Текст книги "Роковой портрет"
Автор книги: Ванора Беннетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Я устроилась с вышивкой в углу гостиной, под окном, и в тусклом свете они почти не замечали меня. Джон сидел за столом и увлеченно слушал доктора Батса, высоким резким голосом излагавшего свою теорию причин и лечения чумы. Я тоже радовалась случаю послушать, как он рассуждает о человеческом теле, надеясь многому научиться у крупнейшего английского врача, беседующего о медицине с моим ученым мужем. Но если честно, первые впечатления от их профессиональных разговоров разочаровывали.
Возможно, мое образование базировалось на излишнем скептицизме, возможно, я была слишком привязана к ученым людям и разумным книгам. Возможно, мои собственные мысли о медицине находились под сильным влиянием простых мудрых женщин с улицы. В медицине меня привлекало исследование болезни – интеллектуальный вызов симптомам – и применение в минимальном количестве любых лекарственных средств, которые могли бы облегчить состояние больного и вылечить его – от aqua vitae, промывания ран, ослабления зубной боли и травяных настоев до сала, выводящего рубцы, оставляемые оспой и корью. Конечно, это простые средства и, может быть, недостаточно изысканные для лечения королей и придворных, с которыми имел дело доктор Батс, но некоторые великие теории, преподаваемые в медицинских школах и занимавшие умы серьезных врачей его уровня (а сегодня я слушала его впервые), подозрительно походили на суеверия чудаковатых уличных торговцев. Они придавали крайнюю важность астрологии, магии, а иногда и единорогу, как полоумный Дейви. Я не могла принимать их всерьез.
Втыкая иголку в самое сердце шелкового цветка, я недоумевала: почему познания доктора Батса вызывают у меня такие сомнения? У меня не было опыта, я не знала, действительно ли человеческий пульс бьется дактилем у детей и ямбом у стариков (открытие, как он только что сообщил нам, ставшее вкладом в медицину ученейшего Пьетро д’Альбано), действительно ли существует девять простых и двадцать семь сложных музыкальных ритмов пульса, являющихся частью musica humana[16]16
Музыка человека (лат.).
[Закрыть] нашего тела, которую можно описать в научных терминах, действительно ли человеческий пульс можно охарактеризовать, сравнив с некоторыми животными, например пульс муравья, козы или червяка, и действительно ли он изменяется, по мере того как мы стареем. И все же, хоть я и не знала, что вызывает чуму, мне трудно было поверить доктору Батсу, утверждавшему, что вопрос о том, заболеет ли человек во время эпидемии чумы, когда все вокруг будут умирать, решают гороскоп и баланс четырех телесных соков в организме.
– Слишком темно для работы, – пробормотала я. – Простите…
И ушла. Вероятно, сильно увлекшись разговором, они почти не заметили моего ухода.
– Спокойной ночи, милая, – рассеянно сказал доктор Батс, когда я дошла до двери, а Джон не сводил с него покорных преданных глаз ученика и даже не обернулся. («Раньше он часто так же смотрел на меня, – вдруг с некоторым раздражением подумала я, – неужели и тогда у него было такое же дурацкое лицо?»)
Я положила работу на стол и как можно тише поднялась по лестнице, обдумывая услышанное. Конечно, Джон обязан следить за каждым ходом мысли своего нового учителя. Конечно, он должен делать это с уважением. Конечно, Джон, как и я, будучи сиротой, всегда искал благожелательного руководства старших. Равным образом, твердо говорила я себе, доктор Батс обязан перепроверять всякое народное средство в свете нового мышления университетских мужей. И все-таки мне казалось, что некоторые их медицинские идеи пустые и в лучшем случае глупые, в худшем – жестокие и непродуманные.
Когда час спустя Джон пробрался в темную комнату и лег рядом со мной, я поняла, что не могу смотреть ему в глаза, зажмурилась и притворилась, будто сплю. Я не хотела увидеть в его лице почтительную глупость, которую, как мне показалось, заметила внизу и которая даже сделала его некрасивым. Не такой взгляд я видела у мужчин, окружавших отца, чей ум всегда оставался острым, как наточенное лезвие меча, и чьи глаза искрились энергичным скепсисом. Это была наша первая ночь без любви.
Маргарита только рассмеялась в ответ на мой вопрос.
– О Господи, нет, – ласково сказала она, положив руки на живот, уже округлившийся следующим ребенком. – Сказать тебе правду, Мег, мне стало намного легче, когда я покинула тепличную обстановку, созданную вокруг меня отцом. Вся эта одержимость… нет, я ничуть по ней не скучаю.
– Не скучаешь по тем разговорам, когда друзья отца пытались добраться до самой сути обсуждаемых ими вопросов? – расстроенно настаивала я. – Не чувствуешь, что мы стали как бы второго сорта, выйдя замуж за тех, кто так не может?
Она мягко улыбнулась. Покинув Челси и переехав в дом Уилла в Эшере, она перестала вести себя как самая образованная женщина Англии. Зато как же похорошела. Просто светилась счастьем. Маргарита покачала головой.
– Я люблю Уилла, какой бы он ни был недотепа. – Она ни в чем не сомневалась и ничуть не обиделась на мой вопрос. – Конечно, я люблю и отца, но это же невозможно, – добавила она, видя, что все еще не убедила меня. – Постоянно в плену идей… некогда поесть… сидит по ночам в Новом Корпусе и пишет… дом заполонили какие-то священники, подопечные, в конечном итоге остающиеся на годы. Алиса с ума сходит от отчаяния, хотя и умеет это скрывать. Она не может распоряжаться ни своим мужем, ни своим домом. Это ли жизнь хозяйки и жены?!
Если честно, Мег, мне бы больше всего хотелось, чтобы Уилл, как Джон, нашел какого-нибудь милого разумного нового учителя, которым бы и восхищался. Желательно за границей, чтобы ограничить контакты перепиской. Уилл слишком много времени проводит с отцом, боготворит его. А мне бы хотелось, чтобы он побольше бывал с нами в Эшере и мне не приходилось таскаться с детьми в Лондон или Челси.
Я просто мечтаю устроить красивый-красивый сад в Уэлл-Холле. – При мысли об этом ее глаза засверкали. – Где детям хорошо бы игралось. И еще, чтобы Уилл гулял в нашем саду, а не слонялся бог знает где, обдумывая последние мысли отца.
Маргарита нежно засмеялась. Она говорила правду. Как бы я хотела иметь ее дар быть довольной тем, что имеешь.
Его принесли к воротам церкви и позвали меня. Уже наступил декабрь, и стоял тот неприятный бесснежный холод, который превращает землю в железо и замораживает птиц на голых деревьях. Пройдя десять шагов по мостовой, я успела продрогнуть даже в наброшенном пальто.
Их было двое: приличные женщины в непонятной одежде из серой шерсти. Одна, судя по комплекции и походке, примерно моего возраста; другая могла бы быть ее матерью, но сейчас от боли обе превратились в безвозрастных привидений, ведьм-близнецов. Еще толком не рассвело; людей почти не было. Скорее всего женщинам пришлось ждать. Полоумный Дейви, прежде чем постучать ко мне, наверняка хотел быть уверен, что отец и Джон ушли. Он даже не улыбался, просто указал большим пальцем на женщин и исчез.
– Он сказал, вы разбираетесь в травах. – Голос молодой женщины дрожал. – Вы можете что-нибудь сделать, миссис?
И она указала на кучу тряпок размером с человека, лежавшую у порога. Женщина тяжело дышала, руки прятала в накинутом одеяле, а в распухших и покрасневших от слез глазах умирала надежда. Та, что постарше, молчала. Она как-то урывками захватывала ртом воздух и держалась за бока. Ее лицо даже на таком холоде – от страха или напряжения – побагровело, говорить она не могла. У меня сложилось впечатление, что они тащили его сами.
Он, конечно, умирал. Это я поняла по их лицам. Я велела отнести его в тихую сухую каморку возле конюшен, где увидела местных жителей, иногда просивших у меня лекарства. (Наверное, кто-то из них слышал, что во время потной болезни я ходила за несчастными, и люди поверили – я могу ставить припарки и перевязывать раны.) Когда носильщики, пыхтя и отдуваясь, ушли, я откинула одеяло. Таких страшных ран, как у закутанного в него человека, я не видела никогда. Я даже не могла себе представить подобные увечья. Несколько мгновений я лишь смотрела и думала, что меня сейчас стошнит. Несомненно, его терзали систематически. Голова болталась словно на ниточке; торс раздавлен; руки сломаны точно по запястьям и локтям; ноги – над щиколотками и коленями. Тело представляло собой месиво из торчащих ребер, покореженного хребта и крупных темных сине-красных вздутий. Из заднего прохода и ушей шла кровь, раздавленные губы покрылись белесой коростой и запекшейся кровью. Глаза, нос почти не выделялись на фоне кровавой лужи. Но он был жив и издавал слабые стоны.
– Я могу промыть раны, – прошептала я, придя в ужас от немыслимых зверств. Они увидели мое лицо, и последние искры надежды в их глазах погасли. – Могу удобно положить… дать маковый настой. Может, позвать священника?
Они переглянулись, посмотрели по сторонам и заметались, словно оказавшись в ловушке. Затем покачали головами, будто от кого-то защищаясь, прижались друг к другу и придвинулись поближе к нему, загородив его от меня, как если бы я вдруг стала частью их беды.
– Тогда я промою, – прошептала я, пытаясь их успокоить.
Из ближайшей конюшни я сама принесла ведро воды, которой поили лошадей. Голова гнедой над барьером повернулась мне вслед. В ее влажных глазах застыло легкое любопытство, а из ноздрей, как и у меня изо рта, поднимались клубы пара. Когда я вернулась с ведром, разбрызгивая на ходу воду, женщины сидели возле мужчины, снова загородив его спинами, и что-то шептали. При моем приближении они шарахнулись в сторону и умолкли. Но я расслышала последнее слово – «аминь».
Когда я подходила к развороченному, булькающему телу, у меня тряслись руки. Я не хотела навредить, откровенно боясь его страшных ран. Но едва я дотронулась уголком полотенца до лица, губы и щелочки глаз приоткрылись. Он произнес несколько слов – или звуков, которые могли бы быть словами, если бы рот не был так изуродован. Женщины снова бросились к нему. Дрожь прошла по его телу, и он замер. Из ушей и рта вылезали пузыри густой крови. Белые облачка, поднимавшиеся от лица, рассеялись.
– Он умер, – сказала молодая женщина.
Белые губы, неожиданно громкий ровный голос. Она обернулась ко мне с некоторой угрозой, как бы приказывая либо молчать, либо возразить ей. Когда я кивнула, она пошатнулась, подошла к нему, протянула руку и дотронулась до окровавленного лба. Ей пришлось нести тяжелое тело, и теперь ее ладонь была почти так же расцарапана, блестела и кровоточила, как и его лицо. Она коснулась распухших щелочек-глаз, словно хотела, чтобы он выглядел спящим, но закрыть их оказалось невозможно. Женщина постарше тоже подошла к телу, нагнулась и поцеловала лоб.
– Мой Марк. – Она распрямилась.
Ни слезинки. Очевидно, это его мать.
– Вы знаете… что случилось? – прошептала я, до мозга костей продрогнув от смерти, подавленного гнева и горя женщин.
Та, что помоложе, обернулась ко мне, и на лице ее отразилась какая-то даже жалость, а может быть, презрение.
– А вы разве не знаете, миссис? – спросила она. – Так-таки и не знаете? – Я покачала головой, но она мне не поверила. – Тогда вам стоит заглянуть к нам, – продолжила она на пределе громкости и грубости. – У нас этого добра полно. – Ее взгляд стал жестче; что-то в ней изменилось. Она засмеялась, точнее, залаяла. – Действительно не знаете? Так ведь его раздавила Скеффингтонова дочурка. Что, не верится? – И поскольку я не отвечала, а только изумленно смотрела на нее, она отвернулась и пробормотала: – Спросите своего отца. Уж он-то знает.
От ее слов у меня мурашки побежали по коже, но я подумала, может, она так говорит из-за того, что я не смогла спасти ее брата. Я положила руку на плечо матери. Оно дрожало.
– Вы хотите похоронить его здесь? – спросила я. Мать покачала головой. Говорить она не могла, но, изо всех сил пытаясь не дать вырваться своему горю, наотрез отказывалась от похорон в церкви Святого Стефана. – Я могу дать вам денег? – Она еще раз отрицательно покачала головой. – Позвольте, я велю отнести его к вашему дому? – Она сначала кивнула, но затем опять замотала головой.
Потом она закрыла грубыми руками сухие глаза и какое-то время стояла так в раздумье. Я вспомнила – они не хотели звать священника, не хотели последнего причастия. Значит, не захотят и католических похорон. До меня медленно начинало доходить. По всей видимости, они еретики. Должно быть, его пытали и вышвырнули на улицу. Его пытали, заставляя выдать свою семью. Вероятно, им опасно показываться дома. Мать не знала, куда идти.
– Мы возьмем его с собой, – сказала она наконец, решительно распрямляя плечи и прилаживаясь к грузу.
Спорить с ней было бесполезно. Она знала, на что идет. Я могла лишь попытаться облегчить им физическую боль.
– Сначала вам нужно перевязать руки, – проговорила я твердо. – Так вы его не донесете.
И прежде чем она успела мне возразить, я почти бегом бросилась по двору, на кухню, даже не взглянув на кормилицу, мирно укачивавшую маленького Томми у камина. Гоня от себя черные мысли о том, что будет, если кто-то перенесет его к моей двери в таком состоянии, я бросилась в кладовку, схватила два ломтя сыра, зажала его булками, завернула их в какую-то тряпку, взяла бутылку слабого пива и самых чистых тряпок для перевязки ран. Когда я зашла в кабинет за успокоительной мазью, у меня уже не хватало рук, но я боялась, что женщины уйдут.
Они, однако, ждали, неотрывно глядя на погибшего сына и брата, или кем он им там приходился. Их нездешние лица не изменили выражения. Они снова закутали его в одеяло – теперь оно уже служило саваном, – как будто там, куда он направлялся, требовалось тепло. Они позволили промыть им руки, втереть мазь и перевязать раны разодранными на полоски тряпками. Порезы и волдыри исчезли под чистыми, теплыми, белыми повязками. Они смотрели, как я укладываю еду в узел, чтобы его можно было закинуть за спину. Старшая женщина даже заглянула мне в глаза.
– Он говорил, вы добрая женщина, – проговорила она. – Он говорил, к вам можно обратиться. Даже в такой беде. Правда, Нэн?
Девушка не ответила и не взглянула на меня. Она подошла к телу и приподняла доску под головой брата, проверяя крепость перевязанных рук.
– Пойдем, мама.
Старшая женщина взяла у меня узелок с едой, повернулась спиной к телу и схватилась за край доски. Мне казалось, у нее не хватит сил. Она еще кивнула мне, прежде чем выпрямиться, и они с трудом вышли за дверь, шатаясь и ударяясь о косяки.
– Благослови, Господи, – выдохнула она.
Может, мне все почудилось? Когда я вернулась на кухню, в глаза ударили яркие цвета, а в нос – вкусные запахи, как будто вообще не произошло ничего жуткого. Но теплый уют показался каким-то нереальным. Пытаясь прогнать воспоминания о двух женщинах, из последних сил бредущих вдаль в поисках места, где похоронить родного человека, я взяла Томми у кормилицы и крепко-крепко прижала к себе. Я ткнулась носом в его носик, смотрела, как выражение личика меняется в зависимости от того, что он видит во сне, и бормотала все молитвы, какие только знала, умоляя Господа сохранить его.
– О Мег, – простонал Джон. – О Мег!
Он откатился, поцеловав меня в нос так же бережно, как я целовала Томми на кухне, и взял мое лицо в ладони. Я уже забыла об отчуждении к нему, ненадолго отравившем меня. Я скучала по Джону те два дня, что он провел в поездке с доктором Батсом. Мне не терпелось рассказать ему обо всем, что случилось.
– В Эссексе, – односложно ответил он, весь перепачканный въехав во двор, когда я спросила, где они были.
Молчаливее обычного, он погрузился в свои мысли и даже не сказал, кого они ездили лечить. А я, сосредоточившись на том, как приступить к рассказу об умершем человеке, его не расспрашивала.
На мгновение, глядя, как его красивые бледно-голубые глаза прищурились от удовольствия, счастливо улыбаясь мне, я забыла обо всем. Я провела пальцем по его спине, любуясь сильными руками, по изящным бровям, скулам, подбородку. Но беспокойство не отпускало. Мне нужно было спросить.
– Джон, – начала я.
– М-м-м? – игриво промычал он, решив, что я собираюсь рассказать ему что-нибудь умилительное про Томми. Потом он, наверное, расскажет мне, что говорил доктор Батс в колледже, и мы вместе будем смеяться. – Я слушаю, – подбодрил он меня.
– Что такое «Скеффингтонова дочурка»? – сжавшись от страха, спросила я.
Характер его внимания резко изменился. Он тоже приподнялся на локте, и взгляд его, хоть он и прижимал меня к себе второй рукой, стал колючим.
– Откуда ты это взяла? – спросил он легко, но серьезно.
Он часто отвечал вопросом на вопрос.
– О… – Я задумалась. – Услышала на улице.
Он посмотрел на меня еще жестче и покачал головой:
– Мег. – В голосе его прозвучал упрек, и я снова почувствовала себя в классной комнате. – Никаких секретов.
И я рассказала ему все, а когда закончила, он перекрестился.
– Как бы я хотел, чтобы это оказалось дурным сном. Как бы я хотел, чтобы ты ничего не знала обо всех этих ужасах. Честно говоря, я и сам не очень хочу про них знать.
Его передернуло.
– Так что же это за дочурка? – упорствовала я.
– Изобретение Леонарда Скеффингтона. Находится в Тауэре. – Он помолчал. – Применяется во время допросов. – Я ждала. Он не хотел продолжать. Он был мыслями где-то далеко; такой взгляд я видела у него только раз, ночью, когда он поведал мне свои тайны, а после опять стал Джоном Клементом, отшучиваясь на все мои попытки выведать что-то о его прошлом. – Знаешь, Мег, мне невероятно трудно об этом говорить. Я просто заболеваю от самой мысли о пытках.
– Но я должна знать; я видела тело, – настаивала я.
Я сама поразилась резкости своего тона, но мне нужно понять. Не глядя на меня, он с неохотой вздохнул.
– Ну хорошо. Железный каркас с отверстиями для рук и ног, крепится на болтах. В него помещают человека и начинают заворачивать болты. Каркас раздавливает конечности и грудь. Ломает кости.
Он говорил сухо, как ученый, явно не пытаясь представить себе, как в реальности ломаются кости, хрустит грудь, сочится кровь.
– Это для еретиков? – так же сухо спросила я.
Их уже несколько недель волокли в Тауэр отовсюду, делая все возможное, стремясь уничтожить литературное подполье, сжигая каждый добытый экземпляр трудов Саймона Фиша и Уильяма Тиндела, трактующих новую ересь. Никто не верил, что главный зачинщик этих крупных облав – король. О нем рассказывали другое. Поговаривали, будто он прочел последнюю запрещенную книгу Тиндела, подсунутую ему Анной Болейн, и заинтересовался ее автором, священником-отщепенцем. Может, Генриху было и наплевать на главную мысль Тиндела (Римская церковь – зло и должна быть уничтожена), но он с сочувствием воспринял убеждение, что клиру не место в политике. Я не знала, Где правда. Но слухи действовали на нервы. Тяжело было видеть узников. Один из них ехал задом наперед на лошади, которую под уздцы вели к Сент-Пол-кросс, а к куртке ему прикололи запрещенные памфлеты. За них его и арестовали. Эдакая ходячая еретическая книга. Пытаясь защититься от комьев навоза и гнилых фруктов, которыми бросали в него уличные мальчишки с Чипсайд, он беспомощно поднимал связанные руки. Улицы города покрывал пепел. Кругом только и рассказывали что про аресты.
– Вот, в общих чертах. – Он не смотрел на меня. – Ты устала? Давай спать.
И, не дожидаясь ответа, Джон задул свечу. В удобной темноте он обнял меня и прижал к груди. Слыша быстрое биение его сердца, я погладила его руку, как будто он был конем, которого мне предстояло объездить. Он пробормотал:
– Обещай мне, Мег.
– Все, что угодно, – прошептала я в ответ, снова убаюканная любовью. – Конечно.
– Не ходи смотреть на беспорядки, – он заговорил быстрее. – Я много думал об этом последние дни, так как сам насмотрелся на них. Ну хорошо, я расскажу тебе. Доктора Батса позвали в Эссекс к кардиналу Уолси, и он решил взять меня с собой. Он благодарен Уолси. У Батса много друзей среди новых людей, и он говорит – Уолси всегда был мягче с ними, чем, может быть, твой отец. Я не мог сказать «нет». Я обязан ему. А бедный старый Уолси при смерти, как ты знаешь. Неизвестно даже, можно ли будет перевезти его в Лондон на процесс. Но я быстро понял: мне не следовало туда ездить. Я обязан Мору не меньше, чем Батсу, и не хочу наживать себе врага в лице твоего отца. Всю дорогу туда и обратно я думал, каким безумием было идти на такой риск и ехать к Уолси, лишь бы не обидеть Батса. Я так зол на собственное безрассудство. Ведь теперь мне нужно думать о тебе и Томми. Я уже не тот порывистый мальчик. И все, чего я хочу, это быть с вами, и защищать от невзгод. И ты должна делать то же самое. Оставь гадости за порогом. Давай будем счастливыми дома. Пожалуйста. Не подвергай себя опасности.
Я пробормотала нечто вроде «да» и продолжала гладить Джона до тех пор, пока не услышала ровное дыхание. Его рассказ отвлек меня от собственных переживаний, я вдруг с удивлением почувствовала уважение к доктору Батсу, ведь он последовал велению сердца и поехал к старому покровителю, хотя кардинал и попал в опалу. Меня тронули и терзания совести Джона. Но я не была уверена, – что послушаюсь его, если еще кто-нибудь постучится ко мне в дверь. Я не была уверена, что смогу отвернуться от человека, нуждающегося в помощи.
Я не могла заснуть. Почему-то самое очевидное пришло мне в голову, только когда Джон заворочался под одеялом. Та женщина сказала: «Спросите своего отца. Уж он-то знает».
Отец и Джон Стоксли, новый епископ Лондона, вели новую кампанию против ереси. Днем отец разбирал накопившиеся судебные дела, не решенные Уолси в Звездной палате и Суде лорд-канцлера, а по вечерам за ужином дома в Челси или у нас в Лондоне сдержанно ворчал по поводу неразберихи, царящей, как он обнаружил, в английском правосудии. Мы видели его улыбающимся, обаятельным, мы видели лорд-канцлера, покорившего короля хваткой и быстротой. Но теперь, когда в его руках сосредоточились огромные полномочия, он всеми доступными ему способами пытался раз и навсегда уничтожить запрещенные книги (что могло привлечь, а могло и оттолкнуть короля; все зависело от того, насколько можно было верить разговорам о том, что король прочел и одобрил Тиндела).
Я, безмерно счастливая дома, в повседневной суете не удосужилась свести воедино доходившую до меня информацию. Но теперь все зловещим образом сошлось и пренеприятно напомнило прежние тревоги, связанные с яростными отцовскими памфлетами против его религиозных врагов, напомнило, как он после долгого трудового дня по ночам бешено обличал ересь, подписывая зубодробительные тексты псевдонимом. Тогда я заставила себя поверить, что он лишь выполнял волю короля, что ненависть в его сочинениях – лишь дипломатическая уловка. Наивность? Ведь именно отец составил новый список запрещенных книг, что означало немедленный арест их владельцев; именно он велел допрашивать всех подозрительных; именно его агенты сновали по докам и кабакам. Возможно – даже наверняка, – именно его ярость привела к тому, что хрустели кости таких вот молодых людей. Я лежала очень тихо. Меня окружал теплый домашний мир, а внутренности разъедала черная желчь. Та женщина обвинила отца, и была права. Сам ли он ломал людям кости или нет, не важно. Важно, что он или кто-либо из его подчиненных приказал пытать человека, свидетельницей смерти которого я стала сегодня утром. Чья бы рука ни закручивала болты, ответственность лежала на нем. Уолси уже не было. Король колебался. Значит, приказы отдавал отец.
В углу комнаты раздался плач. Я подошла к Томми, взяла его на руки и села у камина. Какое-то время я думала только о его трогательных ручках, мнущих мне грудь, и маленьком, сосредоточенно напрягающемся тельце, когда он ритмично сосал молоко. К прежним мыслям я вернулась несколько успокоенная. В голове перемешались тьма и проблески света: вот отец сидит в кресле и смеется при виде голодного малыша, сосущего шнурок его куртки. Вот он после родов на цыпочках входит ко мне с букетиком фиалок. Вот обнимает нас с ребенком. Вот после посещения кабака «Сент-Ботольф-Уорф» сидит возле кровати и посмеивается над женой хозяина, которая, он готов поклясться, может говорить без умолку даже на вдохе. С воспоминаниями пришла надежда. Этот человек, чью любовь я познала после свадьбы, просто не может впасть в безумную ярость. Он не мог приказать заковать человека в железный каркас и закручивать болты до хруста костей, если на то не было острой необходимости. Оставалось только выяснить, в чем же заключалась пресловутая необходимость.
Прежняя я – та, которая не верила, что возможны доверие и счастье, – спустилась бы в гостиную, теперь отданную отцу, и тихонько порылась в бумагах, оставленных им на столе, в поисках улик. Я положила сытого, сонного, вымазанного молоком Томми обратно в кроватку и какое-то время прокручивала эту мысль, но в конечном счете отогнала ее. Я легла в постель и прижалась к тяжелым рукам Джона, собираясь спокойно уснуть, так как теперь знала, что нужно делать. Я выберу счастье, как того хочет Джон. Но иначе. Я все узнаю. Мое новое счастье не придется оберегать трусостью. Я наберусь мужества и спрошу отца, где правда, призову все свое доверие и приму ответ, который он мне даст.
Утром я с Томми собралась в Челси. На улице, не обращая внимания на ледяной ветер, меня ждал полоумный Дейви. Увидев меня, он с широкой идиотской улыбкой на грубом лице, как будто вчера ничего не случилось, отделился от стены, где пялился на прохожих. Дейви, маленького роста, коренастый, беззубый, с кривыми ногами и грязными, мышиного цвета седеющими волосами, жил с матерью-вдовой неподалеку в одном из воровских кварталов. У него не было никаких причин торговать именно лекарствами, а не другим товаром. Я ни разу не видела, чтобы кто-нибудь действительно покупал его темные бутылочки и порошки, издающие запах тухлых яиц, которые он расставлял на разрушенных стенах и карнизах окон. Но Дейви был вездесущ и забавлял всех своей полубезумной болтовней и непристойными прибаутками, так и сыпал ими в толпу. Он всегда первым знал все слухи. Торговцы травами любили старого болтуна. Да и я тоже, хоть немного и побаивалась. Когда он подошел ко мне, дурацкая улыбка исчезла с его лица.
– Вы сделали все, что могли, – сказал он непривычно тихо, чтобы вокруг не слышали, и многозначительно кивнул. – Я им так и сказал. Я знал, что вы хорошая женщина.
Он стащил рыжую шапчонку, и я заметила – руки у него тоже в волдырях и окровавлены. Я не знала, что ответить. С одной стороны, мне хотелось поскорее добраться до лодки – если и говорить про тех женщин, то только с отцом, ни с кем другим, – но с другой – мне было любопытно, что известно Дейви. Я старалась дышать ровнее и соображала, о чем его спросить. Но он меня опередил и заговорил тихо, вежливо, без кривлянья:
– Дела пошли хуже с тех пор, как избавились от старого Волка. – Он испытующе посмотрел на меня, а затем неожиданно добавил: – Говорят, ваш отец в своем саду в Челси пытает людей.
– Нет, – быстро ответила я, чувствуя, как кровь отливает от лица, и стараясь не вспоминать про сторожку.
Нельзя позволить этому сумасшедшему сбить меня с толку. Прежде чем опять терзаться давешними сомнениями, нужно поговорить с отцом. Дейви спокойно кивнул, словно отвечая на какой-то невысказанный вопрос, не имевший никакого отношения к моему лепету. Затем подошел так близко, что я почувствовала запах яиц, мочи и пива, и прошипел:
– Говорят, будут костры.
Я разинула рот. Как костры? Ведь за последние сто лет их горело-то всего пять-шесть. Я посмотрела на него и беспомощно пожала плечами. Томми пошевелился у меня на руках.
– Не знаю, – беззвучно выдохнула я и побежала вниз по улице.
Отец находился в большом зале. В порядке эксперимента он перенес судебные заседания из Линкольн-Инн-холла домой, чтобы быстрее расправляться с делами. Говорили, будто король очень веселился, узнав, что отец унаследовал от Уолси более девятисот незаконченных судебных дел и закрыл уже больше половины. Огромный, покрытый зеленым сукном стол был завален книгами, бумагами, за ним спиной к стене на стульях, сбоку от отца сидели три барристера в полосатой форме. Один из них зачитывал исковое заявление. В комнате присутствовало множество незнакомых мне людей. Все перешептывались. За стеклом я увидела рутинную рабочую обстановку. Когда полосатый юрист закончил читать, отец улыбнулся и что-то сказал, но я не расслышала. Однако все сидевшие рядом с ним рассмеялись.
– Я кормлю их в бывшей мастерской мастера Ганса, – услышала я за спиной голос госпожи Алисы. Она явно гордилась собой. – Дел будь здоров, скажу я тебе. – Она повела меня в маленькую комнату и показала стол, под который я когда-то прятала рисунки художника. Теперь он был заставлен блюдами с говядиной, корзинами с хлебом, пивными кружками, бутылками. – Когда у них перерыв, я просто говорю им, чтобы угощались сами. – Она мерными движениями бабушки укачивала на руках младенца. – Они все голодные как волки, эти юристы. Ты не можешь себе представить, сколько мяса они съедают за день. – Она поймала мой взгляд и возвела очи горе. Это надо было понимать так, что она якобы выбивается из сил, и свидетельствовало о ее полнейшем довольстве новой жизнью. Затем она повела меня в свою комнату. – Правда, нынче мы обедаем здесь. Настоящий горячий обед. У твоего отца сегодня гость. Сэр Джеймс Бейнем. Помнишь его?
У меня сохранились лишь смутные воспоминания об этом человеке. Юрист из Мидл-Темпла, дочь – ровесница нам с Маргаритой. Мы играли вместе маленькими, хотя я забыла, как ее зовут. Я думала, он вышел в отставку. Мне припомнились тонкие седые волосы и высокий беспокойный смех. Как-то раз на пике потной болезни он ходил вместе с Джоном в Челси, пытаясь понять масштаб эпидемии и чем можно помочь. Хороший человек. Правда, я вспомнила также, как поднялись брови отца, когда до нас в прошлом году дошли известия о его вторичной женитьбе. Его супругой стала вдова еретика Саймона Фиша, «прославившегося» после публикации яростного памфлета, где он утверждал, что чистилища не существует, и обвинял священников, набивавших себе карманы за счет легковерных, раскошеливавшихся на молитвы об усопших. Но при мысли о том, что Бейнем здесь, у меня опустилось сердце. Хоть я и находилась во внешне непринужденной атмосфере отцовского дома, но почти заболела от сознания неотложности своего дела. Если единственный свободный час отца мы будем вежливо беседовать с гостем, когда же я смогу задать ему вопросы, на которые мне так нужно получить ответы?
Сэр Джеймс стоял возле места, где госпожа Алиса делала настенные гобелены. Ремизка ткацкого станка была поднята, корзина открыта, а яркие шелковые мотки аккуратно разложены на маленьком рабочем столике. В уютном женском царстве он казался именно тем беспокойным призраком, который я помнила. Узкая спина изогнулась услужливым вопросительным знаком. Он смущался еще больше прежнего, и лоб прорезали складки. Готова поклясться: когда мы вошли в комнату с ребенком на руках, у него вырвался вздох облегчения, как будто он ждал чего-то страшного. Но может быть, кроличьи повадки были просто частью его натуры.