355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванора Беннетт » Роковой портрет » Текст книги (страница 7)
Роковой портрет
  • Текст добавлен: 2 октября 2017, 15:00

Текст книги "Роковой портрет"


Автор книги: Ванора Беннетт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

И я вернулась в сад, нашла солнечное место подальше от сторожки и забыла про все на свете, кроме тепла и расцветающей зелени. Я обрывала лепестки маргариток, приговаривая «любит – не любит», как какая-нибудь втюрившаяся молочница, и снова и снова читала письмо Джона, пока не выучила его наизусть.

Ганс Гольбейн испытывал непереносимую жалость к трогательному маленькому комочку женственности, ненавидевшему свою жизнь. Он не вполне понял все ее страстные, высказанные с болью слова: «Это я нашла Джона Клемента и привезла его сюда, а он почти не заметил меня, говорил только с Мег и уехал, не сказав ни слова. Все они такие: говорят о философии с умной Мег Джиггз и по-гречески с образованной Маргаритой Ропер. Ни у кого нет времени переброситься словом с обычной девушкой, которой нечем больше похвастаться, кроме как хорошеньким личиком… А потом прислал официальную записку. Ее мог бы написать любой! Как будто я для него пустое место…»

Но Ганс Гольбейн понял, о чем она говорила: ей очень больно, примерно так, как ему было больно после Магдалины. И когда она закусила губу, а на глазах выступили слезы и она украдкой вытерла их, ему захотелось нежно обнять ее и сказать: любой нормальный мужчина полюбит ее за прекрасные глаза и чудесное лицо. Но он не мог себе этого позволить. Кто он такой, чтобы говорить такие слова дочери патрона? Это дело ее мужа. Однако нетрудно понять – Елизавета полюбила не того человека. А кто же утешит замужнюю женщину, плачущую, что некий мужчина – не ее муж – не очень к ней внимателен (и весьма внимателен к умненькой, книжной сестре)? Даже Ганс Гольбейн с его стремлением к правде не мог ей ничего объяснить. Сам слишком очарованный угловатыми движениями, горящими глазами и необычными речами Мег Джиггз, он мог понять других мужчин, испытывающих к ней интерес.

Лично он не увидел во взрослом мужчине, плывшем с ним в лодке, ничего привлекательного. Конечно, у Джона Клемента точеные благородные черты лица и красивое тело атлета, он знает греческий и медицину, зато его бледные добрые глаза не искрятся умом, которым озорно блестят глаза Мора, Эразма и, коль уж о ней зашла речь, молодой Мег. Сразу видно – он из другого теста, чем окружавшие его люди.

Он производил впечатление человека, имевшего за плечами немало сражений и знавшего горечь поражений. Будучи более объективным, Ганс Гольбейн невольно проникся бы уважением к тому, кто, как он интуитивно чувствовал, научился благодарно принимать поражения и одерживать победы, приспосабливаясь к новым обстоятельствам. Но при мысли об этом человеке Гольбейн ощущал напряжение соперника. Он не намерен давать Джону Клементу никакой форы, в чем-то там сомневаясь. Этот человек – неудачник, он так решил, и обеим женщинам будет лучше, если они это поймут.

Но вряд ли стоило делиться с Елизаветой своими соображениями насчет Джона Клемента. Про женщин он точно знал одно – их страстную, самоотверженную любовь к детям. Самое лучшее, что он мог сейчас сделать для Елизаветы, – это дать ей надежду на счастье, о котором она нынче и помыслить не может, но которое ждет ее за углом. В последующие дни он каждый день гулял с ней в саду, собирал для нее птичьи яйца и красивые камушки, рисовал новорожденных херувимов. И, отгоняя чувство вины по отношению к Эльсбет, оставшейся в Базеле с будущим младенцем и двумя детьми, тоже нуждавшимися в его заботе, он говорил о радостях женщины, дающей миру новую жизнь.

Приятно было творить каждый день это маленькое добро, к тому же работа у Ганса Гольбейна не клеилась. Портрет сэра Томаса не получался. Эразм рассказывал ему об образцовом остроумном, скромном, безупречном гуманисте. И сейчас Ганс Гольбейн жалел, что две ночи подряд пил с Николасом Кратцером, слушая его испуганные рассказы о появлении Мора в Стил-Ярде во главе вооруженных войск. Кратцер услышал об этом от немцев, живших в своей лондонской резервации. Купцы невинно ужинали в цеховом зале на Казн-лейн, что недалеко от причала с деревянным краном. Они целый день разгружали зерно, воск, лен, перетаскивали товары на склады и очень проголодались. И вдруг, окруженный сверкающими мечами, к ним вломился мрачный, заросший щетиной Томас Мор. Он искал еретиков.

– Меня послал кардинал, – сказал он. – Во-первых, кто-то из вас обрезает монеты. Но кроме того, мы располагаем достоверными сведениями, что многие из вас хранят книги Мартина Лютера. Нам известно – вы ввозите эти книги. Нам известно – вы мутите христиан, подданных его величества.

Он арестовал троих купцов, велев увести их прямо ночью. У него находился еще и список, и тех, кто был в этом списке, забрали на рассвете. На следующее утро он вернулся – прищуренные глаза, плотно сжатые губы, – и его злодеи обыскали комнаты и перерыли все сундуки. В тот день для увещеваний к кардиналу Уолси отвели еще восьмерых немцев.

Плохо, что он это знал. Еще хуже – что он знал про Кратцера. Этому умному добропорядочному человеку покровительствовал не только сэр Томас, но и кардинал Уолси. Он мог рассчитывать на влиятельных английских поклонников своей науки, беспрепятственно наслаждаться обществом сэра Томаса и в то же время втайне считать себя самым свободомыслящим из свободомыслящих. Астроном хвастался (правда, шепотом и на всякий случай по-немецки; все-таки не следовало отпугивать патрона, уважаемого всем христианством, даже если он на самом деле не так обезоруживающе мил, как в стенах собственного дома), что написал кумиру Ганса Гольбейна, Альбрехту Дюреру, поздравив его с тем, что «весь Нюрнберг стал евангелистским», и пожелав Божьей помощи в деле упрочения реформированной веры. И вот все то, что Гольбейн не должен был знать, но знал, а также то, что он знать мог (сэр Томас подозревал, будто ересь проникает в Англию главным образом через неугомонных немецких купцов, снующих по Стил-Ярду), вылезало на портрете. И с холста на него смотрело лицо тирана с покрасневшими глазами, тонкими губами и жадными руками.

Не складывалась даже композиция. Гольбейн предполагал в углу поместить memento mori[9]9
  Помни о смерти (лат.).


[Закрыть]
, но куда-то пропал череп, с помощью которого он обычно напоминал портретируемым и зрителям о бренности всего мирского. Наверное, кто-то или он сам засунул его куда-нибудь между книгами и сапогами. Гольбейн никогда не умел беречь вещи и не имел ни малейшего представления, где в Лондоне можно достать человеческий череп. Если только сходить в Стил-Ярд? Там он по крайней мере сможет объясниться. Но он знал: идти в Стил-Ярд – хуже чем просто глупо.

Он не мог отогнать тревогу. Она изводила его каждое утро, пока напротив сидела Мег. Он тайно мучился на послеобеденных прогулках. Как одержимый по вечерам смотрел на картину. А она не получалась.

Если он не терзался по поводу портрета Мора, то места себе не находил из-за чувств Мег Джиггз к Джону Клементу. Она светилась изнутри. Гольбейн заметил, что она каждое утро подбегала к телеге и спрашивала у кухарки, нет ли для нее чего из города. Зная ее лучше, он бы понял, действительно ли ее сияющие глаза говорят о влюбленности. Но он не мог читать в ее сердце; она не читалась – как отблеск солнца на воде.

Прямой вопрос Гольбейн задать не решался. Он боялся гнева, который бестактность могла зажечь в ее глазах. Он чувствовал: Мег не любит лишних вопросов. Но когда ее портрет начал принимать очертания, Ганс Гольбейн все-таки сделал осторожную попытку.

– Знаете, – сказал он, стоя к ней спиной и размешивая краску, – больше десяти лет назад в Базеле издали мой рисунок Джона Клемента.

– Вы уже говорили об этом, – с готовностью ответила она; и он с упавшим сердцем отметил, как загорелись ее глаза при упоминании ненавистного ему имени.

– Так вот, выяснилось, что это был не он, – смущенно продолжил Гольбейн. – Ваш отец мне все объяснил. Но тогда я думал, что это он. Понимаете, я рисовал фронтиспис к базельскому изданию «Утопии».

Теперь он полностью владел ее вниманием.

Весь свой первый день в Челси Гольбейн думал, имеет ли этот (взрослый) Джон Клемент какое-то отношение к тому (молодому), которого он рисовал по просьбе Эразма десять лет назад, когда выходила «Утопия». Книга Мора продавалась так хорошо, что ее решил издать Иоганн Фробен. Эразм наладил отношения Мора с базельскими издателями и получил его разрешение. Забавную историю якобы рассказывал моряк, больше всего на свете любивший повествовать о своих приключениях. Он описал Утопию – совершенное общество – Мору, его реальному другу Питеру Гиллесу и Джону Клементу, названному автором «puer meus»[10]10
  Мое дитя (лат.).


[Закрыть]
.

– Поэтому я, естественно, нарисовал мальчика с длинными волосами. От силы лет пятнадцати. Где-то он у меня здесь. – Гольбейн беспомощно кивнул на разрастающийся хаос из рисунков, картин, предметов, удивившись на секунду еле заметной улыбке на лице Мег Джиггз. – А теперь я увидел настоящего Джона Клемента. Он не так уж и молод – в отцы мне годится! И растерялся. Решил, будто запорол ту работу. Думал, ваш отец прибьет меня на месте как плохого художника, ха-ха!

Заметив неуверенность мастера, Мег улыбнулась уже ласково.

– Это всего лишь оборот речи, мастер Ганс, – мягко сказала она. – Отец имел в виду, что Джон Клемент – его протеже, а не возраст. Мастер Джон служил его секретарем во время посольства на континент, когда отец писал «Утопию». Но вы не могли этого знать и, нарисовав мальчика над словами «puer meus», были совершенно правы. Никто не собирается вас в этом винить.

Мег хотела его успокоить, и он был ей благодарен за доброе отношение, хоть мисс Джиггз так и не ответила на его незаданный вопрос – что же она думает о Джоне Клементе?

– Да, – настойчивее продолжил Гольбейн, – то же самое сказал ваш отец, когда я спросил его. Он очень любезен. Но мне все равно как-то не по себе. Я был настолько уверен, что Эразм велел мне нарисовать мальчика…

Ее ответа Ганс Гольбейн не услышал. Не изменив позы, она вжалась в стул и с блаженной улыбкой о чем-то задумалась.

– Ты просто цветешь, Мег, – начала Маргарита Ропер. – Это, должно быть, твои прогулки. Ты бываешь на солнце. Ну буквально сияешь.

Маргарита повернулась за подтверждением к Цецилии, сидевшей с ней рядом на кровати, но та только слабо улыбнулась.

– Это оттого, что ты всю неделю провела у моей кровати, а я зеленее травы. Любой в сравнении со мной покажется сияющим, – сказала она Маргарите.

Я пристроилась у кровати и делала им имбирный чай. Это уже вошло в привычку. Цецилия с любопытством посмотрела на меня. Не такая сообразительная и добрая, как Маргарита, она лишь после ее замечания присмотрелась ко мне.

– Хотя верно. Она права! У тебя исчез этот холодный взгляд, который был всю зиму. Да, действительно… у тебя даже ноздри не затрепетали на меня ни разу за последние дни… – Она подмигнула.

Я вытаращила глаза.

– Что значит «ноздри не затрепетали»? – вскинулась я, подозревая насмешку.

Они переглянулись и захихикали. Две темные головки напоминали щенков на подушках. Обе тряслись от смеха.

– …А вот сейчас опять затрепетали, – сказала Цецилия. – Смотри. – Она надулась, вздернула голову, выпятила губы и так широко раздула ноздри, что побелел кончик носа. – Ты всегда так делаешь, когда злишься. – Она снова приняла обычное выражение лица и засмеялась. – Ты не знала?

– Ты надувалась так всякий раз, когда мы пытались тебя с кем-нибудь познакомить на свадьбе, – подтвердила Маргарита. – То один кандидат в мужья, то другой – все замерзали от твоих взглядов. Неужели не помнишь?

Я в изумлении покачала головой. Я узнала себя в Цецилии. Она действительно здорово меня показала. Ладно, но я и понятия не имела, что со стороны кажусь такой мерзкой недотрогой. А из всех бесконечных зимних праздников я помнила только, как меня хитроумно сводили с кучей скучных молодых людей. Даже те, что стенки подпирают, в здравом рассудке не пустились бы с ними в разговоры. При первой же возможности я вежливо извинялась и старалась улизнуть. Мне и в голову не приходило, что Маргарита и Цецилия пытались таким образом подыскать мне мужа среди своих новых родственников. И сейчас, прежде чем ответить, мне оказалось не так-то просто смирить гордость. Но я все-таки улыбнулась и скорчила покаянную гримасу.

– Я правда все время так делаю? И распугала всех своих женихов? – спросила я, тоже рассмеявшись. – О Господи!

– Мы были в отчаянии, – с облегчением рассмеялась Маргарита.

– …Готовы были поставить на тебе крест.

– …Ты была такая свирепая…

– …Что Джайлз даже начал называть тебя Ледяной Королевой…

– …Пока Уилл его не одернул.

– …Но потом и Уилл расхотел знакомить тебя со своим кузеном Томасом…

– …И перестал за тебя заступаться.

Я упала к ним на кровать, схватившись за живот. Мы стонали и рычали от смеха. Затем Цецилия перевернулась и несколько раз глубоко вздохнула.

– Ой, с меня хватит, – сказала она в перерыве между приступами смеха, – от этого только хуже. – Она вздохнула, посерьезнела, поставила голову на руки и вопросительно на меня посмотрела. – Так что же изменилось? Скажи нам, Мег. Чего ты такая счастливая? – Она помолчала, а потом драматически закончила: – Может быть, ты… влюбилась?

И в этот момент близости и искренности я чуть было не опустила глаза и не пробормотала серьезное «да». В первый раз в жизни я чуть было не открылась своим таким родным сестрам. Но они еще смеялись, и вопрос Цецилии только подзадорил их. Прежде чем я успела что-то ответить, они откинулись на подушки и опять залились невинным, болезненным для меня смехом. Я не знала, радоваться или нет, когда оказалась избавлена от необходимости давать честный ответ, уже готовый сорваться с моих уст.

– Как продвигается портрет отца? – спросила Мег в конце четвертого сеанса. – Вы скоро его мне покажете?

Брезжило серое утро, свет мягче обычного. С таким же мягким светом в глазах она рассказывала Гансу Гольбейну давнюю историю про сэра Томаса. Как-то в Ковентри он встретился с францисканским монахом-мошенником, и тот сказал ему: попасть на небо очень легко, нужно только положиться на Деву Марию и каждый день молиться ей (всякий раз опуская пенни во францисканскую мошну). Монах достал кучу книг, «доказывая», как часто вмешательство Девы Марии творило чудеса. Поскольку юрист Мор знал толк только в логических аргументах, он заткнул монаху рот, резонно заметив: вряд ли небеса достаются так задешево.

– Ridiculum[11]11
  Шутка (лат.).


[Закрыть]
, – непререкаемым тоном отрезал сэр Томас.

Ганс Гольбейн одобрительно зарычал.

– Такое действительно мог сказать только друг Эразма, – давясь от смеха, произнес он.

Так мог бы ответить и он сам или Кратцер, если бы у них хватило остроумия и изящества Мора. Однако Гольбейн заметил ее тоскливый взгляд и мимолетную печаль, когда она произнесла лишь короткое «да». Они оба знали – сегодняшний сэр Томас, защитник церкви любой ценой, так бы уже не сказал. И невольно в этот тяжелый момент он инстинктивно кивнул на ее просьбу показать картину.

– Обычно я не боюсь показывать свои работы. Но эта продвигается с большим трудом. – Стоя перед закрытым портретом, он переминался с ноги на ногу. – Я видел вашего отца, разговаривал с ним и знаю, что он умный, добрый, благородный человек, любит смех. Всего пару дней назад я так смеялся, услышав историю о том, как ваша госпожа Алиса подобрала на улице пса, а какая-то нищенка потащила ее в суд, утверждая, будто собака принадлежит ей. Сэр Томас решил, что госпожа Алиса должна купить собаку. И все остались довольны. Вот такую справедливость я понимаю, ха-ха! Но моя картина слишком серьезна. Что бы я ни делал, его лицо никак не хочет смеяться. – Мег встала со стула и подошла к нему, ожидая, что он сдернет покрывало. Гольбейн отвел глаза от ее бледной шеи, неохотно отступил в сторону, но не мог поднять руку, боясь дотронуться до нее, отдергивая покрывало, и сделал шаг назад. – Посмотрите сами. – Он прикрыл глаза.

Гольбейн отвернулся и стал смотреть в окно, не осмеливаясь глянуть ей в лицо, тщетно силясь понять по звукам ее впечатление от картины. Но ровное дыхание могло означать все, что угодно. Наконец он повернулся и украдкой посмотрел на нее. Мег в задумчивости стояла перед полотном, держа в руке покрывало, и очень медленно качала головой. Наверное, она узнала его – на фоне простого зеленого занавеса, в черном берете, черном, отороченном мехом плаще, с золотой цепью лорд-канцлера, – а ее подавленность объяснялась тем, что этот жесткий сэр Томас, чей взгляд устремлялся во мрак, очень похож на ее отца.

– У вас талант на правду, мастер Ганс, – только и сказала она, заметив его нетерпение. В ее голосе сквозила грусть. – У отца тяжелая работа. Она его изменила. Это видно по лицу, не правда ли?

Их взгляды встретились, и Гольбейн вдруг понял – ей известна хотя бы часть слухов о том, как сэр Томас привязывает еретиков к дереву и жестоко избивает или лично участвует в кровавых допросах в Тауэре. Он отвернулся. Мег опять села. Тяжело. Глядя в пол. Снова посмотрела на него. Затем, в порыве внезапного доверия, почти прошептала:

– Об отце сегодня говорят отвратительные слова. Наверное, вам доводилось кое-что слышать.

Гольбейн понял, что она его допрашивает, но не знал, как ответить, и беспомощно развел руками. У него не укладывалось в голове, как об остроумном, обворожительном человеке, служившем ему моделью, могли ходить по Стил-Ярду такие чудовищные слухи. Мор ему нравился. Он полюбил его искрящийся ум и горевшие мыслью глаза. У него не сходились концы с концами.

– Ах, клевета преследует нас везде, – пробормотал Гольбейн. – Если вы действительно хотите узнать правду о человеке, единственно честный путь – высказать ему все сплетни в лицо. И если вы верите человеку и способны потребовать у него правды, то поверите и ответу. И тогда сможете забыть о ложных слухах.

Мег очень внимательно смотрела на свои руки и ответила не сразу. Гольбейн уже решил, что девушка задумалась о чем-то другом, но вдруг она мрачно произнесла:

– Что ж, конечно, в вашем портрете правда. Он не станет этого отрицать. Вам ничего не нужно менять. – И вдруг просияла. – А знаете, я поняла, чем можно его рассмешить. – Пришпоренная мыслью, она встала и бросилась из комнаты, прошептав: – Не уходите.

Гольбейн терпеливо и недоуменно, но с надеждой и радостью от ее вспыхнувших смехом глаза, ждал. Мег вернулась с двумя большими отрезами красного бархата. Улыбка освещала ее лицо.

– Что это? – растерялся Гольбейн.

– Рукава, что же еще, – весело ответила Мег. – Посмотрите.

И она натянула их поверх льняных рукавов его рабочей блузы. Действительно рукава – большие, красивые, из алого бархата, с роскошными пуфами и богатыми складками на локтях, длинные, мягкие, свободные внизу. Сверху пришиты пуговицы, чтобы пристегивать к платью. Но самого платья нет. Гольбейн никогда не видел ничего подобного и беспомощно смотрел на Мег, торопливо привязывавшую пуговицы под кружевами его блузы. Он отгонял от себя мысли о том, что она его раздевает, еще более смелые мысли, она как-то очень выразительно мотала головой, и на лбу у него выступила испарина. Он быстро отвернулся и стал смотреть в окно.

– Ну вот! – И Мег отступила.

Гольбейн с облегчением тоже сделал шаг назад и осмотрел себя. От шеи до пояса он выглядел настоящим грандом. Примерно одна восьмая тела была покрыта драгоценной итальянской тканью. Все остальное обтягивала грубая одежда ремесленника – скромная шерсть и кожа. Она засмеялась.

– Семейная шутка, – весело сказала Мег, мысленно перенесясь в счастливое прошлое. – Вы, конечно, знаете: отец по старой памяти еще работает юристом pro bono publico[12]12
  Ради общественного блага (лат.).


[Закрыть]
в лондонских гильдиях. Ну вот: несколько лет назад, накануне войны с Францией, когда в Лондон приезжал император Карл Пятый, отцу поручили сказать речь, дабы восславить дружбу двух монархов, и дали десять фунтов, чтобы он сшил себе новое бархатное платье. Конечно, этого оказалось слишком мало для целого платья. Я не знаю, заметили ли вы, но отец ненавидит наряды, и он заказал одни рукава. Ровно на десять фунтов. Он их любит и, когда едет ко двору, надевает на обычное платье. Его слуга их терпеть не может. Бедный старый Джон Вуд думает, что отец так издевается над своей должностью, но на самом деле он просто веселится. Это у него такое лекарство от тщеславия. У меня тоже.

В ее голосе звучал вызов. Вызов дочери, которая прекрасно знает сильные и слабые стороны любимого отца и не собирается скрывать их от собеседника, смело приглашает его улыбнуться. Но ему вовсе не хотелось улыбаться. Он смотрел на алые бархатные рукава, думая о своем; у него зрела мысль.

– Ладно… просто красные бархатные рукава… из-под накидки? – спросил он. Художник уже видел, как это будет. То, что нужно. Оставалось только… – Да-да… это хорошо. Мне бы вот только найти череп… – размышлял он вслух. – Я хочу поместить в углу memento mori. Понятия не имею, куда он подевался. Вечно у меня все пропадает.

Гольбейн в сердцах начал рыться в своей куче и по рассеянности не заметил, как она прикрыла рот рукой и тихонько засмеялась.

– Мастер Ганс, вы не заметили? Это я пару дней назад убрала ваш череп. Он под столом, на кипе рисунков. Я прикрыла все покрывалом, чтобы там никто не шуровал. Я имею в виду ваши работы, а не череп. У вас могут быть неприятности. – Гольбейн словно прирос к полу и то краснел, то бледнел – она видела его работы. Затем заметил ее улыбку – почти заговорщическую – и вздохнул. Ему показалось, он не дышал целую вечность. – Коли уж мы заговорили об этом, не ходите в Стил-Ярд, если поедете с мастером Николасом в Лондон. – Мег говорила быстро, понизив голос. Предупреждала. – Отцу не нравится то, что там происходит; особенно после того как Уилл Ропер чуть было не сделался еретиком. Вы должны быть очень осторожны. – Он кивнул, посмотрел ей в глаза и убедился – ей известны все слышанные им мрачные слухи. – Не думайте, будто отец всегда такой ученый и благородный, каким вы его видите дома. Заигрывание с идеями Лютера грозит бедой. Вам нельзя рисковать. – Гольбейн опять кивнул, еще глупее. – Если вы мне не верите, загляните как-нибудь в дальнюю сторожку. – Мег замолчала, как будто испугавшись, что зашла слишком далеко, закусила губу и спросила совсем другим тоном: – Скоро ведь обед?

Ганс Гольбейн кивнул, готовый теперь повиноваться каждому ее слову, и вышел следом за Мег из комнаты. Только тут он спохватился, что на нем все еще пышные красные рукава, и кинулся назад. Несколько невеселых минут он расстегивал пуговицы и развязывал тесемочки толстыми пальцами-сосисками, по разным причинам дрожавшими.

Зря я разоткровенничалась! Я поняла это почти сразу. Но меня понесло. Мастер Ганс казался таким чистым, и мне захотелось без экивоков объяснить ему, как серьезно он рискует.

На следующее утро в той части дома, где обитали слуги, парило большое волнение: ночью из сторожки сбежал узник. Поломанные колодки одиноко болтались на петлях. Веревка, связывавшая руки маленького сапожника, валялась на полу. Дверь нараспашку. Кухарка Мэри и наша горничная Нэн только об этом и говорили, что было довольно странно – ведь все мы делали вид, будто вообще ничего не знаем про узника, пока он не сбежал. Они судили да рядили, кто открыл дверь: может, садовник?

Перед последним сеансом у мастера Ганса я сходила на место преступления. Как приятно, что тощие плечи больше не поднимаются в такт мольбы о смерти! Втайне я надеялась – у бывшего пленника хватит ума не пойти прямо домой на Флит-стрит, в объятия стражей порядка, а где-нибудь отсидеться. Я спрятала веревку в мешок, захлопнула дверь и направилась обратно. Вдруг в кустах у ворот что-то блеснуло – нож с одной наточенной стороной, каким пользуются художники. Его я тоже положила в мешок.

Была пятница, отец приехал домой. Не сняв плаща и грязных ботинок, он сидел у камина и смотрел в огонь. Вид у него был усталый, но спокойный. Сойдя с лодки, он сразу направился на поиски садовника, и тому крепко досталось. Я все думала, смогу ли когда-нибудь последовать совету мастера Ганса и прямо спросить отца, кто был этот человек, в чем его обвиняли и, самое главное, почему его держали у нас дома. От таких мыслей сердце начинало бешено стучать. Самым смелым оказался Уилл Ропер – нежнейший Уилл, ныне ярый католик и покорный раб отца. Но когда он робко посетовал, что порученный отцу негодяй сбежал, а мы все закивали и забормотали что-то в том же духе, сэр Томас Мор только засмеялся, словно исчезновение пленника не имело никакого значения.

– Что же я могу возразить человеку, который так долго находился в неудобном положении, что решил немного подвигаться? – легко сказал он.

Сбитый с толку Уилл криво улыбнулся. Мы разошлись по своим делам. Я, не сказав ни слова, немедленно вернула нож мастеру Гансу. Он вспыхнул до корней своих рыжеватых волос и неловко спрятал его.

– Вы помните наш вчерашний разговор? – Я предупреждала его. Гольбейн кивнул и уставился на свои похожие на бревна ноги. Я поняла, что он не на шутку испугался. – Насчет memento mori, – продолжила я теплее, решив, что хватит его пугать. – Я вот о чем подумала. Может, что-нибудь посложнее черепа? – И с ловкостью продавца единорога с Баклерсбери я вытащила из мешка веревку. – По-латински «веревка» будет funis, a funus — это «похороны», «труп», «смерть». Из этой веревки получится прекрасный memento mori. Все будут в восторге от вашего глубокого знания латыни. – Я помолчала. – А вам это поможет избавиться от забывчивости.

Его лицо сейчас могло сослужить отличную службу начинающим художникам – вот как надо изображать растерянность. Губы шевелились, как у выброшенной на берег рыбы. Он тяжело дышал. Милый искренний человек, он так быстро таял, когда дерзал думать, будто ему удался дипломатический трюк или обман. Затем мастер Ганс взял веревку и несколько раз перевел глаза с нее на меня. До него медленно дошло, что мне можно доверять, и в знак признательности он закивал, глаза заблестели, а из утробы, как из глубины колодца, взмыл смех.

– Funus – funis, – хмыкнул Гольбейн. – Просто замечательно.

Недели через две портрет отца был почти готов, а групповой, более сложный, только вызревал. Мастер Ганс последовал моим советам, касающимся изображения отца. На фоне зеленого занавеса, позади его хмурого заросшего лица, он нарисовал свободно свисающую веревку. Красные бархатные рукава выглядели очень эффектно. И все эти разные штуки как-то неплохо смотрелись вместе. Я почти гордилась, глядя на портрет. Как и он – это было заметно.

Я сидела у окна и читала, когда услышала, как он с Елизаветой вернулся с послеобеденной прогулки по саду. У нее уже начал расти живот, она стала мягче и спокойнее, как любая беременная женщина, – даже по отношению ко мне. И была трогательно благодарна мастеру Гансу (как и я) за его бескорыстную доброту.

– Если у меня будет сын, – сказала она, соскребая грязь с сапог и снимая плащ, – у меня есть все основания назвать его в вашу честь, мастер Ганс.

Я улыбнулась. Значит, она не утратила своей страсти к пустым комплиментам. Я не могла себе представить, как высокомерный Уильям Донси полюбит сына с рабочим иностранным именем Ганс. Я думала, что задохнусь от смеха, представив себе эту дикость, как вдруг она весело прощебетала:

– Иоанн. Это по-латински. Но мой ребенок будет англичанином, правда? Значит, он будет носить имя Джон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю