Текст книги "Роковой портрет"
Автор книги: Ванора Беннетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
Кратцер по голым ступеням поднялся в его комнаты. Гольбейн шел впереди с мешком и молчал, занятый своими мыслями. Как только астроном сел, художник в умирающем дневном свете сунул ему под нос набросок.
– Посмотрите. Вот что я думаю. Вы должны мне помочь.
– Да дайте же мне что-нибудь выпить в конце концов! – слабо рассмеялся Кратцер, не принимая всерьез энтузиазм младшего товарища и даже не взглянув на рисунок. – Мне так лучше думается.
Гольбейн подавил раздражение и глубоко вздохнул. Кратцер сиял от беседы с умными людьми и от удовольствия, что смог помочь другу. Он не понимал: настоящая работа еще и не начиналась.
– Хорошо, – сказал Гольбейн, сделав несколько глубоких вдохов и призывая все свое терпение. Он подошел к двери и нетерпеливо окликнул мальчишку. – Принеси нам пару пирогов и пива. – Затем вернулся к Кратцеру и посмотрел на грубый набросок: де Дентвиль слева, де Сельв справа, а между ними заставленная предметами этажерка. Уже темнело, даже в этот долгий июньский вечер, и набросок казался серым и нечетким. Он зажег свечу. – Смотрите внимательно, Николас, пока совсем не стемнело. – Он чуть не умолял ученого. – Сейчас все принесут.
К его необыкновенной радости, астроном наконец сосредоточился, серьезно кивнул и опустил голову, внимательно изучая рисунок.
Когда мальчишка, спотыкаясь, поднялся по лестнице и поставил перед ними еду, они уже были полностью поглощены работой. Художник и ученый склонились над грубым столом, где лежал карандашный набросок и громко тараторили по-немецки. Мальчишку они не заметили. Еду тоже. Он вышел из комнаты, качая головой. Правду говорят про иностранцев: нервный, непредсказуемый народ; даже монетки не дали.
– Если вы хотите изобразить Страстную пятницу, вам придется позаимствовать кое-какой великопостный церковный инвентарь в часовне Брайдуэлла, – очень быстро говорил Кратцер. – Сейчас июнь, они не будут возражать. Мы могли бы взять, например, завесу, которой на Страстной неделе покрывают распятие, и повесить ее позади этажерки. Может быть, этого будет достаточно.
Гольбейн кивнул, переключившись с главной цели на эту практическую деталь.
– Можно расположить ее так, как она висит под конец Tenebrae, – подхватил он мысль Кратцера.
Tenebrae — «тьма» – обряд, совершающийся в среду, четверг и пятницу Страстной недели. Священник постепенно гасит в церкви все свечи. В пятницу, самый мрачный день, когда все свечи погашены, священник постепенно снимает с распятия наброшенную на него зеленую завесу, и начинается обряд поклонения кресту. С босыми ногами он на коленях приближается к кресту и целует его подножие, за ним следуют миряне. Это поклонение, или, как называют его в Лондоне, «подползание» к кресту, символизирует погребение Христа. Крест омывают водой и вином и до рассвета воскресенья помещают в символический склеп – ящик или ка-кую-либо нишу в церкви, – а затем, согласно обряду, с него в ознаменование чуда этого дня откидывают завесу. Если изобразить завесу так, как она располагается в конце Tenebrae, слегка откинутой, чтобы из глубокой тени выступало распятие, зрители непременно поймут мысль художника. Гольбейн чуть не рассмеялся от удовольствия, но тут же взял себя в руки.
– Но мне нужно кое-что еще, – притворно-строго сказал он, огляделся, заметил пиво, с удивлением посмотрел на него, сделал большой глоток и перевел дыхание. – И здесь мне можете помочь только вы. Я хочу, чтобы вы установили на астрологических приборах время и день, о которых мы говорим. Самый мрачный час: четыре часа пополудни, когда Христос умер на кресте. – Кратцер кивнул, давая понять, что это несложно. – И еще я хочу, чтобы вы показали мне, как изобразить на картине влияние всех небесных тел в этом году, в этот день, в этот час, полторы тысячи лет спустя.
Кратцер отставил кружку, причем на верхней губе у него запузырились забавные усы из пены, и посмотрел на художника. Гольбейн и не думал смеяться. Лицо астронома ничего не выражало. Он думал только о поставленной перед ним задаче.
– Вы что, хотите составить гороскоп на этот день? – задумчиво спросил он.
В принципе гуманисты не верили в гороскопы, но Томас Мор, а до него Пико делла Мирандола так яростно и остроумно обвиняли поклонников астрологии в суеверном безумии, что, наоборот, напомнили многим о предсказаниях. Кратцер, подобно большинству, интересовался астрологией. Гольбейн помнил об этом по совместной давней работе: по королевскому заказу они сооружали подвижной астрономический потолок со множеством астрологических символов. Он не удивился улыбке Кратцера. Астроном взял рисунок и приказал:
– Карандаш.
Быстро, левой рукой он набросал на рисунке символы, знакомые каждому астрологу: квадрат, вставленный в него углом второй квадрат, а внутри второго квадрата – третий, снова под углом. Стороны третьего квадрата оказывались в два раза меньше сторон первого. В результате получалось двенадцать секторов, обозначающих двенадцать астрологических домов, находясь в которых, планеты оказывают свое благоприятное или неблагоприятное влияние.
– Вам придется прибить с этой стороны еще деревянную планку, – бормотал Кратцер, немного ужав крайний сектор. – Если не возражаете, мы поместим распятие прямо напротив квадрата гороскопа. – Гольбейн кивнул. Конечно, Кратцер прав. Неосторожно помещать Христа в центр астрологический карты. Кратцер грубо чертил асцендент и начинающийся от него первый дом – линия горизонта на временной отметке карты. Отправной точкой служила шпага де Дентвиля. – Смотрите. – Кратцер нацарапал на линиях какие-то знаки. – Вот здесь стояли главные планеты. Я намечаю пока лишь по памяти. Потом сделаю точнее. Но я об этом уже думал. Именно это я имел в виду, когда говорил, что небеса предупреждают. – Гольбейн придвинулся поближе. Он не понимал. – Сейчас я скажу вам кое-что важное. Асцендент в самом начале Весов. – Кратцер указал на значок. – Во втором градусе. Первый градус – воин; его изображают в виде мужчины с дротиком в каждой руке. Второй градус – клирик, мужчину изображают с кадилом. Говорят, Христос родился, когда асцендент находился во втором градусе Весов. В такие периоды на уме у людей религия и борьба. Теперь Юпитер. Юпитер ассоциируется с Христом – это самая мощная и самая благодетельная планета. Видите, где он? – Палец астронома сполз на нижнюю сторону квадрата. – Здесь внизу, в третьем доме, в аспекте ко второму градусу десцендента, в низшей, темной точке; самое неблагоприятное положение, хуже быть не может. И наконец, Сатурн. Планета нищеты и злобы. Вот здесь. Палец пополз вверх. – В девятом градусе Рака, вверху, почти в центре неба. В зените, как раз в то время, когда планета Христа опустилась в самую нижнюю точку. – Он поднял глаза и слегка склонил тощее лицо, ожидая похвалы. – Самые темные влияния, – весело прибавил он. Гольбейн смотрел, кивал. В голове его роились мысли. – Хотя много чего еще можно сказать.
Кратцер наклонился, достал что-то из мешка Гольбейна и начал рисовать шестигранник – гексагон.
Когда молчаливый мальчишка пришел забрать пустые тарелки и принес еще пива, к пустым кружкам было приставлено не меньше пяти рисунков: гексагоны, черепа и несколько почеркушек из двух линий в форме куска торта, а в углу – число 27. На сей раз Гольбейн, краем уха услышав шаги, оторвался и догадался запустить руку в кошелек за монеткой. Благодарный мальчишка уже через час пришел снова и забрал пустые кружки. Мужчины храпели прямо на стульях, в одежде, а стол и пол усыпали рисунки. Казалось, в комнате летом вдруг прошел снег. Мальчишка покачал головой, потушил горевшую на столе свечу и, забрав кружки, тихонько вышел.
Кратцер и Гольбейн со стоном проснулись на рассвете от громкого птичьего пения. Кратцер покряхтел и протер глаза, он полусидел на стуле. Гольбейн засопел, встал, сделал два неверных шага к кровати и так же в одежде рухнул на матрац, собираясь отоспаться за ночь. Но было уже поздно. Через десять минут они смотрели друг на друга мутными глазами, чувствуя ломоту в уставших руках.
– Да, уже утро, – сказал Кратцер замогильным голосом. – Никуда не денешься. Пойдемте поищем что-нибудь поесть.
Они собрались, посмотрели рисунки. Вспомнив минувшую ночь, Гольбейн засветился от радости.
– Ради такого стоило посидеть. Хороший материал.
Спускаясь по лестнице с бумагами в руках, они так громко свистели, что разбудили мальчишку, чутко спавшего на кухне возле догорающих углей. День обещал быть прекрасным.
Картина двигалась очень быстро. Думать о чем-то еще времени не оставалось. Кратцер так часто заходил к Гольбейну, что старик положил в комнату второй матрац. На рассвете они вставали, плескались во дворе у бочки с водой и уходили за хлебом и элем, а затем в ярком утреннем свете, жуя на ходу, отправлялись мимо расставляющих свой скарб торговцев в Брайдуэлл. Ему просто не хватало времени слоняться вокруг Святого Стефана в ожидании Мег. Она выходила слишком поздно. Гольбейн даже вспоминал о своих прежних прогулках лишь изредка; его переполнял свет. Слишком занятый и слишком счастливый, он забывал даже о еде. Лишь жестокие спазмы напоминали ему об обеде, и они с Кратцером, мучимые божественным голодом на хлеб, сыр и эль, под жарким полуденным солнцем снова шли на улицу. Посланники пришли в восторг от предложений и остроумных идей художника и астролога. Они велели принести из часовни зеленую завесу и повесили ее на стену. При всей своей католической чувствительности они даже согласились поместить на этажерку сборник гимнов Кратцера, раскрытый на лютеровском переводе «Vent Sancte Spiritus»[23]23
«Приди Дух Святой» (лат.).
[Закрыть] на немецкий язык, чтобы картина давала представление о ставших приметой времени религиозных распрях.
Посланников увлекали также разглагольствования Кратцера о магической силе гексагонов, разбросанных Гольбейном по полотну. Во время перерывов, которые они скрашивали многочисленными бокалами вина, модели вытягивали ноги, художник садился, а астроном говорил без умолку. И астрологи, и алхимики очень любили шестиугольники. Для первых они означали гармоничное расположение планет, для вторых – единство Солнца, золота, Льва (Leo) и королевской власти, с одной стороны, и Луны, серебра, Рака (Cancer) и женского начала – с другой. Свадьбу иллюстрировали в книгах рисунками, изображающими короля и королеву. Они держали в руках цветы, а еще один цветок в клюве летящей вниз птицы довершал шестиконечную звезду. Вверху располагалась вторая шестиконечная звезда. Гексаграммы и звезды Гольбейна вполне соответствовали предложенному им орнаменту мраморного пола в Вестминстерском аббатстве. Гексагон в центре – именно то место, где во время коронации стоит король, когда на него нисходит Святой Дух, – символизировал шесть дней, за которые Господь создал Вселенную и все в ней. Таким образом, шестиугольники Гольбейна – кульминация творческого акта. Так он изобразил Святой Дух, так выразил слабую надежду на то, что человечество снова сможет одинаково понимать Бога.
Посланники посмеивались, глядя, куда только Гольбейн и Кратцер не умудряются вставлять число 27 и углы в 27 градусов – на этой высоте стояло солнце в момент смерти Христа к вечеру той самой Страстной пятницы. Они только попросили, чтобы Гольбейн купил еще рейку и набил ее слева на картину – почетное место для священного образа распятия, подальше от игрушек гороскопа. Он прикрепил ее сам и невероятно гордился, когда картина начала приобретать конкретные очертания. Его душа пела громче, чем птицы за окном, и мальчишки, продававшие на улицах первую клубнику.
И только через несколько недель, когда деревянные плоскости уже покрылись краской и красная грунтовка для облачения епископа почти высохла, их осенило. Гольбейн не мог потом сказать, кому именно принадлежала идея. Может быть, де Дентвиля позвали к королю, а может, его осматривал врач, что норой случалось, во всяком случае его не было, и де Сельв, Кратцер и Гольбейн разговорились о картине. Работа с этими людьми доставляла радость – они подстегивали друг друга, оттачивали остроумие, как бывало с Томасом Мором и Эразмом. Не важно, кому именно пришла в голову удачная мысль: ему или кому-то другому, – но как ее воплотить, точно придумал он.
– А как насчет memento mori? – спросил француз, вытягивая ноги и разминая руки. На сей раз Гольбейн заставил их стоять слишком долго. – Что вы придумали?
Гольбейн перевел глаза на рабочий стол, заваленный бумагами, тряпками, заставленный бутылками, кувшинами, кистями. Универсальным символом бренности плоти являлся череп. С его помощью очень удобно говорить о тщете учености и власти перед лицом неизбежной смерти. Зрителям нужно напомнить о будущем конце и страхе Божьем. «Я тоже был когда-то таким же, как ты, а ты когда-нибудь станешь таким же, как я, – говорил memento mori. – Молись за меня». Почему бы и не череп?
Но вдруг его охватило сомнение. Он вспомнил давние слова Мег, надоумившие его позабавить ее отца. Он тогда использовал менее очевидный memento mori – веревку, свисавшую на фоне зеленой портьеры. Закончив картину, он покажет ее Мору и Мег и объяснится с ними. Он извинится за то, что не пришел к ним раньше. Хорошо бы их поразить. Пожалуй, череп – слишком просто. Наверное, посланники потихоньку посмеются над его бедным воображением. Он задумался. Заговорил епископ. Это он помнил точно.
– Мне представляется, художник, наделенный таким богатым воображением, как вы, захочет какой-нибудь необычный memento mori, которым мог бы гордиться, – любезно сказал он.
Гольбейн принял этот совет подумать.
– При всех ее тайнах… при том, что она говорит о религии и делах духовных… это очень мирская картина. – Гольбейн с беспокойством почувствовал, что нарушил табу, и старался осторожно подбирать слова. – На ней изображены, – он слегка поклонился, – два высоких аристократа… все, кто будет смотреть на нее, будут потрясены широтой их учености и высоким положением…
Он сам толком не понимал, к чему ведет.
– Вы не знаете, как напомнить нам, что даже таким аристократам, как мы, несмотря на все бархатные одежды, придется умирать, не так ли? – спросил де Сельв, и его молодое лицо осветила понимающая улыбка. – Но, мастер Ганс, да не смутит вас наше общественное положение. Я, конечно, не могу отвечать за собрата, но полагаю, он думает точно так же. Лично я никогда не забываю – в один прекрасный день мне придется встретиться с моим Создателем. В конце концов земная жизнь – лишь пещера, населяющие которую люди считают реальностью тени, видимые ими на стене. Станьте философом, покинувшим пещеру и увидевшим более высокую реальность. – Заметив изумление Гольбейна, он засмеялся. – Вот так-то, мастер Ганс. Пока два человека на вашей картине видят позолоченные тени на стене пещеры и принимают их за реальность. Взгляните на нас!
Когда он обходил треногу, мантия зашуршала у щиколоток. Де Сельв улыбнулся и указал на бархат, тонкую золотую резьбу на шпаге Дентвиля и символ близости к власти – бриллианты на запястьях, шапочке, шее. Не понимая, как он осмеливается на это, Гольбейн тоже рассмеялся и, вздохнув от облегчения, сказал:
– Вы правы. Величественнее и быть не может.
– Так вот, – продолжал епископ. – Хороший memento mori должен, насколько это возможно, не только затмить нас, задвинуть на задний план, но и напомнить, что после всех земных игр мы предстанем перед Господом. Вы так поразительно, жизнеподобно, вдохновенно, остроумно изобразили нас, взирающих на стену пещеры… что придется найти действительно нечто экстраординарное, чтобы заставить зрителя забыть о нас. – Он вернулся на свое место и непринужденно добавил: – Вы полностью свободны в своем выборе. Уверяю вас, мы ни в коем случае не обидимся. Я с нетерпением жду, какие еще открытия преподнесет ваш мощный разум.
И вот уже Кратцер заговорил с нетерпением, хорошо известным Гольбейну. Он сам почти так же судорожно цеплялся за мысль.
– Я знаю! – воскликнул Кратцер, взяв череп. – Кажется, я знаю. Нужно вернуться к двадцати семи градусам. Смотрите. – Он не умел рисовать, но творил чудеса с углами. Взяв блокнот Гольбейна, астроном схематично изобразил двух посланников, между ними этажерку, заставленную едва намеченными предметами, затем с силой провел горизонтальную линию, разделившую рисунок пополам. – Вот нижняя сторона угла, а вот верхняя. – Он взял прибор, измерил угол и провел вторую линию, соединившуюся с горизонтальной осью в подобие куска пирога. Он довел ее до верхнего левого угла, как раз до того места, где за зеленой завесой виднелось затененное распятие. – Смотрите – вот о чем я говорю. Если встать справа и поднять глаза вверх по этой линии, то видно распятие – надежда на Бога, на вечность, на спасение, хотя оно и в тени. А в противоположном углу противоположность надежде и спасению. Что-нибудь… вот здесь. – И он провел линию по диагонали вниз, под ноги моделей.
– Если честно… – Гольбейн все лучше понимал, что ему нужно и как этого добиться. – Проще и лучше черепа трудно себе что-либо представить.
Но не обычный череп, не обычно написанный. Гольбейн уже почти знал, как добиться желаемого. Еще будучи ремесленником, дома, он немало времени уделил созданию особых эффектов, испробовав в иллюстрируемых им книгах всевозможные трюки. Про себя он поблагодарил Бога и своего отца за долгую учебу в искусстве возможного. Они прервались и послали слугу купить кусок хорошего тонкого стекла. Епископ весьма заинтересовался и, вместо того чтобы вернуться к своим книгам или переписке, стал ждать дальнейшего развития событий.
Когда вернулся слуга со стеклом, Гольбейн намешал на палитре краски для знакомого старого черепа: коричневые, серые оттенки. У него чесались руки. На стекле он провел несколько линий – тени глазниц, дыра носа, челюсти. Он чуть не ругался от нетерпения, ожидая, пока краски высохнут. Кратцер и епископ, не желая ему мешать, отошли к окну и смотрели то на мир, то на вдохновенного художника.
– У вас найдется свеча? – спросил Гольбейн.
Он подошел к окну, задернул портьеры и в полумраке вернулся к картине. За ним двинулись Кратцер с епископом. Справа вверх, к распятому Христу, Гольбейн замерил угол в двадцать семь градусов. Точка отсчета находилась много ниже середины полотна. Гольбейн отметил ее где-то около коленей епископа, закрытых бархатом. Затем он отмерил оттуда двадцать семь градусов вниз вправо, провел тончайшую, идеально прямую линию (недаром его называли Апеллесом) и зажег свечу.
– Подержите, – резко попросил он Кратцера. Тот взял свечу, и Гольбейн под углом приложил к картине стекло с нарисованным черепом. – Ближе свечу. – Кратцер повиновался, и свеча отбросила длинную тень по линии угла в двадцать семь градусов вверх. Епископ подошел поближе. – Смотрите.
Все ахнули. Они наблюдали самый загадочный memento mori, который только можно себе представить. Искаженная тень от черепа, отклоняющаяся на двадцать семь градусов от горизонтали. Загадочный, мерцающий, тревожный образ пробуждал какие-то ночные ассоциации еще прежде, чем зритель понимал, в чем тут дело. Затем глаз и мозг ухватывали суть дела и он передвигался в угол. Если смотреть оттуда, череп становился похож на череп, а реальные субъекты – посланники – превращались в плоские незначительные пятнышки. Memento mori представлял собой интригующую загадку. Зритель понимал, что присутствует при какой-то священной мистерии, даже не поднимая еще взгляда к затененной, страдающей вечной жизни и не опуская его к темной, искаженной, но несомненной смерти.
– Тогда так я и сделаю? – спросил он, уже зная ответ.
– Да, – просто ответил Кратцер.
– Великолепно, – отозвался епископ.
– Подержите-ка свечу, я хочу посмотреть справа, – нетерпеливо сказал Кратцер. Они поменялись местами. Кратцер отошел, прикрыв один глаз рукой и косясь влево, поднимая и опуская голову, пока не встал в точку, откуда череп становился единственно реалистически изображенным предметом на картине. Он кивнул и улыбнулся. – Да. Oui, oui, oui! Действительно получается. Это будет самая необычная из всех написанных доселе картин. Вы гений, мой друг!
Какое-то счастливое мгновение Гольбейн и сам это чувствовал. Каждая продуманная ими с Кратцером подробность стала фрагментом мрачного послания. Он показывал мир, когда-то объединенный религиозной гармонией, а теперь разрушенный узколобостью и борьбой группировок. С помощью земных объектов он поведал трагическую историю дисгармонии Божьей Вселенной. Он увидел глубокую правду и показал ее.
Гольбейн отправился домой очень поздно, после кабака, где они с Кратцером выпили за победу. Вдруг он почувствовал себя одиноким. Когда они вышли, астроном сонно рыгнул, решив, что ему пора отоспаться в своей постели. Исходивший от него запах красноречиво свидетельствовал – необходимо срочно менять белье.
– Сегодня я вам больше не понадоблюсь, – пробормотал он. – Все проблемы, связанные с картиной, решены.
И он двинулся по улице в сторону реки. Гольбейн медленно побрел по уличной грязи, слушая пьяные песни и соловьев. Его сердце тоже пело. Никто не догадался о том символическом значении картины, которое он вкладывал в нее с самого начала. Хотя игра была очень несложной: каждая из сильных диагоналей, на которые опиралась картина, вела к облачению цвета шелковицы де Сельва. Для него самым важным в картине являлся именно цвет. Шелковица – morns. Знающие латынь поймут: дерево, которое Мор вырастил в своем саду и – символично – поместил на своем гербе, означает его имя. Он понимал: всех зрителей будет притягивать цвет, – и хотел напомнить им о Море. Memento mori значило не только «Помни о смерти», но и «Помни о Море». До начала интеллектуального путешествия навстречу открытию, сделанному им за последние несколько недель вместе с Кратцером и французами, этого для него было достаточно. Но теперь, учитывая все дополнительные нюансы значений, которые четыре умнейших человека сумели ввести в картину, она станет намного сложнее. Она станет его крупной победой! Дойдя до собора, он улыбнулся, замедлил шаг и наполнил легкие горячим, душистым, радостным ночным воздухом. Нужно больше двигаться, весело подумал он. Скверно задыхаться, одолев какой-то жалкий холмик.
Свернув на Мейдн-лейн, он почти не обратил внимания на высокую тонкую фигуру в плаще, отделившуюся от стены возле его дома. Здесь всегда летними вечерами бродят люди, дышат воздухом, думают, разве нет? Он почти не слышал легких шагов. По крайней мере несколько минут. А затем что-то его насторожило. Улица была пустынна. Если это разбойное нападение, ему вовсе не хотелось драться за жизнь без надежды на подмогу. Он резко обернулся, готовый наброситься на обидчика.
Но лицо с широко раскрытыми глазами, смотревшими на него из-под капюшона плаща, заставило его замереть. Такое знакомое лицо, лицо из грез, хотя теперь совсем незнакомое. Лицо женщины – по крайней мере насколько можно судить при столь скудном освещении. Он оцепенел. Сердце забилось сильнее. Он даже не знал, что, прежде чем заговорил, губы его беззвучно шевелились. Он даже не заговорил, а издал какие-то гортанные звуки. Воздух, вдруг ворвавшийся в легкие, напомнил ему, что он долго не дышал. Он выговорил одно-единственное слово, и разум не принимал в этом участия:
– Мег?..
Но прежде чем он сумел двинуться, чтобы схватить ее за плечи, незнакомка с лицом Мег развернулась и побежала прочь от собора Святого Павла, исчезнув в неверном вечернем свете. У Ганса Гольбейна кружилась голова. Это не могла быть она! Или все-таки она? Или рассудок сыграл с ним злую шутку и его глазам предстал просто мираж? Он ничего не понимал. Он, слегка опьяневший, стоял один, под звездами на Мейдн-лейн, и в руках держал только тени.