется спросить, почему я плакала от таких хороших новостей. – Слезы счастья. – Я торопливо вытерла лицо. – Такое потрясение. Не думала, что это случится так, как случилось. – И замолчала, почувствовав, что сказала слишком много.
Гольбейн продолжал кивать:
– У меня тоже есть тайна. – Он опять мрачно пощелкал языком, не опуская скрещенных на груди рук. – Думаю через некоторое время вернуться в Базель.
Я удивилась. Дома его карьера не задалась, а здесь половина всего английского дворянства стояла у него в очереди на портреты. Отъезд показался мне странным решением. Тем не менее я кивнула, не задавая никаких вопросов и лишь тихонько сказав: «О!» – минимальный ответ. То, что произошло между нами, лишило меня свободы в общении с ним, но не сняло вопросов. Наверное, он скучал по семье. А может быть, существовала еще какая-нибудь личная причина, связанная со мной. И я сделаю все, чтобы он не назвал мне ее.
Может, он так расстроился оттого, что я не попыталась уговорить его остаться? Кто знает. Вдруг в лице Гольбейна промелькнуло какое-то неуловимое выражение, и он запустил руку в большой, как у браконьеров, кожаный баул, где хранил наброски. Мышцы спины вздулись, он весь наполнился энергией. Я испытала облегчение: мастер Ганс отвлекся. Гольбейн вообще относился к тем людям, которые не считают, что жизнь пропала, если попытка кого-то поцеловать не увенчалась успехом. Он удовлетворенно хмыкнул и достал из баула лист бумаги.
– У меня кое-что для вас есть, – объявил он с растерянной улыбкой на лице. – Я довольно долго над этим работал.
Он протянул мне листок. Чудесные линии, яркие краски. На рисунке, одетая в белую меховую шапочку и простое черное платье, стояла я, замерев на фоне синего летнего неба и зеленых, освещенных солнцем листьев и серьезно и задумчиво глядя куда-то вдаль. На одной из ветвей сидел скворец, заглядывая глазами-бусинками мне через плечо, как будто намереваясь прыгнуть, стремясь обратить на себя мое внимание. Через несколько секунд я заметила на рисунке еще одно животное: рыжую белку. Не обращая внимания на цепочку, приковывавшую ее к моей руке, довольная белка сидела у меня на руке и грызла орешек. Каким-то образом Гольбейну удалось придать взгляду скворца напряженное, вопросительное выражение Джона. Я в восторге смотрела на рисунок.
– О, мастер Ганс, это прекрасно, – прошептала я.
– Прощальный подарок, – твердо сказал он. – Здесь меня больше ничто не держит. Пожалуй, поеду на лодке, которая после обеда идет в Лондон. Пора разрывать цепи. – Я вспыхнула, догадавшись, кого он изобразил под видом скворца, удивившись и устыдившись, что он в эти последние дни думал обо мне, работал над рисунком, так тщательно вырисовывал мои руки, шею, лицо, а я почти не замечала его. – Вспоминайте меня, – прибавил он.
Я кивнула, опять чуть не расплакавшись, от нежности ком встал у меня в горле.
– Мне будет не хватать вас, мастер Ганс. – Теперь, когда было уже поздно, я поняла – это правда. Я судорожно соображала, как выразить симпатию и уважение, которые испытывала к нему. – Напишите мне из Базеля, если найдется минутка. Расскажите, как вы…
Мои слова прозвучали неубедительно. Он кивнул, но печально, явно не собираясь этого делать. Да и я понимала, что вряд ли получу от него письмо: я никогда не видела, чтобы он без острой необходимости брался за перо. Мы раскланялись на прощание, чувствуя неловкость. Я пробормотала:
– Благодарю вас… – Он кивнул. – Еще увидимся.
При моих последних словах он мрачно вспыхнул, что означало: «Надеюсь, смогу этого избежать». Я знала, как пройдут наши последние секунды. Важно не уронить достоинство. Я плавно пойду по лужайке с рисунком в руке. Не нужно торопиться, я уже владела собой. Я буду радоваться солнцу и спиной чувствовать взгляд Ганса Гольбейна, а он будет смотреть, как я иду в Новый Корпус к отцу и будущему мужу. Я не вправе испортить себе радость от принятого решения.
Однако на деле все вышло иначе. Первым последние слова произнес Ганс Гольбейн, напряженно и тихо:
– Ну что ж, прощайте.
И, не оборачиваясь, пошел по лужайке к дому. «Никогда не оборачивайся назад», – сказал бы Джон. Прижав рисунок к груди, я неотрывно смотрела на широкие плечи, исчезающие из моей жизни, с горьким чувством потери, которого не могла себе объяснить.
Часть 3
NOLI ME TANGERE[13]13
Не прикасайся ко мне (лат.).
[Закрыть]
Глава 10Тогда-то, в эти туманные сумерки в саду, и кончилось мое мучительное одинокое девичество. Как можно выше подняв голову и подойдя к высокому человеку, неподвижно стоявшему в Новом Корпусе ко мне спиной и смотревшему на картину мастера Ганса «Noli те tangere», я вдруг поняла, что не знаю, как его назвать.
– Ричард?.. – нерешительно прошептала я.
Он не пошевелился, но как-то напрягся, а через мгновение опустил утомленное лицо, пристально посмотрел мне в лицо, закрыл глаза и обнял меня, пробормотав в ухо:
– Это не мое имя. Меня зовут Джон Клемент. Так звали меня еще до твоего рождения. Ты всю жизнь знала меня как Джона Клемента.
Замерев в складках плаща, все еще наброшенного на него, я догадалась – к нему возвращается улыбка. Набравшись смелости, я прошептала:
– Я хочу выйти за тебя замуж.
Он выдохнул в ответ:
– Слава Богу!.. Спасибо.
Но о ночном разговоре больше не было сказано ни слова. Я, правда, сделала одну робкую попытку:
– Думаешь, тебя действительно будут искать? Те, кто хочет видеть тебя королем?
Он покачал головой, поскорее завершая разговор, нежели отвечая на мой вопрос.
– Все кончилось, – сказал он твердо, словно убеждая в этом не столько меня, сколько себя. – И давно. Умерло и погребено. Как Эдуард. Это никак не скажется на нашей жизни. Нам не нужно думать об этом, что бы ни говорил твой отец. – Я кивнула. Даже если он не совсем верил в то, что говорил, жить иначе было бы слишком трудно. – Забудь обо всем, Мег. – Его голос зазвучал сильнее и увереннее. – Лично я забыл. Если целыми днями ворошить прошлое, любой сойдет с ума, и я не исключение. Я хочу обычной жизни, обычного счастья. Может быть, нужно было рассказать раньше, но я не хотел тебя волновать. Ничья жизнь больше не будет отравлена тем, что произошло много лет назад. Сейчас это для меня ровным счетом ничего не значит. Я никогда не оборачиваюсь назад, никогда не думаю об этом. И тебе не советую.
И он плотно сомкнул губы. Теперь, когда моя растерянность прошла и я поняла, что по-прежнему стремлюсь в жизни только к одному – выйти замуж за Джона, я хотела знать намного больше. У меня на языке вертелся вопрос, действительно ли там в часовне присутствовал король, но я вовремя остановилась и не произнесла ребяческих слов. Я не хотела показаться простушкой, как мастер Ганс, поскольку понимала: Джону неприятны любые вопросы, он стремится вернуть меня в настоящее, а также догадывалась, что и в будущем не смогу запросто расспрашивать его. И решила попытаться еще один раз.
– Ты не думаешь, – спросила я, тяжело дыша от необычности вопроса и краснея от собственной дерзости, – что… если у тебя… у нас… будет сын… то в один прекрасный день ты посмотришь ему в глаза и подумаешь: «Этот мальчик мог бы стать королем Англии»?
Он вздохнул, немного помолчал, и мне показалось, множество мыслей промелькнуло в лице человека, который, сложись судьба иначе, мог бы стать королем и вести жизнь, где мне не было места. Но очевидно, печаль в его глазах мне лишь померещилась – он ответил твердо, с легкой улыбкой:
– Нет. Я буду счастлив думать: «Вот мальчик, мой и Мег; внук Томаса Мора».
И поцеловал меня в губы, словно умоляя замолчать. Так же тихо он поборол печаль после смерти брата, хотя несколько дней ходил с красными глазами. В то утро он пожелал удалиться в свою комнату, сказав, что хочет выспаться и помолиться, но, шагая к дорожке, послал мне воздушный поцелуй. («У нас впереди вся оставшаяся жизнь; давай соблюдем приличия в ближайшие несколько недель». Когда он произносил эти слова, его глаза улыбнулись, как прежде.)
Постояв еще несколько минут на солнце, чувствуя его ласковое тепло, отгоняющее все ужасы минувшей ночи, я, когда вошла в темный дом, из-за плывущих в глазах цветных пятен не сразу увидела отца, ожидавшего меня.
– Джон получил мое согласие, – произнесла я с максимальной юридической сдержанностью, которой, я знала, он всегда ждал от близких.
Я совершенно не была готова к тому, что последовало. Он судорожно вздохнул и крепко прижал меня к груди, чего не случалось никогда прежде. Щетина колола мне лицо, а его слезы заливали мои щеки.
– Так рад за тебя… за него, – прошептал отец, – за всех нас.
Я крепко обняла его в ответ. Пожалуй, меня больше взволновало его объятие, чем помолвка.
В его теплых руках мне вдруг стало стыдно. Как я могла быть такой мнительной? Ведь все понятно: отец – хороший человек, я могу верить ему, верить вере в него Джона. Я как будто оправилась от неведомой для меня болезни. Невыносимая скорбь расстроила рассудок, превратила меня, как пишут в медицинских книгах, в «одинокого, снедаемого страхами, завистливого, скрытного и темного» человека, или то была истерия, или что-то с маткой, от чего женщины сходят с ума. Но что же мешало мне с самого начала понять – кнуты и власяница отца свидетельствуют лишь о его аскетизме? А бешеные ругательные памфлеты, чья темная сила так испугала меня, – лишь официальная точка зрения, как и говорил Джон. Они выходили под псевдонимом, поскольку не отражали мнение отца. А сапожник, так жестоко избитый за свои религиозные убеждения, скорее всего просто стал жертвой свирепых тюремщиков еще до того, как отец взял его, стремясь составить верное представление о его воззрениях в тиши и уединении нашего сада. Моя память отшатывалась от палок и веревок, валявшихся в маленькой сторожке. Я не вполне могла их объяснить, не могла и совсем забыть. Но они уже не давили как прежде. В конце концов, тот человек убежал, разве нет?
И мои сомнения отошли в прошлое. Отныне покой воцарился в моем сердце. Я пребывала в солнечном состоянии и не могла поверить, что когда-то считала себя измученной старой девой, в сумерках целовавшей художника под шелковицей. Я не понимала, как это случилось, но теперь обитала там, где можно ждать счастья. Казалось, все хотели мне угодить и сделать что-нибудь приятное. Высохли слезы, которые я прежде постоянно чувствовала где-то внутри. Они словно ждали подходящего момента, чтобы залить бдительные, сухие, настороженные глаза.
– Я всю жизнь тебе этого желала, – сказала госпожа Алиса с преображенным улыбкой лицом и над руинами ужина заключила меня в свои мощные объятия. Я видела, как она весело подмигнула через мое плечо отцу. (Отец, по сравнению с Джоном казавшийся карликом, приобнял его за плечо и тоже изменился: его лицо, на котором не было заметно никаких признаков сильных ночных эмоций, стало мягче, – правда, усилия казаться обычным забавником не достигали цели, но, может быть, виновато освещение.) Госпожа Алиса делала вид, будто за спокойной улыбкой Джона не замечает задумчивости, его темного костюма и черных кругов у меня под глазами. Она принялась энергично решать практические вопросы, что всегда доставляло ей удовольствие. – Нужно так много всего подготовить. Белье. Посуду. Ножи. Управляющего. Горничных. Обить стены. Да, там нужно сменить обивку. Ведь промерзший старый амбар совершенно непригоден для жилья. Я всегда это говорила. Вы только и будете что устанавливать дамбы от сквозняков.
– Где? – спросила я, отупев от счастья.
С озорной улыбкой волшебника, исполнившего удачный фокус на глазах изумленной публики, она внимательно посмотрела на меня, затем на отца, на его башмаки.
– Муженек, – притворно возмутилась она, – ты меня поражаешь. Ты что, не мог им сказать? – Она снова посмотрела на меня и покачала головой. – На Старой Барке, разумеется. – Как будто это было ясно уже всем и давно. – Твой отец решил – когда вы поженитесь, вам захочется жить именно там. Это тебе свадебный подарок.
Мы с Джоном посмотрели на отца со смешанным чувством радости и сомнения, но он ничего не сказал, а лишь заключил нас в неуклюжие объятия, означавшие, пожалуй, что отныне мы будем счастливы все и всегда.
Наша свадьба состоялась сентябрьским утром. Мир заливал золотой свет позднего лета. Мы просто обменялись кольцами у входа в церковь Челси. Присутствовали Роперы, Хероны, Растелы, отец с госпожой Алисой, три дочери Мора со своими мужьями, молодой Джон Мор с Анной Крисейкр (теперь они тоже были помолвлены) и старый сэр Джон, с палочкой, но державшийся прямо, как всегда. Когда мы вышли из церкви, он поцеловал нас и, с обычным своим свирепым взором, пожелал нам счастья. Елизавета плохо себя чувствовала и прислала извинительную записку. Я почти не обратила на это внимания. Потом мы сели в лодку и отправились в город на свадебный обед в наш будущий дом, приготовленный Мэри и госпожой Алисой. Я смотрела, как с каждым движением весла удаляется дикий берег Суррея. Мне нравилось, что речная вода ближе к причалу становится грязнее, нравились зазубренные очертания города, открывающего нам свои объятия, и я чуть не засмеялась, когда мы ступили на камни мостовой, туда, где должны были провести свою первую ночь в новом доме.
От важности события, жары, тугой шнуровки, голода, поездки у меня немного кружилась голова. Джон стиснул мое плечо, и, прежде чем осмотреть беспорядочные каменные фасады Баклерсбери и Уолбрук, при виде дома, хранившего почти все наши общие воспоминания, знакомых окон, кладки красного и темно-желтого кирпича, высоких каминных труб напротив церкви со старинными зарубками на стенах, свидетельствовавшими о былых наводнениях, мы обменялись радостными взглядами.
День уже клонился к вечеру, и местным жителям улица, наверно, казалась спокойной. Но мы, непривычные селяне, то и дело вздрагивали от шума реки, от гула Чипсайд. Людей в тускло-коричневых суконных накидках, ярких штанах-чулках и ливреях лондонец скорее всего счел бы последними утренними торговцами, мне же они представлялись толпой. Вдруг из улицы, отходящей от церкви Святого Стефана, что на Уолбрук, выскочил пьяный полоумный Дейви, судя по всему, все еще пытавшийся сбыть легковерным покупателям какой-нибудь дурацкий глаз тритона, хотя, может, он и сам верил в его чудодейственную силу. Валяя дурака, он завопил:
– Маленькая мисс Мег вернулась! Добро пожаловать, миссис! Здорово, мастер Джонни! – И прежде чем Джон угрожающе загородил меня, стащил передо мной шапку. Отец строго посмотрел на него, и старый мошенник тут же исчез в вонючей дыре, продолжая кричать из-за стен. – Благослови вас Господь!
Я почувствовала, что город весело улыбнулся мне в знак приветствия. Когда мы сгрудились в умывальне, отец и Джон все еще смеялись над выходкой полоумного Дейви («И впрямь „мастер Джонни“!» – ухмыльнулся отец, качая головой). Прежде чем сесть за пиршественный стол, накрытый для нас госпожой Алисой, хотелось смыть речную грязь. Даже когда Джон начал накладывать мне в тарелку лебедятину, свинину, требуху, тушеные яблоки и айвовый пудинг и пошли тосты, у меня в ушах все еще раздавались вопли полоумного Дейви. Его трескучий голос казался более реальным, нежели волшебное застолье с людьми, желавшими мне и любви всей моей жизни вечного счастья.
Однако в последующие месяцы я убедилась – все это правда. Джон, прикрыв непроницаемые глаза, в реальности проводил пальцем по моей руке или спине, я оборачивалась к нему, и он целовал меня. Мы действительно могли запереться в спальне, слиться в объятиях, и знала об этом только горничная, украдкой улыбавшаяся утром. Мне все еще трудно было поверить в мое повседневное счастье, когда я собирала в саду сладкие яблоки и смотрела на наливавшиеся золотом листья, когда вешала в гостиной копию портрета отца, подаренную нам госпожой Алисой, карту мира – подарок Роперов – и, после некоторых сомнений, рисунок с меня, над которым так старательно трудился мастер Ганс перед отъездом из Англии. (Я зря волновалась. «Прекрасно, – искренне воскликнул Джон, увидев рисунок. – Мастер Ганс – талантливый художник».) В гостиной также поселились наши мерные мисочки для лекарств и триста книг, собранные Джоном за эти годы. Сюда же я поставила ткацкий станок для лент. Я молола зерно на кухне, иногда пощипывала лютню и вышивала детские рубашонки. Мы стали частью мира. Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Работа Джона в колледже с королевским врачом доктором Батсом придавала нашей жизни упорядоченность. Целыми днями он беседовал с учеными и медиками, читал, проводил опыты и лечил самых важных людей страны. Как прежде он был предай отцу, так теперь предан доктору Батсу – рассеянному старику, который по ночам при свече читал трактаты, у которого еда падала мимо рта и который не замечал почти ничего, что нельзя было ампутировать или смазать лекарственной мазью. Джона словно успокаивала его простота. Он говорил, что в жизни научился одному важному делу – не ждать улыбки короля и не рисковать жизнью из-за нахмуренных королевских бровей. Мы не боялись, что доктор когда-нибудь станет близким другом короля, вызвав тем самым целый ряд сложностей в нашей жизни, сложностей, которые познал дом Мора, когда король решил почтить его своим покровительством. Доктор Батс никогда не стал бы придворным.
По сравнению с людьми науки, всегда окружавшими отца, доктор Батс показался мне чудаком, путаником и хвастунишкой. Но я гнала эти мысли, так как мало смыслила в медицине, а Джон, обладавший глубокими познаниями после долгих лет учебы в заграничных университетах, восхищался этим человеком.
– У меня не безграничные способности, Мег, – скромно говорил он. – Мне никогда не придет в голову оригинальная мысль, о которой будут говорить много лет. Я знаю свой предел, я последователь, а не лидер. И все же я люблю работать с мощными умами – твоим отцом, доктором Батсом. Это все равно что греться у огня, который сам никогда не сможешь разжечь.
Я решила, что он слишком скромничает, и испытала гордость, услышав, что Джон и доктор Батс начали переписку с падуанским студентом из Фландрии Андреасом Весалием и Беренгарио да Капри, автором комментариев по анатомии человека, которые они только что прочли с целью критики системы Галена.
– Именно твоя удача, то, как ты вылечила потную болезнь у Маргариты без применения кровопускания, навела меня на мысль написать им, – щедро сказал Джон. – Это привело Батса в восторг. Будь ты мужчиной, наверное, стала бы куда лучшим доктором, чем я. У тебя настоящее чутье на правду. Тот факт, что ты женщина, вероятно, представляет большую потерю для науки. Но, – он зарылся у меня в волосах, – пожалуй, я не против. А ты?
Каждое утро мы ходили на утреню, завтракали, он наспех листал какие-то книги и целовал меня в губы, а если выходила служанка и мы оставались одни, то иногда и в шею. Или садился на корточки, почтительно проводил губами по стопе, щиколотке, голени, нежно смеялся моему изумлению и заалевшим щекам и заговорщически шептал: «До вечера, дорогая, жди меня», – и в темном плаще выскальзывал из дома на свежий воздух начинающегося дня. Все наши разговоры происходили по ночам, в тишине, при свечах или у камина, посреди стираного белья и уставших тел.
Когда мы оставались вдвоем, он оказывался смелее, чем я могла себе представить. Часто рассказывал озорные истории, вызывавшие улыбку. Когда я спросила его, как отцу живется при дворе, он усмехнулся и сообщил мне об уроках астрономии, которые Мор дает теперь ненасытному королю.
– Сейчас он по полночи проводит на крыше, показывая Генриху Марс или Венеру. Если его спросить, он скромно потупит очи и назовет это так, забавой, но втайне счастлив – ведь король дорос до более высокого уровня услуг, которые может предложить Томас Мор по сравнению с кардиналом Уолси. Он так увлеченно интригует, добиваясь расположения короля, будто родился придворным. Мой диагноз: придворная болезнь. Самые независимые в конечном счете ею заболевают.
Но в основном мы говорили о нашей тихой жизни. В ответ на все мои вопросы о его прошлом Джон резко отдалялся, хотя, улыбаясь, говорил: «Никогда не оборачивайтесь назад, мистрис Мег», – и мягко проводил пальцем по моим губам. А я, безмерно счастливая, не пыталась настаивать. Его сдержанность не изменила ему даже на Сретенье. Он пришел домой с мороза, а я, вся в слезах, смотрела на строгий портрет отца работы мастера Ганса (тот самый, с бархатными рукавами), зажав в руке носовой платок.
– Что случилось? – спросил он с порога со стиснувшей мне сердце тревогой и бросился обнимать. – Что случилось, Мег?
Джон запрокинул мне голову, пристально всматриваясь в лицо.
– Мне кажется, у нас будет ребенок, – захныкала я, сама удивившись нахлынувшей на меня печали, смешанной с воспоминаниями.
С другой стороны, я чувствовала себя так гадко: у меня набухла грудь, валила усталость, желудок сдавливали странные спазмы, из-за которых при запахе пищи рвало целый день, а чтобы унять их, все время хотелось есть. Он крепко прижал меня к себе, но я все-таки заметила, как он просиял – прямо как яркий весенний день – и лицо осветилось, словно входной проем церкви Святого Стефана, в котором через наше окно можно было увидеть свечи.
– Я так счастлив!.. – радостно воскликнул он.
– Но я даже не знаю, на кого он будет похож, – слезливо перебила я. В тот момент мне было все равно, что он скажет. Я вся пребывала во власти своих горестных фантазий. – Я не помню свою семью, никогда не знала твою, и когда он родится… – я суеверно перекрестилась, – если все будет хорошо… даже не знаю, на кого он будет похож.
– Тсс, – зашептал он и с гордостью похлопал меня по животу. – Успокойся, тсс.
Он сделал мне имбирный чай, достав корень со дна моего сундучка, сам его почистил, залил кипятком и дал настояться в оловянной кружке. Я все еще скулила, но, тронутая его заботой, выпила чай и в который раз промокнула глаза. Он отнял платок и губами осушил слезы.
– А теперь хватит, – очень нежно сказал он, заставив меня улыбнуться. – Больше никаких слез. Я тебе расскажу, на кого будет похож наш ребенок. – Он опустился на турецкий ковер, осторожно прислонился к моим коленям, бодро посмотрел на меня, как будто утешая любимого ребенка, и поднял палец. – У него будут темные волосы… голубые глаза, как у нас с гобой. Красивый прямой нос. – Он провел пальцем по моему носу. – Смугловатая кожа, как у тебя. – Дотронулся до моей щеки. – Твои розовые губы. – Дотронулся до моих губ. – Мои длинные ноги… быстрая реакция… И он будет знать, как найти счастье с достойной женщиной, – прошептал он, подмигнув. – Но не будет задавать так много ненужных вопросов, как его мама. Он вырастет красивым, хорошим, мудрым и счастливым, и благодарить за это придется только тебя и меня. – Он взял в руки мою голову и наклонил ее. – Запомнила? – прошептал он и засмеялся, и на сей раз я рассмеялась в ответ. Я развеялась, мне захотелось избавиться от глубокого страха. – Важно только то, что будет завтра. Вчерашний день уже кончился. Не думай ни о чем.
И мы не думали. Я перестала расспрашивать его. И всю весну и лето мы жили вдали от реальной жизни, радуясь собственному счастью. Мы не обратили никакого внимания на тот день, когда несчастная поруганная королева встала на колени перед крючкотворами, ведущими бракоразводный процесс, и с испанским акцентом поклялась, что много лет назад подошла к королевской постели девственницей. Мы не обратили внимания на слухи о том, с каким отвращением король прилюдно оттолкнул ее. Мы не заметили, когда процесс зашел в тупик из-за отъезда папского нунция. Мы и глазом не моргнули, когда толпа базарных баб хлынула к дому на набережной, где жила Анна Болейн, улюлюкая и требуя покончить с «кровавой французской шлюхой», на серьезные беспорядки прямо у нас под окнами с участием констеблей. Мы лишь краем уха слышали о священниках, выносивших образы из церквей, дабы опередить вандалов-еретиков, которые в противном случае сделали бы это сами. Мы почти не обратили внимания на рассказы о том, как некоторые прихожане кощунственно тыкали булавками в статуи, некогда почитаемые, желая проверить, пойдет ли из них кровь, или о том, как из церквей Олл-Хэллоуз на Хани-лейн, Сент-Бенет-Грейсчерч, Сент-Леонард-Милкчерч и Сент-Мэгнес люди тащили священников в Звездную палату за якобы незаконные поборы. Мы лишь спали, просыпались, смеялись, любили друг друга, следили, как рос и толкался во мне ребенок, пока наконец не решили – наше полное счастье действительно может длиться вечно. И только когда он родился, я получила первый сигнал – все может сложиться иначе.
Стоял светлый осенний день, по небу резво бежали веселые светло-серые облачка. В моей спальне горел камин. С улицы доносились приглушенные голоса, но у меня не было сил сосредоточиться на том, что там происходило. Я полулежала в кровати, почти не осознавая пронизывающей все тело боли, опершись на локоть и глядя в крошечное гладкое личико, завернутое в белые пеленки, морщившееся на моей согнутой руке и тщетно тянувшееся ко мне. Наконец оно уютно прижалось к моей груди. Мы провели так весь день и всю ночь, маленький Томми и я, спали, свернувшись вместе, просыпались, глядя друг на друга в полнейшем изумлении. Он открывал огромные темно-голубые глаза и очень напряженно смотрел на меня. При виде того, как его малюсенькие пальчики пытаются ухватить мой огромный большой палец или крошечная головка, покрытая мягким темным пушком, склоняется к моей груди, я чувствовала, как у меня так же напрягаются темно-голубые глаза. Акушерка сказала, у него мои глаза. А нос он получил от Джона, хотя она вежливо умолчала об этом – идеальный орлиный носик. Большой клюв Клемента в миниатюре очень хорошо выглядел на его крошечном личике: смешном, но гордом. Я смотрела на него затаив дыхание. Он унаследовал и щедрый рот отца, смугловатую кожу и длинные стройные ножки.
– Какой красивый мальчик! – радовалась успешным родам акушерка.
Весь дом наполнился счастьем. Утром пели на кухне, а сейчас, под журчание воды, которую подогревали для моей ванны, чтобы мне принять мужа, я слышала шепот, такой оживленный, словно все что-то праздновали. На лестнице послышались осторожные шаги и хихиканье.
– Тсс, – прошептал внизу знакомый женский голос, стараясь притвориться строгим. – Нельзя, Томми.
А затем я услышала из гостиной чириканье потревоженных птиц, живших в большой клетке, и тоненький звонкий детский голос:
– Фьють! Фьють! Пцицки! Фьють-фьють!
Две горничные тихонько приоткрыли дверь посмотреть, проснулась ли я: они хотели втащить пустую ванну и поставить ее перед камином. Следом за ними просунула голову и Маргарита Ропер. На руках она держала маленькую Алису, а под ногами у нее путался Томми. Он шумел и был недоволен – его оттащили от увлекательной игры. Она смеялась.
– Твои зяблики в смертельной опасности, – весело сказала она, ероша волосы сына, затем не спеша подошла к кровати и села подле меня посмотреть на младенца.
По сравнению с Алисой он казался куклой. Она, правда, тоже была маленькая, но ее лицо обрамляли черные локоны и от этого оно казалось огромным. Новорожденный что-то забормотал и схватился за палец Маргариты, когда она поднесла его к крошечной ручке.
– Смотри, Томми, – мирно обратилась она к сыну, следом за ней подошедшему к кровати и смотревшему на незнакомца с таким восторгом, как если бы задвигалась кукла. – Вот твой новый двоюродный брат. Еще один Томми. Смотри, малыш. Скажи: привет! – И когда большой Томми потянулся взять ручку маленького и удивился, что тот схватил его, она шутливо ткнула в него пальцем, затем обняла меня свободной рукой и поцеловала. – Ты хорошо выглядишь. Румяная. Спала? Как ты себя чувствуешь?
Я шутливо поморщилась:
– Говорят, роды прошли легко. – Я слабо засмеялась, пытаясь говорить непринужденно. Когда носили воду и перестилали постель, я уже пыталась привести себя в порядок и знала – у меня синяки под глазами и вообще мной можно пугать детей. Но вроде никто не обращал на это внимания. Куда бы я ни посмотрела, меня встречали бодрые взгляды и приветливые улыбки. – Так зачем же возражать?
Маргарита понимающе кивнула:
– Слава Богу, что не хуже.
Я вдруг с ужасом поняла, что пришлось пережить ее худенькому телу в течение мучительных двух– и трехдневных родов, когда появлялись на свет ее дети, и крепко обняла ее в ответ.
– Спасибо, – прошептала я.
Я все еще не могла до конца поверить, что меня все любят и не ставят никаких условий.
Пока я мылась, она держала ребенка. Когда Джон привел отца с мессы, я уже сияла чистотой и пахла розами и молоком в новой, вышитой белым ночной рубашке, которую смастерила для меня Маргарита. Джон сел на кровать и обнял меня. Маргарита пододвинула поближе к кровати стул для отца. Все взоры обратились на младенца, все что-то говорили и не могли на него надивиться. А я оперлась на руку мужа, чувствуя на груди тельце ребенка и сияя от простоты жизни, где все самые важные для меня люди могли уместиться в одной комнате, где я могла бы лежать так еще много недель с маленьким Томми, прежде чем перейти через улицу в церковь и вернуться к нормальной жизни. Молчание нарушила Маргарита.
– Послушайте! – вдруг изумилась она и подошла к окну.