355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванора Беннетт » Роковой портрет » Текст книги (страница 5)
Роковой портрет
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 15:00

Текст книги "Роковой портрет"


Автор книги: Ванора Беннетт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

Поздно ночью, лежа в постели (я не могла уснуть от возбуждения, сердце билось при воспоминании о событиях дня и от планов на совместное будущее с Джоном), я услышала, как Елизавету в ее комнате тошнит, бряцанье ночного горшка и гнусавое бормотание Уильяма. Я не могла разобрать слов, но в его тоне слышались утешительные нотки и нервозность, вполне подходящие для будущего отца. До меня дошло, в чем причина ее внезапного недомогания.

Глава 5

– Елизавета, – прошептала я. – Елизавета, с гобой все в порядке?

Было еще темно, около четырех часов утра, но отец уже давно осторожно прошел по коридору к ранним трудам и молитве в Новый Корпус. Скоро дом начнет просыпаться. Я лежала под теплым одеялом, натянув его на замерзший нос. Я проснулась несколько часов назад в холодной, поскрипывающей тишине и решила помечтать о своей тайной радости и тихой любви. Но из комнаты Елизаветы опять раздались ужасные звуки. Я набросила на плечи шаль, выскользнула в коридор, тихонько постучала в дверь и спросила, могу ли чем-то помочь. У меня ведь были лекарства и кое-какие знания. Она не ответила. Я вздрогнула, услышав, как внизу разводят огонь. Может, она меня не слышала? Я с облегчением вздохнула.

Но тут дверь бесшумно раскрылась и в щель просунулась голова – правда, не Елизаветы, а Уильяма. Взъерошенный, осунувшийся, с глазами краснее обычного: он явно не выспался.

– Мег, – сказал он с хорошо воспитанной сдержанностью, но без особой благодарности. – Чем я могу тебе помочь?

– Мне показалось, – ответила я, – мне показалось, я слышала… кому-то плохо. Я подумала, может быть, Елизавете нужна помощь.

Он улыбнулся. Наверное, его лицо так устроено, но мне показалось, от него дохнуло высокомерием.

– Все в полном порядке. – Он старался говорить терпеливо. – Тебе не о чем беспокоиться. Возвращайся в постель…

Только что не добавил презрительно: «Будь паинькой».

– О, – выдавила я, пытаясь догадаться по его лицу, что случилось, и понимая, что он ничего мне не скажет. – Ладно, если вам что-нибудь понадобится… У меня есть лекарства…

– Спасибо, – закругляясь, сказал он. – Если нам что-нибудь понадобится, мы непременно обратимся к тебе. Не мерзни здесь.

И очень тихо закрыл перед моим носом дверь.

Елизавета не вышла к завтраку. Уильям вместе с остальными отправился по темноте в деревню на семичасовую мессу без нее. Он не дал никаких объяснений. Этим утром, надев стихарь, прислуживал отец. Когда началась служба – Kyrie[3]3
  Литания (фр.).


[Закрыть]
, каждения, «Gloria in excelsis»[4]4
  «Слова в вышних Богу…» (лат.).


[Закрыть]
, – он прошел за священником к алтарю. Молясь в семейной капелле (две колонны стояли еще закрытыми, но скоро на камне выгравируют эмблему отца), я украдкой взглянула на Уильяма. Волосы он аккуратно зачесал назад, и, кроме незначительной красноты вокруг глаз, по лицу его, как обычно, ничего нельзя было понять. Даже когда зазвонили колокола, в тяжелом воздухе зажгли свечи и факелы и священник поднял над головой святыню – потир с сошедшими на землю Телом и Кровью Христовой, который простолюдины считали магическим талисманом, способным исцелять болезни и возвращать зрение, и лица всех исполнились радостной надежды, Уильям, преклоняя колени, лишь, как обычно, слегка ухмыльнулся. Холодная рыба, подумала я, даже не очень стараясь притворяться, будто люблю его.

Вообще-то он считался хорошей партией. Его отец был старшим служащим в королевской сокровищнице. Но с ним всегда так скучно, а сам он такой напыщенный и самодовольный, что я никогда не стремилась к его обществу и уже не в первый раз подумала, что же нашла в нем хорошенькая умненькая Елизавета, в угоду отцу выйдя замуж за сына его коллеги. Задыхаясь от собственного счастья, я даже удивилась, почувствовав к ней жалость.

Когда я прокралась в ее комнату после мессы, Елизавета оказалась одна. Она приоделась и, откинувшись, сидела в кресле перед камином. В ее лице не было ни кровинки, и она не сразу меня узнала. Подле нее еще стоял отвратительный ночной горшок, покрытый запачканной тряпкой.

Я поняла, что мое присутствие нежелательно. Но от слабости она не могла сопротивляться тому, что я прослушала ее пульс и потрогала лоб (липкий и холодный). Постепенно мои опытные руки сломили ее нежелание говорить. Она оттаяла и сказала:

– Я, наверное, что-то съела.

Я кивнула. Она имела полное право как угодно объяснять свое недомогание.

– Позволь мне принести тебе имбирного чая, – попросила я. – Тебе станет лете. Может, поешь? – Она поморщилась, положила руку на живот и покачала головой. – Я принесу свой сундучок и сварю в камине чай. – Я старалась говорить бодро. – И посижу с тобой, пока ты будешь пить.

В моем сундучке чего только не было. Лекарства от лихорадки и озноба, средства от простуды и обморожения, от зубной и сердечной боли. Кувшинчики, навевающие воспоминания о Баклерсбери, ножи, мисочки, ступка, пестики, наконец, весы Джона Клемента для взвешивания порошков. И одинокий, увядающий в горшке имбирный корень: дорогостоящее, но очень хорошее средство от дурноты, намного лучше других известных мне, даже ржавого вяза или листьев немецкой ромашки. Я принялась нарезать в маленькую миску тонкие ломтики. Мне нравился спокойный ритуал, уверенность, с которой рука строгала экзотическую приправу из далекой страны. Вместе со снопами искр и медленно сгорающими в камине поленьями он убаюкает и меня, и мою сестру.

Ей было слишком плохо и не до Джона Клемента, и, радуясь спокойной теплой атмосфере, я начала рассказывать ей о лекарственных свойствах имбиря. Он вызывает потоотделение. Сам король считает его средством от чумы. Это верная помощь при коликах, а имбирный компресс налицо или грудь выводит мокроту. Когда я повесила миску с водой на огонь, Елизавета подтянулась повыше и заглянула в мою сокровищницу.

– У тебя так много всяких горшков, – слабо сказала она. – Как ты в них разбираешься? Скажи, ты не можешь перепутать… – она наугад вытащила две бутылочки, – этот и вот этот?

Я покачала головой, уверенная в своих знаниях.

– Никогда. Это слишком опасно. – Я засмеялась, увидев, что она вытащила калину и болотную мяту. – Особенно то, что ты достала, – прибавила я, воспользовавшись возможностью немножко похвастаться. – В левой руке у тебя растение, предотвращающее выкидыш. А то, что в другой руке, вызывает женское кровотечение. Деревенские женщины пользуются им, когда хотят избавиться от нежелательной беременности. Мятное масло. Лучше таких ошибок не делать.

Она испуганно поставила бутылочки обратно в сундучок, хотя и улыбаясь.

– Ух! А что у тебя еще есть? Приворотное зелье?

Я покачала головой.

– За этим лучше обратиться к деревенским колдуньям, – так же легко ответила я, пристально посмотрев на нее. Что-то еще, кроме болезни, читалось в ее взгляде. Если бы я так хорошо ее не знала, я бы сказала – отчаяние угодившего в капкан зверя. – В любом случае тебе не нужно приворотное зелье, – прибавила я как можно спокойнее и теплее. – Ты только что вышла замуж, у тебя блестящий молодой муж.

Опять затравленный взгляд, даже хуже – на самом дне его плескался горячий темный страх.

– …Да… хотя иногда, – она медленно начала формулировать мысль, которую, вероятно, прежде не облекала в слова, – я не уверена… каким мужем будет Уильям. Каким отцом. Мы ведь так мало знаем о людях, за которых выходим замуж… – Она замолчала. Взяла себя в руки. Затолкала затравленного зверя обратно в клетку и улыбнулась мне обычной вежливой улыбкой, одной из тех, что были мне так хорошо известны. – Смотри, Мег, вода кипит.

И вдруг воздух наполнился не сожалениями и невысказанными тайнами, а пряным запахом горячего имбиря.

Имбирный запах преследовал нас все утро. Это был день лекарств. Укрыв уснувшую Елизавету одеялом и спустившись вниз, я обнаружила в гостиной Маргариту Ропер. Она сидела одна и смотрела в окно. На столе лежали ноты и виола, но я не слышала музыки.

– Я почуяла запах имбирного чая. – Маргарита говорила мягко, как всегда. Она была моей любимицей среди сестер, ближе всего по возрасту, кроме того, я чаще, чем с другими, жила с ней в одной комнате и спала в одной постели; эта спокойная, добрая, всегда чуткая девушка теперь, несмотря на всю свою невозмутимость, считалась самой ученой женщиной Англии (эту репутацию ревностно поддерживал отец). – Ты, наверное, помогала Елизавете? Как она себя чувствует?

– Неважно, – уклончиво ответила я. Пусть уж Елизавета сама рассказывает про свои болезни. – Но сейчас она спит.

Глаза Маргариты сияли.

– Сделай мне тоже немного имбирного чаю, Мег. – Она улыбнулась и замолчала, осторожно подбирая слова, собираясь посвятить меня в свою тайну. – По известной причине…

Ее смуглое худое лицо так сияло, что я невольно улыбнулась.

– Маргарита! У тебя будет ребенок! – воскликнула я, всплеснув руками.

Когда в дверь просунулась голова Цецилии, мы варили вторую миску имбирного чая и возбужденно беседовали.

– Какой чудесный запах, – сказала она во внезапно наступившей тишине и мягко, понимающе улыбнулась одними глазами. – Мне сегодня утром было так плохо… У вас найдется еще чай?

Ни одна из трех юных матрон не спустилась к обеду. Но все в доме знали – Маргарита и Цецилия объявили о своей беременности. Отец долго беседовал наедине с мастером Гансом – тот его рисовал, и лорд-канцлеру пришлось сидеть совершенно неподвижно – и узнал обо всем последним. Такой же сияющий и счастливый, он произнес за них и их неродившихся детей – своих первых внуков – особую благодарственную молитву. Он даже нарушил правило и выпил немного вина, чокнувшись с довольными, раскрасневшимися зятьями Уиллом и Джайлзом. За будущих младенцев не пил только Уильям Донси. Он, как преданный супруг, остался наверху со своей женой.

После обеда я дождалась, пока он спустится, и заглянула к Елизавете. Она лежала на кровати, но не спала, лицо слегка порозовело, хотя по-прежнему было печальным.

– Я целый день варила имбирный чай. Ты слышала? Маргарита и Цецилия беременны. Им так плохо, что они пили только этот чай.

Она подняла на меня глаза.

– Так ты знаешь, – без выражения сказала она. – Я тоже.

– Значит, у нас будет трое октябрьских малышей! – воскликнула я, пытаясь притвориться удивленной.

– Да, – вяло ответила она, затем взяла себя в руки. – Мне очень плохо, – жалобно добавила она. – Ты сделаешь мне еще чаю?

Я натянула ей одеяло под самый подбородок и подоткнула его сбоку.

– Лежи в тепле, – сказала я. – Это не займет и минуты.

Пока я терла имбирь и кипятила настой, она лежала тихо. Я даже подумала, что она задремала, и удивилась, услышав усталый, еще более жалобный голос:

– Это к тебе приезжал вчера Джон Клемент?

Я помолчала, размышляя, как лучше ответить. Но когда обернулась, намереваясь поставить ей дымящийся чай и приготовив уклончивый бессодержательный ответ, она уже спала.

Глава 6

– Это будет замечательный семейный портрет, – заявил мастер Гольбейн, ведя меня в маленькую гостиную, превратившуюся в его мастерскую.

Комната имела симпатичный вид, хотя в ней и царил беспорядок. У окна стояла тренога (к ней еще были прикреплены первые, сделанные вчера наброски с отца), повсюду валялись драпировки, предметы, которые он рисовал на своих картинах. На столе, где Гольбейн намешивал краски, громоздилось почти столько же кувшинчиков, порошков, масел, пестиков, ступок, мисочек, как и в моем лекарственном сундучке. Я тут же почувствовала себя свободно и засмеялась.

– Да… Столько детей! Вам придется быстро нас рисовать, а то скоро дом превратится в детскую.

Тут я покраснела и не сразу смогла взять под контроль свои мысли или, точнее, тело. Оно вдруг позволило мне заглянуть в свою тайную мечту о моем округляющемся животе и представить гордость, которую я испытала бы под знакомыми, изящными руками человека, по праву считающего себя собственником брыкающейся, толкающейся будущей жизни. Я пару раз хлопнула себя по щекам, стараясь отогнать видение, но не смогла вернуть лицу хладнокровное, сдержанное выражение. Гольбейн усмехнулся. Он смотрел на меня, но словно не видел ни пылающих щек, ни вообще меня, для него я стала линиями и цветовыми пятнами, он мысленно вертел меня во все стороны, так что я наконец смутилась. Гольбейн указал мне на стул.

– А можно прежде посмотреть портрет отца? – с любопытством спросила я.

На его лицо легла тень. Он покачал головой, подошел к треноге и набросил на нее тряпку, как бы защищая от меня.

– Пока нет, – сказал он. – Еще не готово.

– А когда вы начнете писать, будет можно? – упорствовала я.

Он слегка удивился и посмотрел уже иначе, вдруг увидев меня. Затем как-то неопределенно покачал головой и просто ответил:

– Да. Позже. Это всего лишь первый набросок. Я бы хотел довести его до ума. Надеюсь, это будет важный портрет для моего будущего. Вы понимаете?

Я понимала. И не обиделась на прямоту. У него был всего лишь день, чтобы схватить лицо отца. Тот уже снова уехал в Лондон. Таким образом, у мастера Ганса оказалось больше времени для нас, поскольку мы никуда не отлучались. Но важнее всего ему отец. Я застыла, приняв позу для портрета, у меня все затекло, то и дело что-то чесалось. Порой я погружалась в прострацию, но при этом нетерпеливо представляла, что шаги за дверью принадлежат не слуге или посыльному мальчишке, а Джону Клементу, неожиданно вернувшемуся сообщить всем, что он просит моей руки.

Мастер Ганс о чем-то рассказывал. Он говорил монотонно, может быть, желая успокоить меня и удержать на месте. Время от времени он ловил мои взгляды, перебивая ход мыслей, в которых Маргарита Ропер радостно бросалась в мои объятия, поздравляя нас с Джоном, Цецилия смеялась при виде несвойственного мне девичьего смущения, а молодой Джон Мор был просто поражен. Его, впрочем, поражало все. Но чаще Гольбейн своим странным, невидящим взглядом мастерового все-таки смотрел на картон или на какую-нибудь часть моего тела. Я слушала его из розового облака счастья, откуда-то сверху и издалека.

Сначала он говорил об отцах, вообще об отцах. Банальные фразы вроде того, как многому они нас учат и как они нас любят. Затем, как о чем-то совсем обычном, рассказал о смерти своего отца; о том, какое облегчение испытала его жена оттого, что ей больше не придется посылать старику деньги, выкраивая их из крошечного семейного бюджета; о том, как трудно было выцарапать отцовские художественные материалы у монахов-антонитов в Изенгейме, последних заказчиков старого поденщика.

– Я два года писал бургомистру, прежде чем дело уладилось. Эльсбет этого бы так не оставила.

Гольбейн рассказал также о набросках лица и шеи Томаса Мора, сделанных им вчера. Он уже наколол рисунок крошечными булавками, по две-три дырочки на дюйм, и сегодня, закончив сеанс со мной, подготовит холст для портрета и нанесет на него эскиз – призрак реальности, виденной им так недолго. В малюсенькие дырочки на рисунке он надует угольную пыль и соединит пунктир линией. В результате на холсте получится прекрасный контур. И вот его-то он мне покажет. Затем он умолк, забыл про меня и сосредоточился на работе.

Пауза дала мне время обдумать непростой разговор, состоявшийся у меня вчера с госпожой Алисой. Когда я в ее кухонном царстве искала мисочки для имбирного чая, она вдруг показалась из кладовки, держа в крупных грубых руках светло-серую форму с петушиными мозгами для очередного обеда. За ней, как обычно, толпились поварята, нагруженные петушиными тушками, мешками сахара, корзинами с апельсинами, кувшинами с гвоздикой, мускатным цветом и корицей. Она готовилась наблюдать за тем, как будут подбирать ножи и горшки для варки, кипячения, парки в видах праздничной трапезы. Гостям, особенно таким любителям сытных мясных лакомств, как мастер Ганс, она всегда старалась продемонстрировать свое кулинарное искусство. Госпожа Алиса часто повторяла, что отец равнодушен к ее блюдам: он всегда накладывал себе чуть-чуть с самого ближнего к нему кушанья (хотя мы все знали – втайне он любил ее пудинг из яиц и сливок). Она явно намеревалась наготовить горы для мастера Ганса и думала о второй половине дня.

Но увидев, как я в раздумье стою у вертела над двумя маленькими медными мисочками, которые она так заботливо вычистила песком перед приездом мастера Ганса (конечно, она не ожидала, что он будет вертеться на кухне; это был просто предлог использовать небольшую часть ее неисчерпаемых запасов практической энергии), мачеха услала поварят в кладовку за мускатным орехом. При всем ее недостаточном знании латыни и нарочитом презрении к зубрежке она тонко чувствовала людей и, вероятно, заметила, что я хочу побыть с ней наедине. Поэтому хоть госпожа Алиса и удивилась слегка, увидев меня на кухне, но не задала ни одного вопроса, а просто тепло сказала:

– Для своих отваров возьми маленькую. Большую я использую для сливок.

Я на мгновение смутилась. Конечно, я не хотела рассказывать ей про имбирный чай для всех трех ее падчериц, ведь это равносильно объявлению об их беременности. Пусть уж докладывают сами. Но заметив добродушный взгляд – с тем же блеском, согревшим меня, когда я впервые попала в дом на Баклерсбери, и выражением ненавязчивой приветливости («Как тебе будет угодно»), – я решила поговорить с ней, как с Джоном, о моих тревогах, связанных с отцом. А вдруг она тоже рассмеется над моими страхами, с надеждой думала я. Теперь, когда я чувствовала, что счастье возможно и, пожалуй, даже недалеко, имело смысл узнать, как его достичь и попытаться удержать.

Я решила быть смелее. Но мне не хотелось с ходу спрашивать ее про узника в сторожке. Ведь я даже не знала, известно ли ей о нем, и все-таки рискнула подобраться как можно ближе.

– Ты готовишь для нашего гостя? – спросила я, невинно улыбнувшись в ответ. – Мне понравилось, как он уплетал твои лакомства. И здорово, что отец увлекся картиной. – Я осторожно подбирала слова. – Он уже столько времени только и думает, что о делах короля. Иногда меня тревожит… – Я набрала побольше воздуха и выпалила: – Тебе не кажется, что отец стал… ну, жестче… с тех пор как мы переехали в Челси?

– Жестче? – переспросила она, но легко, как будто ей понравился мой вопрос. Приглашение к откровенности, которое мне попадалось во взгляде, исчезло: она явно думала о другом. Улыбка стала шире, она уперла руки в бедра и по-хозяйски осмотрела свою большую удобную кухню. – Что ж, если и так, давно пора. Я не возражаю, если у нас погостит этот чудной, но добрый и честный мастеровой, да еще с задатками торговца, а вот выставить всех этих бездельников и взяться за карьеру твоему отцу самое время. И с переездом это стало намного проще – ведь в городе первый попавшийся Том, Дик или Гарри мог зайти и застрять на несколько месяцев. И застревали. Нет, не могу сказать, что скучаю по всем этим лондонским глупостям. – Я вздохнула. Не такого ответа я ждала. Она, кажется, вообще не обратила внимания на то, что отец все с большим увлечением охотится на еретиков, и села на своего конька – наших никудышных прежних гостей, иностранных гуманистов. Госпожа Алиса взяла тот полушутливый тон, с помощью которого изображала сварливую вздорную жену. – Эразм, да и все они… – Она как будто не поняла меня и закивала, словно все, в том числе и я, считали их занудами, заслуживающими лишь презрительные насмешки. – Все эти шибко умные расстриги. Слишком умные – себе на голову. Путаются в словах, лопаются от гордости, пускают дьявола через черный ход и иногда даже этого не замечают, и, конечно, все ленивые, почти все. – Она взяла два мускатных ореха, которые ей принес поваренок, кивнула ему, даже не удостоив взглядом, положила орехи на деревянный стол и продолжила говорить, изливая хорошо отрепетированное возмущение: – Взять хотя бы тех, с кем твой отец познакомился, когда был молодым: англичане, Линакр, Джон Колет, – ладно, у них, кажется, сердце было на месте. – Очевидно, она расценивала мое молчание как согласие. – Про них я слышала одно хорошее. Открывали школы для бедных мальчиков, лечили больных. Джон Клемент тоже – скромный добрый мужчина.

Она замолчала и, хотя я резко опустила голову, мне показалось, впилась в меня глазами. Я только молилась, чтобы мне удалось не выдать тайного счастья, захлестнувшего меня при упоминании дорогого имени. Обрывочные воспоминания о губах, жесткой щеке, сильных длинных руках, мужском запахе кожи и сандалового дерева невозможно было разделить с мачехой, пусть и хорошей. Но даже если она заметила предательские знаки любви, то никак этого не показала, а просто набрала побольше воздуха и продолжила:

– Я за всех людей, которое делают в мире добро. Но у меня никогда не было времени на остальных. Иностранцев. Краснобаев. Объедают мой дом и даже не замечают, что перед ними стоит. Сидят за моим столом и мелют языком по-гречески; ни тебе «спасибо», ни «до свидания». Не дают моему мужу спать всю ночь, треплются попусту – о философии, поэтических переводах, требуют церковь к ответу, – но пальцем о палец никто не ударит, чтобы сделать чью-то жизнь лучше. – Она смешно прищурилась, и я засмеялась вместе с ней. Хоть я и знала наперед все, что она скажет, у нее было умение заставить собеседника смеяться в нужных местах. – О, у меня просто руки порой чесались вмазать этому Эразму в ухо, когда он начинал дразнить твоего отца «вполне придворным». – Она подняла руки, как будто собиралась вмазать в это самое отсутствующее ухо. – Твой отец стал лучшим юристом в Лондоне задолго до того, как они к нам понаехали. Лучше бы он думал о карьере, а не убивал время с этими болтунами и не парил в облаках. Как же мне хотелось, чтобы этот высохший голландец убрался подобру-поздорову. Он был хуже всех, но я ничего не могла с ними поделать, – прибавила она уже серьезнее. – Говорят, говорят, говорят, реформируют одно, восторгаются другим, изменяют то, улучшают это. По мне, они воспринимали себя слишком всерьез. Все им не так. Я считаю, бери жизнь, как она есть. Ходи в церковь. Подавай милостыню. Делай свое дело. Живи по воле Божьей. И радуйся тому, что Он тебе дает. Расти детей, люби семью, заботься о стариках. Устраивай по вечерам представления, если хочешь! Играй на лютне, если уж тебе так нужно! Но не носись ты так со своими дурацкими идеями, выбивая остальных из колеи.

Я сделала шаг вперед и подняла руку, надеясь, что теперь, когда ее знакомый монолог достиг логического конца, смогу наконец задать свой вопрос.

– Я об этом и говорю. Ты не думаешь, что теперь отец еще сильнее увлечен идеями, чем когда с нами жил Эразм? – быстро спросила я. – Вся эта охота на еретиков… Его никогда нет, а если и приезжает домой, то запирается в Новом Корпусе и пишет свои гневные обличения. Я никогда раньше не видела его разгневанным. Даже не считала способным гневаться. Раньше от идей, своих и Эразма, он всегда смеялся. Это тебя не беспокоит?

На сей раз она отвела глаза. Госпожа Алиса никогда не стала бы лгать по-крупному, но маленький грешок умолчания свидетельствовал о тревоге. Да, она тревожилась и не собиралась делиться своими страхами со мной, а может быть, признаваться в них даже себе. Я могла бы и догадаться. Слишком практичная, она не станет рыдать и бить себя в грудь из-за того, что не в состоянии изменить. Она слишком любила светлую сторону жизни. Наверное, ее выпад против Эразма объяснялся как раз намерением увести разговор от моего вопроса.

Поэтому я не очень удивилась, когда вместо ответа она взяла петуха и маленький тесак, который перед уходом положил ей поваренок, театрально измерила расстояние между птицей и острием и начала ритмично рубить маленькие ноги и крылья.

– Я говорю, намного лучше быть человеком короля и другом епископов и заниматься приличной работой, – твердо сказала она и изо всей силы хрястнула тесаком. – Архиепископ Уорем, разумный богобоязненный человек. – Она опять занесла нож. – Джон Фишер, Катберт Тунстал. – Хряп. Одобрительный взгляд на точно отсеченную часть. – Тоже хорошие люди. – Она аккуратно уложила куски в кастрюлю. – Даже кардинал Уолси, – добавила она, посмотрев, готова ли я вернуться к шутливому, более приятному ей разговору. – Конечно, может, он слишком жадный и хитрый, этот Уолси, слишком мирской для церковника, но по крайней мере знает толк в хорошей еде, – торжественно закончила она. – Три раза на Сретенье докладывал себе моего петуха в апельсиновом соусе. И всякий раз, как мы потом встречались, расхваливал его до небес.

Выдав под занавес этот кулинарный анекдот, госпожа Алиса с решительной улыбкой пошла к камину, велев стоявшим в ожидании поварятам повесить кастрюлю и начать варить петухов. Ей хоть и нравилось производить впечатление эдакого правдолюбца, на самом деле она не хуже придворных умела пользоваться дипломатической полуправдой и уходить от ответов. Она явно не собиралась обсуждать со мной отца. Все, мне уже не удастся завести речь об узнике в сторожке, наш разговор окончен. По-прежнему избегая моего взгляда, она погнала поваренка за лучиной и водой. И в потоке ее слов как-то растворилась успокоенность, которую я ощутила после слов Джона Клемента о том, будто отец держит узника ради его же блага.

Ганс Гольбейн смотрел на серьезное энергичное лицо высокой, тощей, такой несветской молодой англичанки с проницательными глазами и угловатыми движениями. Она изо всех сил старалась сидеть неподвижно, хотя ее явно что-то беспокоило – все время морщила лоб и, несмотря на все усилия, то и дело ерзала на стуле. Почему-то он вдруг вспомнил Магдалину – мягкое тело, полные плечи, грудь, томные глаза, еле уловимый запах фиалок и роз. И ложь. Следы поцелуев на шее. Смущение, когда он спросил, откуда они. Вздор, произнесенный ею так нежно, что он был почти готов поверить в укусы насекомых. Мятые, теплые, влажные от пота простыни на кровати – он швырнул ее на них в тот последний вечер, после тяжелого дня, проведенного в печатне Фробена с Бонифацием и Миконием, и увидел «укусы насекомых» на груди, животе, ягодицах. И горячий красный след от своей ладони на белой щеке, ее взметнувшиеся к лицу руки. Он хлопнул дверью и бросился вниз по лестнице, чуть не воя от боли. Последнее, что он запомнил, – ее непонимающий взгляд.

Магдалина была тем, кем была. К чему лишние слова! В конце концов, она устраивалась в мире как умела, а времена нелегкие. И когда через несколько месяцев ее покровителем вдруг стал мастер Майер («Молодая вдова… ангельски красива», – лопотал старый осел), Ганс сразу согласился, чтобы она позировала ему для Мадонны Милосердия, предназначавшейся для семейной часовни и призванной оберегать от невзгод самого старика и разных его жен и детей – живых и мертвых. Мастер Майер мог верить в какие угодно глупости. Ганс Гольбейн вовсе не собирался разубеждать щедрого патрона, однако про себя знал – отныне он не сможет с чистым сердцем смотреть ни на одну религиозную картину. А то и вообще не сможет писать их. Хватит с него наряжать женщин сомнительной добродетели в голубые платья и делать из них Мадонн. Все это театр, сказки для детей. Теперь он без всяких театральных костюмов, без подделок хотел писать настоящие лица настоящих людей, какими Бог населил нашу землю, чтобы они радовали и мучили друг друга. Гольбейн хотел пробиться к правде.

Но дома он вел себя как медведь. Рычал на бедную Эльсбет до тех пор, пока ее лицо не становилось таким же суровым и грубым, как и красные от дубления кожи руки в засученных рукавах. Он ненавидел вонь дубленой кожи, она преследовала его, даже еда пахла кожей и нищетой. Ненавидел бесконечное хныканье маленького Филиппа, его запуганный вид, брюзжание Эльсбет, что он не заботится о ребенке. Он возненавидел и долгие душеспасительные разговоры своих друзей гуманистов, раньше приводившие его в восторг. Частично он даже винил их в своем унынии, в том, что они своей заумной болтовней об испорченности клира и очищении церкви затеяли всю эту кутерьму. Посмотреть только, куда завели их идеи! И ведь как запаниковали гуманисты, даже самые решительные реформаторы, от бешеного восторга, в который привели чернь их изящные формулировки. Даже брат Лютер метал с виттенбергской кафедры громы и молнии в тщетной попытке остановить головорезов, разрушающих цивилизацию.

Вдруг Ганс Гольбейн возненавидел глупые и умные лица гуманистов. Присвоенные ими латинские имена казались ему такими претенциозными. Под их влиянием его брат Прози переименовал себя в Амброзия. Ганс не был о себе такого высокого мнения и в нынешнем мрачном настроении категорически отказывался от латинизированного имени, которым они настойчиво продолжали его называть, – Олпей. Если уж они так безнадежны и им непременно нужно придумать что-нибудь классическое, то пусть назовут его, как Альбрехта Дюрера, Апеллесом. Только о таком имени мог мечтать художник. Величайший античный мастер, придворный живописец Филиппа Македонского, знаменитый портретист. И, сидя с ними в кабаке, он в гремящей тишине опрокидывал одну кружку за другой, ненавидя тонкое издевательство желчного Микония: «Бедный влюбленный Олпей топит свое горе в пиве».

И не стало работы, почти никакой. Теперь, когда кругом кипела ненависть, когда все могло измениться за один час, когда крестьянские восстания в деревнях открыли дорогу иконоборцам и те толпами хлынули на городские улицы, бросая камни в окна, сжигая религиозные картины и вдребезги разбивая статуи, состоятельные люди не очень-то хотели выставлять напоказ свое богатство, заказывая фрески. И конечно, не было новой работы в церквях, чьи стены оголились и их замазали белой штукатуркой. Кругом закрывались мастерские художников. А за единичные заказы – жалкие книжные гравюры или вывески для постоялых дворов – приходилось бороться, и в жесткой конкурентной борьбе Гольбейн подошел к черте, казавшейся ему пределом.

А какие надежды кружили ему голову! Но три года назад все планеты сошлись в созвездии Рыб и наступила эра хаоса и разрушения. Это случилось, когда Магдалина не вылезала из его мастерской, с готовностью драпируя свои обнаженные формы каким-нибудь клочком бархата или шелка для позирования. Когда было достаточно работы и он мог объяснить, зачем содержит натурщицу. Когда он просто не мог справиться со всеми заказами. Когда иллюстрировал Новый Завет в переводе Лютера на немецкий, который издавали Адам Петри и Томас Вольф, а от последнего, самого обаятельного в Базеле человека, озорного невысокого блондина с огромными зубами, сверкающими глазами и темным родимым пятном на щеке, помимо ухмылок и благодарности за то, что художник его лучшее издание сделал еще удачнее, Гольбейн получил и дополнительные деньги. На них он накупил Магдалине платьев, и еще осталось Эльсбет на хозяйство. Что ж, по крайней мере он выполнил хорошие работы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю