Текст книги "Роковой портрет"
Автор книги: Ванора Беннетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Когда я увидела его на следующее утро за домом, как будто он никуда и не исчезал, меня захлестнула волна радости, словно залил солнечный свет.
Я чуть не рассмеялась, увидев, как он, блаженно уверенный в надежности своего укрытия, ждет, когда я пойду в церковь. Это было так похоже на мастера Ганса – он выбрал место возле сточной канавы, словно собирался облегчиться. Скорее всего он искренне полагал сделаться таким способом невидимым для леди: Гольбейн не мог себе представить, что я способна лицезреть такое грубое занятие. Впервые я заметила, как он украдкой из-под золотых ресниц рассматривает меня, почти год назад. Читая псалмы, я улыбалась, и улыбка моя означала не одно облегчение. Он вернулся такой нерешительный, такой застенчивый. Он так нервничал из-за обрушившейся на нас немилости, что не осмеливался зайти, да просто подойти ко мне и поздороваться. Но хотел же возобновить дружбу, связывавшую нас прежде, чем жизнь стала такой темной, и часами нервно обивал углы домов. Его нелепый вид странным образом действовал на меня утешительно. Я не сразу призналась себе в этом, но постепенно, по мере того как становилось теплее, а он продолжал приходить каждое утро, я начала тщательнее одеваться. Мне хотелось выглядеть элегантнее, печальнее, казаться меланхоличной, худой, бледной и трагичной. Проходя мимо и не замечая его, я томно вздыхала. Разумеется, наше безрадостное положение позволяло и вздыхать, и печалиться, и я не совсем притворялась. Но по каким-то причинам, до конца мне непонятным, меня ободряло, что кто-то видит, как мне живется.
И я изумилась, когда в одно прекрасное весеннее утро его не оказалось. И на следующее утро, и потом. Он перестал приходить. Я все время высматривала его, напуганная пустотой внутри при мысли о том, что он больше не придет. Но несмотря на все мои старания и убитый вид, он не приходил. Наверное, ничего странного, что Дейви знал его. Дейви всегда знал все и всех. Как-то после службы, когда я украдкой поглядывала кругом, делая вид, будто беззаботно иду домой, он бочком подошел ко мне.
– Что, пропал ваш поклонник?
Он склонил голову и вопросительно смотрел на меня. Я довольно легко пожала плечами, словно не понимая, о чем это он. В ту пору я не часто его видела. Я перестала покупать лекарства и выходила на улицу только по необходимости, так что шанс встретиться случайно почти равнялся нулю. Из-за опалы отца я старалась держаться подальше от толпы; да и Дейви не очень-то старался сохранить мое расположение. Может быть, цинично, но я решила, что из-за отставки отца. Он теперь не приобретал особой выгоды от обращения меня в ересь, я перестала быть завидным трофеем. Завидев меня с Кейт, он, например, ни разу не дал понять, что знает, куда мы идем. Я по-прежнему лечила больных лютеран, хоть и реже. Они осмелели, а я, наоборот, боялась подвергать опасности свою семью. Дела и без того шли из рук вон плохо. Но я не хотела лишиться дружеского расположения Кейт, потерять искру материнского чувства, которую иногда с удивлением замечала в ее серых глазах, искала других больных, не тех, что посещали подвал Дейви, и иногда, отправляясь перевязывать раны беднякам прихода Святого Стефана или покормить стариков бульоном, брала с собой Кейт. Новые обстоятельства требовали от меня благодарных улыбок. Люди, лишившиеся почти всех друзей, как мы в те дни, не могут себе позволить высокомерно дерзить уличным торговцам, как бы нахально они себя ни вели.
– Я имею в виду мастера Ганса, – продолжал Дейви, слегка кивнув и всмотревшись в мое лицо, оставшееся бесстрастным при упоминании этого имени. – Гольбейна. – Он был похож на городскую птицу – воробья или ворону: это чириканье, грязные перья, понимающие взгляды и внезапные вспышки пристального внимания. – Он живет на Мейдн-лейн. – И Дейви махнул рукой в направлении собора Святого Павла. – Хотя неудивительно, что у него сейчас нет времени. Говорят, он работает где-то на Флит. Рисует французского посланника. Уходит на работу рано утром.
Я знала – французский посланник поселился во дворце Брайдуэлл; на другом берегу Флит, западнее Мейдн-лейн.
– О, – сказала я и вдруг покраснела от облегчения.
Дейви опустил глаза и едва заметно улыбнулся.
– Приятно было повидать вас, мистрис Мег. – Он заковылял прочь не оглядываясь.
Я долго думала, но не могла понять, почему Дейви, если работал на кого-нибудь из врагов отца, что вполне возможно, сообщил мне такие приятные новости. Единственное показавшееся мне более-менее убедительным объяснение заключалось в том, что по доброте душевной ему стало меня жаль. Или я думала так по наивности?
В ту пору меня смущало многое. Может, виновата весна. Может, все пронизывал страх, который я испытывала за отца и всех нас. Может, мне просто не с кем было толком поговорить: старые друзья осторожничали и держались в отдалении, а ненадежные и обидчивые слуги уходили скорее, чем находились новые. А может, дело в Джоне. Он теперь как можно меньше бывал дома, наша любовь утратила чистоту, доверие, стала осторожной, бдительной, хотя военные действия, длившиеся несколько недель, закончились и мы опять заключили перемирие. Правда, теперь я, испытывая угрызения совести, пыталась как-то загладить свое предательство. Я не знала, как согнать печальное, потерянное выражение с его лица. Всякий раз на мои извинения он мягко улыбался и говорил: «Ничего страшного», или «Не беспокойся, Мег», или «Рано или поздно это должно было выйти наружу». Он проявлял ту щедрую доброту, которую – сейчас мне стало это понятно – я любила в нем. Но теплота ушла, и я только теперь осознала, как она мне нужна. Я всячески старалась незаметно вернуть его доверие. Толкла ему лекарства, вышивала белье, распихивала по его шкафам лаванду. А он благодарил меня печальной, холодной улыбкой и целомудренным поцелуем в голову или щеку. После нашей поездки в Челси он снова спал в нашей постели, но, утомившись за день, отодвигался на самый краешек, как можно дальше от меня, и поворачивался спиной. Я не понимала, что с ним происходит. Наши разговоры за ужинами, за приготовлением которых я наблюдала намного внимательнее, чем прежде, стали обрывочными. Утром он уходил раньше, а вечером не приводил больше доктора Батса.
Как я могла настолько не доверять ему? Непостижимо. Но это было непостижимо теперь, когда я уже не так боялась его секретов, которые еще могут сделать мне больно, когда мне больше всего на свете хотелось укрыться от мира в любви и я пыталась вернуть исчезнувшее из наших отношений тепло. Часто мне казалось: безнадежно искать выход из клубка раскаяния, сожалений и уныния. Казалось, шансов на успех слишком мало, а моих собственных ошибок слишком много. Я почерпнула надежду в подслушанном мною разговоре Джона с Батсом. Как-то вечером они прощались под моим окном, держа лошадей за поводья.
– Передайте мое почтение вашей очаровательной жене, дорогой мальчик. – Я подползла как можно ближе к окну, надеясь услышать ответ Джона, но так, чтобы меня не увидели. – Надеюсь, у нее все в порядке?
Он, вероятно, удивился, что его больше не приглашали. Может, хотел что-нибудь разузнать. Может, безобидный старик даже решил, будто чем-то меня обидел. При этой мысли у меня защемило сердце.
– Лучше не бывает. – Джон говорил спокойно, достойно. – Конечно, у всех у нас сейчас трудные времена. – И он усмехнулся, мягко, скорее самому себе, чем Батсу, но искренне и тепло. – Я научился думать, что брак немного похож на лекарство, доктор Батс. Если вы кому-нибудь открываете душу, неважно, врачу или жене, то неизбежно обнажаетесь для боли, потрясений, разочарований. К счастью, я вижу – и в том и в другом случае процесс исцеления также имеет сходство. Если вы верите в лекарство и продолжаете делать все, чтобы вылечиться, то в конце концов поймете, как это сделать.
Они рассмеялись, Батс ласково похлопал Джона по плечу и отправился домой. У меня бешено забилось сердце. Значит, Джон простит меня, как только утихнет его боль? Значит, раны затягиваются? Значит, мир между нами – лишь вопрос времени?
– Мы непременно пригласим вас на ужин, – сходя с лошади, крикнул Джон вслед коллеге. – Скоро!
А тем временем утешением мне служил Томми: ему скоро исполнится четыре года, у него персиковая кожа, изящные руки Джона и элегантный носик, в один прекрасный день обещавший стать большим орлиным носом, как у его отца. Он пришепетывал и шустро бегал по саду. Но будут ли еще у нас дети, даже если Джон обретет во мне прежнюю радость, я не знала. Хотя тогда, разгневавшись и решив очистить свое чрево, я приняла не очень большую дозу болотной мяты, она все-таки вызвала сильное кровотечение и боль. Дальше я не могла лечить себя сама. Я только надеялась, что моя болезнь, как и столь многое в моей жизни, пройдет сама по себе. Поэтому чего удивляться душевным волнениям. Ясные доводы стали не под силу моему перегруженному рассудку.
Может быть, именно поэтому мне настолько не хватало мастера Ганса, нервно высматривавшего меня из-за угла. И как-то вечером я отправилась на Мейдн-лейн. Может быть, мне не хватало его сердечной простоты, жизнерадостности. Если честно, я ходила не один раз, а несколько. Несколько раз, по мере того как весна превращалась в лето, на случай, если спросит хозяин, шепнув горничной, что иду прогуляться, я выходила в теплый мрак и час спустя как можно тише возвращалась. Я увидела его сзади, в тени, и вычислила дом, где он снимал комнаты, только на вторую или третью прогулку. Потом – якобы случайно – я проходила мимо его дома каждый раз, как могла отлучиться. Иногда я видела его плотную спину и целеустремленную походку, но чаще нет. У меня было много времени, а нужно было как-то помогать себе выживать.
Но я отдала бы все, чтобы не столкнуться с ним. Все, что угодно. После той встречи я бежала домой – сердце выскакивало из груди, в горле комом стоял стыд. Я ходила по темному саду, пока город совсем не затих и слышались лишь нетвердые шаги какого-то случайного пьянчуги. Меня тошнило от болезненных воспоминаний, и я то и дело закрывала глаза. Вот он хватает меня, впивается в меня глазами. Его руки у меня на плечах. Его голос, немного глухой, немного пьяный: «Мег?..»
И все-таки я ходила не зря. Он пришел на следующее утро. Я увидела, как он слоняется возле входа в церковь, из окна спальни за десять минут до колоколов к утрене. Когда он поднял глаза, я увидела все того же крупного рыжеволосого сильного решительного мужчину. Он не прятался. Сегодня он собирался подойти ко мне. Он чувствовал себя явно не в своей тарелке из-за нашей давешней встречи, и мое сердце, правда, безумно колотившееся, потеплело.
– Томми, такое прекрасное утро, тебе лучше поиграть в саду, в церковь я схожу одна, – сказала я, поднимая своего милого маленького темноволосого мальчика с кровати и подбрасывая вверх.
Его маленькое сильное тельце, которое я так люблю, прошуршало по платью.
– Но я хосу пойси с-собой, мама, – возмущенно пролепетал он тонким голоском. – Pater noster quis es in coelis. Я все знаю.
Я поцеловала его в макушку, поставила на пол и дала его руку горничной.
– Да, я знаю, ты умница. Но сегодня вы с Дженнет будете поливать яблони. – Я тут же пожалела о своем решении. – Ты с радостью вспомнишь об этом, когда осенью мы напечем яблочных пирогов.
Они начали спускаться по лестнице, а я подскочила к зеркалу и виновато посмотрела на себя: бледность и подавленность куда-то исчезли, щеки разрумянились. Это от возбуждения, испуганно подумала я. Глаза горели. Губы порозовели. Я впервые выглядела так за многие месяцы. Прежде чем взять псалтырь, я сбрызнула манжеты розовой водой, хотя сделала это механически, клянусь. Затем слетела но лестнице, мои ноги едва касались земли. Я сама не понимала, почему стала вдруг такой легкой. По дороге в церковь я якобы не видела его. Под сияющим солнцем, под милой белизной кружев и чепца я смотрела под ноги, пытаясь казаться печальной. Я не только притворялась: так я пыталась успокоиться, какое-то время побыть наедине с Богом.
Постепенно в успокаивающей атмосфере свечей, теней, ладана, святости и мира я решилась: вышла из церкви и прищурилась на солнце. Улица была заполнена, никто не обращал на меня внимания, и я подняла глаза прямо на Гольбейна. Он ярко вспыхнул, что так не шло к его светлым волосам.
– Мастер Ганс! – воскликнула я, несколько сухо, несколько театрально, но глаза светились радостью, смягчая резкий тон. – Вы опять в Лондоне! Какой сюрприз!
Он долго стоял, будто превратившись в камень. И только его растерянное лицо – как у ребенка, как у ставшего вдруг большим Томми, заметила я вдруг с удивлением и почти материнским чувством, – не могло скрыть теснившиеся в сердце эмоции. На его лице я читала страх и смущение. Он боролся с собой, широко открыл глаза, напрягая шею и кусая верхнюю губу.
Ну и пусть! Благодаря страху, навалившемуся вместе с мраком королевской опалы, я лучше поняла, как людям приходится все просчитывать: с кем общаться, чтобы не повредить карьере; как удержаться на плаву; что делать, дабы не прослыть неудачником. Мне никогда не требовалось думать об этом прежде, пока беда не пришла к нам в дом, пока у нас все было в порядке. Теперь, глядя на мастера Ганса, я сочувствовала его терзаниям. Однако он наконец справился с собой и рванулся ко мне, раскрыв руки, как будто хотел обнять. Чистая, незамутненная радость осветила его лицо.
– Мистрис Мег! – радостно воскликнул он и оказался так близко, что я почувствовала знакомый, всегда исходивший от него запах красок. Но все-таки Гольбейн не решился меня обнять. – Я приехал… – Он замолчал и снова покраснел, переминаясь с ноги на ногу. – Я здесь…
А ведь когда-то я считала его неумелую прямоту и открытость неуклюжими и забавными. Но столь долгое время с гнетущим чувством прожив в доме, где всюду тайны – у мужа, у отца, у сестер, – где все что-то скрывают друг от друга, где мягкие, вежливые слова скользят по поверхности, увидев, сколько людей, завидев нас, незаметно переходят на другую сторону улицы и отворачиваются, я обрадовалась его честности.
– Я шучу, мастер Ганс. – Его смущение сделало меня хозяйкой положения настолько, что я даже осмелилась, подбадривая его, положить ему руку на плечо, с удовольствием почувствовав его мускулы, и увидела, как он вздрогнул при моем прикосновении. – Я видела вас на улице. Я знала, что вы здесь.
Он покраснел еще сильнее, опять открыл рот, хватая воздух. Неужели ему не приходило в голову, что я заметила, как он наблюдал за мной все эти месяцы? Моя уверенность крепла. Мне даже захотелось поиграть с ним.
– Вы хотите сказать, вчера вечером? – выдавил он, и теперь горячая волна стыда накрыла меня. Я забыла про вчерашний вечер. А если и не забыла, то никак не ожидала, что он мне о нем открыто напомнит. – На Мейдн-лейн? Это были вы?
– Я?.. Вчера вечером? – слабо переспросила я, пытаясь протянуть время. – На Мейдн-лейн? – Я собиралась сказать «нет», сделать вид, что ничего такого не было, ведь это так естественно. Но смотревшие на меня глаза все знали. К чему тогда эта встреча, если я и сейчас буду прятаться от правды. – О Господи! Так это вы пытались меня остановить? – спросила я, пытаясь выдавить улыбку. – А я приняла вас за грабителя. Я так испугалась, что убежала, даже не разглядев как следует… – Звучало неубедительно. Мы оба помнили, как смотрели друг другу в глаза. – Я шла со службы у Святого Павла, – неуверенно продолжила я, нащупывая путь к правде. Это тоже прозвучало слабо. – Мне кто-то говорил, что вы там живете, и вот я решила посмотреть…
Когда он понимающе улыбнулся, мне стало больно.
– Вы ходили посмотреть, где я живу? – забыв о приличиях, спросил он так громко, что на нас обернулся проходивший мимо мужчина с бутылкой масла в руках. – Правда?
– Ну, я просто подумала, вот вы уже год живете так близко, чуть ли не на нашей улице, и ни разу не зашли!
Обида придала мне сил, и я перешла в атаку. Он кивнул, затем помотал головой и потер одним мыском большого сапога другой.
– Да, – сказал он, сгорая от стыда. – Знаю. Я объясню… Вы, должно быть, думаете… Знаете, Эразм хотел, чтобы я сразу же пошел к вам… Но я сначала хотел встать на ноги… Чтобы у меня… Чтобы вы могли мной гордиться.
Его английский стал намного лучше. Он даже говорил с легким лондонским акцентом. Но кроме того, он обучился, по крайней мере частично, и английскому лицемерию: он не собирался заговаривать об отце. Я с сочувствием наблюдала, как он пытался уйти от неприятной темы, как и от вопроса, почему не зашел к нам, вернувшись в Англию.
– Но вот я и пришел. – Нетерпеливый, как щенок, Гольбейн просиял и вдруг словно что-то вспомнив, приободрился. – Пришел и хочу кое-что вам показать. Мою картину, которой я горжусь. Думаю, она вам понравится – во всяком случае, очень на это надеюсь – как и вашему отцу. – Он помолчал. – Ну и мужу, конечно, – неохотно прибавил он, глубоко вздохнул и выпрямился. – Я хочу пригласить вас… всех… к себе.
Меня захлестнула волна нежности.
– С удовольствием. – Я знала, что от моей улыбки он растает. – Правда.
Гольбейн сиял, его глаза улыбались. Затем он взял себя в руки, как будто весь наш разговор протекал в приятном послеобеденном сне, а теперь нужно возвращаться к реальности. Он огляделся, посмотрел на солнце, отошел от меня и слегка поклонился, собираясь прощаться.
– Но, мастер Ганс… – Я не хотела завершать разговор, так болезненно напомнивший мне беззаботное прошлое. – Не хотите ли зайти и что-нибудь выпить со мной? Нам так о многом нужно поговорить, ведь прошло столько времени. Я хочу расспросить вас, чем вы занимались.
Я постаралась, чтобы мой голос печально угас. (Поймав себя на этом, я диву далась: неужели мне всегда было свойственно кокетство? Сейчас это казалось таким естественным.)
– Мне нужно идти. – Смущение превратило его в неотесанного увальня. Он с неприязнью посмотрел в сторону моего дома. Я почти обиделась, но потом меня осенило – он скорее всего не хочет знакомиться с моей замужней жизнью, протекавшей в этом доме, и у меня ком встал в горле. – Работа, – отрывисто продолжал он. – Я и так сильно задержался. – Он двинулся как-то бочком, косясь на солнце. – Было приятно повидать вас, мистрис Мег. В воскресенье днем?
И прежде чем я успела ответить, Гольбейн развернулся и пошел, переставляя по каменным плитам мостовой сильные ноги; пошел с такой скоростью, что казалось, еще чуть-чуть – и побежит.
Я тщательно готовилась к воскресному визиту: сказала Джону, что хочу пойти с отцом на службу в собор Святого Павла, и я оставила на мужа Томми. Отцу я наврала, что Джон не сможет пойти с нами в церковь, так как у него много работы, и призналась, что мастер Ганс ждет нас у себя на Мейдн-лейн, только когда мы, исповедовавшись, вышли из собора. Я не хотела обманывать Джона, но мне казалось, мастеру Гансу будет легче, если мы придем вдвоем.
– Наш старый друг Ганс Гольбейн! – Отец говорил со своим новым спокойствием, хотя явно обрадовался. – Вот так сюрприз.
Ему должно было быть известно, что мастер Ганс, отказавшись от заказа нашего друга Томаса Элиота, писал теперь портреты, которые вошли в моду, почти всех врагов отца из круга Болейн. Но больше он ничего не сказал, а, лишь шагая под жарким июльским солнцем, стал мычать себе что-то под нос. В ярком свете он казался таким бледным, что я вспомнила, с какой тревогой госпожа Алиса рассказывала о его болях в груди и плохом сне, однако спросить его не осмелилась: знала, как он не любил выглядеть слабым.
Мастер Ганс, чуть смущенный, ждал на углу. Когда он увидел нас, его лицо осветилось радостью. Не глядя мне в глаза, он с преувеличенной вежливостью поклонился отцу. (Интересно, подумала я, заметил ли он, что отец замкнулся, стал строже, резче, осунулся, а в его черных как смоль волосах появились седые нити?) Но Гольбейн помедлил лишь минуту, пристально всматриваясь в улыбку отца, остававшуюся все такой же магически яркой, и торопливо повел нас к дому. Может, он не хотел, чтобы его видели с нами на улице? Он жил на самом верху. На первом этаже было тихо, с кухни не доносилось никаких приятных запахов.
– Они ушли, – быстро проговорил он, ведя нас но грязной лестнице. – Старик и мальчишка, которые смотрят за комнатами. Но еду оставили.
На столе были расставлены деревянные тарелки с хлебом, сыром, говядиной и стоял большой кувшин с элем, сверкала начищенная оловянная посуда, а над вторым большим кувшином застыло облако маленьких полевых цветов на жестких стеблях. Владелец чисто мужского жилища явно хотел понравиться. Слишком много еды для троих. Мастер Ганс, конечно, мог съесть немало, но я так нервничала, что у меня совершенно пропал аппетит, а отец, всегда очень умеренный в пище, вообще уже давно почти ничего не ел. Довольно быстро я поняла, что одна смотрю на стол и беспокоюсь об этикете. Мастер Ганс думал только о своей картине.
Как только мы вошли в комнату, он, не тратя времени на любезности, взял отца под локоть, подвел к узкой стене, куда через открытое окно падали косые лучи солнца, и торопливо сказал:
– Вот что я хотел вам показать.
Работа стояла на скамье и закрывала почти всю грязную стену, резко выделяясь на ее фоне, – огромный квадрат на больших деревянных панелях, больше дверного проема, выше человеческого роста. На ней по обе стороны этажерки художник изобразил двух молодых людей в придворных костюмах.
Наступила долгая тишина. Я тоже не отрываясь смотрела на картину. С точки зрения мастерства она выглядела совершеннее известных мне ранних работ Гольбейна, но в ней было меньше прежней обезоруживающей прямоты и простоты мастера. Зато более изощренный ум незаметно внушал какую-то мысль. Я ее чувствовала, но не могла сформулировать. Композиция показалась мне перегруженной: в центре слишком много предметов, а нижнюю часть перерезал длинный таинственный шрам, резко шедший вверх вправо.
Отцу картина явно понравилось. Немедленно подхватив, посыл и принявшись расшифровывать тайнопись, он встал правее и покосился на «шрам», затем шагнул еще правее, еще, пока не попал в точку, откуда на него следовало смотреть, и зарычал от удовольствия. Он решил загадку.
– Понятно. – Он как бы размышлял вслух, а затем обратился ко мне. – Если смотреть отсюда, увидишь череп. – Пауза. – И больше ничего на картине не разберешь. Французы превращаются в какие-то тени на стене, как в платоновской пещере.
Молча мы все с грустью вспомнили, с каким восторгом Эразм пересказывал знаменитую притчу о людях в пещере, считавших тени на стене реальностью, и только философ, сумевший выйти на свет, увидел истину. Затем отец отступил назад, внимательно посмотрел на астрономические приборы на этажерке, повернулся к мастеру Гансу:
– Вся штука в углах, правда? Это астрономическая картина.
Он опять подошел ближе, рассмотрел череп и проследил взглядом вверх под тем же углом по диагонали двойного портрета, от руки епископа вдоль руки посланника в красном шелке с разрезами к… Что же там за зеленым покрывалом в углу? Отец передвинулся влево. Я шагнула вслед за ним, невольно втянувшись в игру. Распятие. В глубокой тени. За завесой его почти не было видно. Как в Страстную пятницу, когда священник только начинает откидывать ее. Отец помедлил и одобрительно посмотрел на Гольбейна.
– Вы стали астрономом, мастер Ганс. – Он говорил так легко, как будто не прошло пяти лет разлуки, как будто уже наладились наши отношения. – И богословом. – Отец пристально посмотрел на художника. – А может быть, еще и астрологом?
Мастер Ганс кивнул. Отец снова передвинулся к центру. Он прикидывал, под каким углом приоткрыт на третьей части уравнения и немецком слове dividirt учебник по арифметике. Под таким же углом правая половина сборника немецких гимнов, опираясь на флейты, приподнималась над плоскостью этажерки.
– Угол одинаковый? – спросил он. Мастер Ганс кивнул, следя за быстрой работой ума отца. – И под тем же углом движется взгляд зрителя, когда он переводит глаза от черепа к распятию. Это ваш memento mori? – Мастер Ганс опять кивнул, едва сдерживаясь от возбуждения. Они говорили почти шепотом, так их увлекла игра ума. – Какой угол?
– Двадцать семь градусов.
– А мы скорбим: Великий пост, Страстная пятница, Христос за завесой…
Отец, положив правую руку на пояс и взявшись за локоть левой, пальцы которой теребили подбородок, глубоко задумался, но мастер Ганс не мог ждать.
– Двадцать семь градусов – на такой высоте стояло Солнце в ту Страстную пятницу, в тот час, когда умер Христос! – выпалил он. – Череп расположен так, как тогда падали тени. Не совсем обычный memento mori.
На словах memento mori он улыбнулся мне заговорщической улыбкой. Отец тоже улыбнулся. По-новому. С такой заразительной радостью, которая могла сравниться лишь с радостью самого мастера Ганса.
– В ту Страстную пятницу. Пасха, когда леди Анну провозгласили… – Он не смог произнести слова «королевой», но понял тайный смысл картины: мастер Ганс, как и он сам, с тревогой думал о разрушении единой церкви и мраке, поглощавшем нашу жизнь. Он назвал возвышение Анны Болейн концом нашей цивилизации.
– Да! – воскликнул мастер Ганс, не в силах больше сдерживаться. Как набедокуривший прощеный школьник или друг, он шагнул вперед и своей большой медвежьей лапой схватил отца за плечо. – Я знал – вы поймете.
И почему комната показалась мне грязной? Когда мы садились за стол, воздух был голубым, а эль – золотым. Вдруг мы заговорили, как не могли бы говорить много месяцев. Перед нами светилась картина, и мы с отцом продолжали схватывать новые и новые детали игры, созданной мастером Гансом. Безудержная фантазия и изобретательность художника сводились к его большой мысли о том, что времена полны дурных предзнаменований и жизнь губит религиозная борьба. Узор мраморного пола, означавший союз неба и земли, напоминал Вестминстерское аббатство, где проходили коронации. Вверху и внизу располагались магические гексагоны, математический символ надмирного. Мы не догадались, но мастер Ганс разъяснил нам – в композицию неявно заключен также астрологический квадрат, планеты в котором располагались так, как в тот день, когда решилась судьба отца. Некоторые детали потрясли меня и исполнили такой нежности к мастеру Гансу, что один раз я даже поперхнулась хлебом и сыром и спрятала лицо в пивной кружке, боясь выдать свои чувства. Было что-то очень трогательное в легкой лести французам, заказавшим ему эту картину. Глобус благоразумно повернули Францией к зрителю. Кроме того, мне так понравились ошибки, выдававшие немецкое происхождение художника: он написал «Притания» вместо «Британия», и «Бариж» вместо «Париж».
– Неплохо бы вам как-нибудь приехать к нам, мастер Ганс, и закончить наш портрет, – сказал отец, довольно откинувшись на стуле и отставив деревянную тарелку. – Помните? Правда, это было так давно. Даже не хочется вам напоминать. Вы теперь занятой человек. Наверное, у вас нет времени…
Мы все понимали: доделывать там нечего. Не нужны ни лютни, ни стулья, на которых когда-то настаивал отец. Он просто предложил встретиться, предложил новую дружбу. И мастер Ганс засиял от удовольствия. Я видела – он любит отца. Они обогащали друг друга, оживали вместе. И я обрадовалась, когда благодаря ему у расслабленного, посветлевшего отца снова появилось желание стать счастливым. Он даже перестал казаться вдруг угрюмым отшельником. Но затем мастер Ганс вспомнил о реальности и помрачнел.
– Я был бы очень рад, – чуть более старательно, чем следовало, ответил он, – с удовольствием.
Он не спросил когда, и я почувствовала – отца это очень ранило, хотя он ничего не сказал. И неожиданно для себя я решила все уладить.
– Мы с вами сами договоримся о дне, – обратилась я к мастеру Гансу. – Не стоит утомлять отца деталями. Я вам напишу. У вас, конечно, множество заказов, но, может быть, в конце лета… – Гольбейн колебался, весь во власти ностальгических воспоминаний и вместе с тем слегка встревоженный. Может, он не хотел, чтобы видели, как он направляется в Челси или к моему дому в центре города? Ведь и у стен есть глаза и уши. Следует быть более чуткой. – Например, мы можем поехать к Роперам. Маргарита теперь живет в Эшере, недалеко от дворца, – прибавила я, ухватившись за внезапно пришедшую мне в голову светлую мысль. – В Уэлл-Холле очень красиво. Она разбила чудесный кентский сад. Вам понравится.
Я оказалась права: он хоть и боялся, но хотел побыть с нами. Гольбейн расцвел, и отец вздохнул.
– Да. Эшер. Я вам тоже напишу, – пообещал мастер Ганс и наклонился с таким видом, как будто собирался похлопать меня по плечу. – Недели на две. О, мне так хочется поработать.
И только когда мы ушли, когда отец свернул к реке, а я, накинув капюшон, направилась домой, я вдруг разгадала еще один memento mori, помещенный мастером Гансом в картину, такой простой и изящный, что непостижимо, как я не увидела его с самого начала. Это была дань глубокого уважения к отцу. Сильные диагонали, идущие вниз к черепу и вверх к распятию, в правой части картины обхватывали пурпурно-коричневое бархатное облачение французского епископа. Все предзнаменования, связанные с религиозными и политическими распрями, сходились в одном месте. Платье цвета плодов шелковицы и с таким же узором. Mows – любимая словесная игра отца, связанная с его именем. Гольбейн не забыл нас, хоть и пытался строить будущность в другом лагере, среди людей, которым принадлежал завтрашний день. Его картина еще и еще раз говорила: помни о Море.
Он не видел отца до того, как загорелись костры, и узнал только таким, каким я его ненавидела. Мастер Ганс смотрел шире и выказал истинное великодушие. Его картина была трауром по исчезающему миру интеллектуальной терпимости, частью которого когда-то являлся отец. И хотя Гольбейн так долго молчал, он остался настоящим другом.
Я, находясь в приподнятом настроении от встречи, легко рассказала о ней Джону. Он, как всегда, тактично не спросил, как вообще я встретилась с мастером Гансом.
– Я рад, что твой отец воспрял духом, – сказал он.
Когда он увидел, что у меня словно камень с души свалился, его небесно-голубые глаза потеплели. Джон любил отца и радовался, что я смогла преодолеть двойственное отношение к человеку, вырастившему меня, и быть с ним счастливой. Он простил или не обратил внимания на то, что я попыталась свести отца с Гольбейном втайне от него. Я вдруг с болью подумала, что сама не была бы такой великодушной и столь долго – практически с тех пор, как мне стала неприятна его жизненная позиция «все ради спокойствия», его недостаток энергии и честолюбия и нежелание задавать вопросы о зле, – не замечала непринужденного великодушия в нем. Но теперь вдруг все стало проще. Оказывается, нам не хватало лишь луча радости, чтобы наполнить жизнь солнечным светом. Недолгая минута взаимопонимания в тот день наладила наши отношения. В ту ночь Джон, притянув меня к себе, гладил, говорил, как ему меня не хватало; я ответила поцелуем и задрожала. А потом мы отодвинулись друг от друга, и я увидела в его глазах отраженный свет звезд. Он поцеловал меня и пробормотал: