Текст книги "Роковой портрет"
Автор книги: Ванора Беннетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
После обеда все разошлись отдохнуть, и на дом опустилась милостивая тишина, как бывало всегда, когда госпожа Алиса уходила вздремнуть. Я спустилась вниз и нашарила плащ и башмаки. Я делала это каждый четверг в шестнадцать часов. Но сейчас мои руки все время нервно поправляли белую горностаевую шапочку, из-под которой выбилось несколько черных прядей. Сердце колотилось. Все совсем не так, как в старые добрые времена. Я понятия не имела, что произойдет. У Джона Клемента нет своей комнаты, откуда он мог появиться, небрежно постукивая пальцами по балясинам, и, тихонько поругиваясь, найти свой плащ. А вдруг в незнакомом ему доме он сейчас вырастет из-под земли и с улыбкой заберет меня? Но куда? Или он вообще все забыл и я буду как дура стоять и ждать, а потом сниму шапочку и вернусь к себе?
Было совсем тихо, но что-то заставило меня обернуться. Из двери, ведущей в часовню, из другого конца большого холла на меня смотрела Елизавета. Значит, это ее взгляд я почувствовала спиной.
– Ого! – Она мерзко блеснула глазами и снова исчезла в освещенном свечами полумраке.
Значит, она помнила. Знала. Я услышала из часовни гнусавый голос ее мужа, бормотавший молитвы, но дверь тут же закрылась. Я сжала губы и решила – меня так просто не собьешь. Но вдруг, стоя у порога в плаще, в котором уже взмокла, всматриваясь в коридор и вверх на галерею в надежде услышать звуки, а их все не было и не было, я почувствовала себя очень одиноко. Может, пройтись но саду? Никто бы не подумал, что я чего-то жду (кроме Елизаветы). Однако при мысли об этом у меня навернулись слезы.
Но тут открылась входная дверь, и я забыла про Елизавету. С шумом ворвалась струя воздуха, солнечный свет, и на меня мягко посмотрели обычно печальные, а теперь веселые глаза.
– Идемте на четверговую прогулку, мистрис Мег, – легко сказал Джон Клемент сказочным голосом и протянул руку. Он прятался в саду. – Прошло столько времени.
Какое-то время, двигаясь навстречу ветру, мы молчали. Я столько хотела у него спросить, столько ему рассказать. Но торопиться некуда, он шел рядом.
– Иногда так приятно и легко побыть с человеком, которому ничего не нужно говорить, – мягко начал он, глядя вперед. Нас, словно символизируя восхитительное смущение, окутывала таинственная дымка. Мы не смотрели друг другу в глаза. Я лишь украдкой бросала на него взгляды, впитывая каждую черту и с радостью припоминая контуры лица, носа, шеи, подбородка, будто лаская его взглядом. Темные волосы сохранились в точности такими, какими я их помнила, хотя теперь на висках сверкали серебряные нити. И те же глаза – светло-синие, глубокие, с пронзительным намеком на ученую печаль. – Мне этого очень не хватало. Я вообще не много знаю таких людей.
«Легко» я себя в этот момент не чувствовала никоим образом, но удивление от охватившего меня радостного смущения не дало мне рассмеяться. Мне трудно было поверить, что ему действительно со мной легко. Однако, поверив, я почувствовала себя лучше. Он приноровил свой длинный тренированный шаг к моему. Мы шли так близко друг к другу, что его ноги иногда задевали за мою юбку. Отворачиваясь от ветра, я чуть повернула к нему голову, стараясь, чтобы возникшее тепло не растаяло. Всем телом я чувствовала биение его жизни и тихо радовалась.
– Я бы мог идти так вечно, – сказал он почти шепотом. Я замялась. Не могла же я сказать: «Я много лет ждала вашего возвращения, и если бы сейчас умерла, то бы умерла счастливой, потому что снова увидела вас». Но это было не важно: боковым зрением я заметила, что он так же украдкой взглядывал на меня, запоминая лицо, а затем быстро отворачивался и молча погружался в воспоминания обо мне. Счастье еще раз легко стукнуло меня в грудь. – Однако холодно, – засмеялся он. Мы дошли до реки и увидели дуб, а за ним – пологий, покрытый подснежниками берег. Сверкала вода, сильный ветер пытался сорвать черный иностранный берет Джона. – Присядем куда-нибудь, где потише? Может быть, у ворот, здесь?
Я не могла понять охватившего меня чувства, знала только, что больше всего на свете хочу быть с ним, там, где тепло и тихо, чтобы наконец посмотреть ему прямо в глаза и говорить, говорить без конца. Я закивала, невольно прижалась к его руке и вдруг поняла, куда он идет – к западным воротам. Туда нельзя.
– Нет, – вырвалось у меня, и я поразилась собственной резкости. – Туда нельзя, – прибавила я, почувствовав его удивление и попытавшись совладать с голосом. – У отца там… в сторожке… Пойдем отсюда. Я ничего не могу сказать.
Я с силой потянула его за руку, каким-то уголком сознания отдавая себе отчет в том, что его грудь совсем близко. Он, смеясь, поддался и позволил мне увести его. До вторых ворот вверх по реке было триста ярдов.
– А в эту сторожку можно? – задыхаясь, спросил он, когда мы шли к воротам, и обхватил меня рукой за талию. Спиной я чувствовала его руку. Пальцы лежали у меня на бедре. – Что у него там?
В сторожке отец держал своих любимцев: лисицу, ласку, хорька, обезьяну на цепи, кроликов в деревянной клетке, а на крыше голубятню с порхающими белыми птицами. Давным-давно мы с Эразмом ходили смотреть отцовских голубей в сады Баклерсбери. «У них тоже есть свои привязанности и антипатии, как и у нас», – писал он потом. И любил рассказывать про обезьяну, которую сняли с цепи, потому что она заболела. Обезьяна увидела, как ласка пытается приподнять кроличью клетку, перепрыгнула к клетке, забралась на жердочку и, спасая кроликов, опустила заднюю стенку. Гуманизм животных восхищал Эразма. Подобные истории радовали и отца, пока его жизнь не стала такой, какой стала.
В восточной сторожке было тихо. Пахло соломой, хлебом и деревом – мирные деревенские запахи. – Мы открыли дверь, уселись на лавку – его рука по-прежнему лежала у меня на спине – и стали слушать гуляющий по воде ветер. Свободной рукой Джон Клемент расстегнул плащ, посмотрел на меня сбоку и другой рукой развернул меня к себе лицом, чему мое тело независимо от сознания радостно помогло. На его губах играла легкая улыбка. Глаза по-прежнему смотрели вниз, но губы находились так близко, что он невольно заговорил шепотом:
– Ну, повзрослевшая мистрис Мег Джиггз. – Он улыбнулся широко, и я уже не видела ничего, кроме его улыбки. – Я слышал, что, пока я на чужбине пытался изучить медицину, вы тоже стали доктором. – Он пошевелил пальцами и прижал меня поближе. – И я хочу все об этом знать. Но сперва, – он помедлил, – я должен сказать, как вы стали красивы. – И он наконец посмотрел мне прямо в глаза.
А потом, как-то само собой, мы поцеловались, и у меня так закружилась голова, что я невольно прижалась к нему. Я одновременно осязала его плащ, ленты на рукавах камзола иностранного покроя, ощущала жар в крови и странно растворялась в чем-то жестком и мягком, влажном и шершавом, в податливости и возбужденности наших слившихся тел. Я была так горда, что заставила его сердце биться, а руки дрожать.
Задохнувшись, мы отодвинулись друг от друга, растрепанные и покрасневшие, глядя друг на друга из-под ресниц и смеясь обоюдному смущению.
– О, Мег, – прошептал Джон. – Теперь я наконец по-настоящему вернулся домой. Ты всегда была моим домом.
Именно эти слова я мечтала услышать с тех пор, как он уехал, а ведь прошла почти половина моей жизни. Я уже начинала думать, что ни он, ни один другой мужчина никогда не скажет мне таких слов, и проводила пустые призрачные дни, заживо погребенная в деревне, глядя, как другие наливаются счастьем, и с каждым днем становясь все более одинокой, капризной и озлобленной. Мое существо так хотело поверить в эти удивительные слова! Но я не могла заглушить и другой голос – голос Елизаветы, с издевкой говоривший: «Он вернулся в Лондон прошлым летом», – и: «Отец нашел ему место».
Я посмотрела на него, думая, как лучше задать трудный вопрос, заранее ощущая дрожь отчаяния и пытаясь поверить в единственно возможный – простой и честный – ответ, но от желания снова упасть в его объятия и раствориться в поцелуе у меня легонько кружилась голова.
– Скажи… – начала я, чувствуя, что вступаю на неизведанную территорию. Я не могла заставить себя сказать: «Ты вернулся в Лондон полгода назад, тебе стоило лишь сесть на лодку, и через час ты был бы уже здесь; но ты не дал о себе знать; ты уехал за границу десять лет назад и ни разу не написал. И ты хочешь, чтобы я поверила в то, что все эти годы ты бережно хранил воспоминания о прогулках с маленькой девочкой, что ты всегда думал обо мне как о своем доме?» И я спросила как можно мягче: – Каково быть королевским слугой целых шесть месяцев?
Он посмотрел на меня другими глазами, несколько настороженно. Затем пару раз кивнул, будто отвечая на свой собственный вопрос, и, едва коснувшись губами, поцеловал.
– Ну, это придворная синекура. Я пробуду там, пока не встану на ноги. Твой отец ради прошлого по-прежнему добр ко мне. Но я понимаю смысл вопроса. Ты считаешь, я поступил не лучшим образом, эдак свалившись с неба через столько времени. Ты требуешь объяснений.
Я облегченно кивнула – он понял меня. Джон помолчал. Он напряженно думал. Я слышала, как в соломе шуршат кролики.
– Послушай, Мег, – наконец сказал он. – Я не могу объяснить тебе всего. Пока не могу. Но ты должна мне верить. Впервые я просил у отца твоей руки почти десять лет назад, когда он взял меня с собой на лето за границу. – Я затаила дыхание, поскольку не ожидала этого. Сердце забилось быстрее, так быстро, что мне пришлось опустить лицо, чтобы он ничего не заметил (хотя Джон сам отвел глаза). – Он сказал, что, прежде чем думать о женитьбе, я должен встать на ноги. Что, если меня интересуют лекарственные травы, я – должен стать высокообразованным врачом, получить на континенте докторскую степень и привезти новое учение в Англию. Ну, я и поехал. И вернулся в Англию, храня в душе твой образ. Клянусь, это правда. Оказавшись в Лондоне, я сразу хотел помчаться к тебе. – Он вздохнул. – Но твой отец запретил.
Я не удержалась и подняла глаза. Наверное, он заметил, как они вспыхнули.
– Почему? – спросила я.
Я думала, что от счастья, которое я раньше не могла представить своим, меня не будет слышно, но мой голос прозвучал жестко и как-то мстительно.
– Он считает, я должен кое-что тебе рассказать. – Джон снова замолчал. Снова опустил глаза. Глубоко вздохнул, как будто собираясь с духом, и продолжил: – Он говорит, сначала я должен стать членом медицинского колледжа. – Он был явно взволнован. – И не просто членом, а почетным членом. Я делаю все, что могу. Я говорил с королевским врачом доктором Батсом. Это нелегко. Я отсутствовал много лет и теперь должен доказать тем, с кем никогда не работал, что я хороший врач. Но твоего отца не переубедишь. Он говорит, я должен доказать тебе, что преуспел.
Это было так похоже на Мора: все должны преклонить голову перед разумом. Раньше и я так считала. Мне нравилось знать вещи, которых обычные женщины, да и мужчины, не знают. Но сейчас, когда призрак такого простого семейного счастья мучил нас обоих своей недосягаемостью, невозможностью, строгие интеллектуальные требования отца к Джону Клементу вдруг показались мне противоестественными и жестокими.
– Честно говоря, я не должен здесь находиться. Я обещал ему не приезжать. Но, встретив Елизавету… – Он опустил глаза и повозил мыском сапога по соломе. – …Представив себе, как ты близко, всего-навсего час по реке, зная, что твой отец в Лондоне, а скоро четверг – ну, если угодно, назови это порывом влюбленности, – я просто не мог там оставаться, приехал и вытащил тебя на прогулку.
Я не знала, что сказать. Его слова и мои чувства кружили в воздухе, не пересекаясь и лишая меня дара речи. Я попыталась подавить приступ гнева на отца и сосредоточиться на счастье – ведь наконец я говорю с любимым человеком. Он искательно смотрел на меня.
– Скажи, что ты мне веришь, – сказал он.
– Скажи, что ты меня любишь, – неожиданно услышала я себя, с ужасом осознавая, что говорю, как капризный ребенок, который ничего не понимает, но требует счастливого конца.
– О, я правда тебя люблю, – прошептал он. – Я всегда тебя любил, и когда ты была маленькой сиротой, тосковавшей по утраченному прошлому, и когда была быстроглазым ребенком, складывавшим в свой сундучок все, что можно найти у аптекаря, и когда девочкой задавала трудные вопросы, и когда стала красавицей. – Он погладил мои черные волосы, так как белая шапочка собирала на полу солому. – Я всегда любил тебя. Мы очень похожи. И хоть я вдвое старше и еще не встал на ноги даже с точки зрения старческого слабоумия, если ты хочешь, чтобы я был рядом, ничто не остановит меня: я вернусь и буду просить у отца твоей руки. Снова и снова. Пока не получу согласия. Не сомневайся.
Он снова заключил меня в объятия, приблизил ко мне лицо, и его плащ накрыл нас обоих.
– Погоди, – задыхаясь, сказала я. Мне так трудно было оттолкнуть его, но вдруг в голову пришел еще один, более важный вопрос. – Скажи, почему ты позволяешь отцу вот так просто приказывать тебе? Ты знаешь его много лет. Ты знаешь, он любит доказательные аргументы. Ты мог бы попытаться переубедить его.
То, что я увидела, оказалось непереносимо. Джон уронил голову. На лицо легла мрачная тень. Только что прорезавшимися у меня любовными антеннами я почувствовала, как он резко отдалился.
– Я поклялся ему выполнять его просьбы. – Клемент говорил очень тихо. – Ты не можешь себе представить, что он сделал для меня за эти годы. Вероятно, ты удивишься, так как мы почти ровесники, но большую часть моей жизни он был мне мудрым отцом. Я не могу теперь отказывать ему.
– Джон… – неожиданно решилась я, судорожно соображая, как лучше объяснить ему. – Позволь мне показать тебе новую жизнь отца.
Я открыла дверь навстречу холодному ветру и солнцу, и моя сильная молодая рука вывела мужчину со встревоженными глазами из мрака.
Глава 3– Слушай, – прошептала я и, на цыпочках подойдя к окну западной сторожки, кивком подозвала Джона.
Он удивленно прошел за мной, не понимая, зачем понадобилось возвращаться к небольшому кирпичному строению, так испугавшему меня всего час назад. Но я должна показать ему правду. Я взяла его за руку и подтащила к темному окошку. Мне было так приятно прикоснуться к его длинным тонким нежным пальцам. С сожалением я убрала руку. Не место думать о любви. Ветер играл на наших лицах, вздымал плащи, и в тишине ожидания мы не сразу расслышали по ту сторону окна шепот – потерянный, безнадежный, отчаянный, еле слышный: песню на кокни.
Господи, по Твоему бесконечному милосердию
упокой меня в смерти…
Господи, по Твоему бесконечному милосердию
упокой меня в смерти…
Господи, по Твоему бесконечному милосердию
упокой меня в смерти…
Это продолжалось с утра до вечера, всю неделю, пока отца не было дома. Мне становилось не по себе всякий раз, когда я проходила мимо, отправляясь на прогулку. Я слышала песенку даже во сне. Я видела только спину Джона, но почти ощутила, как по ней побежали мурашки. Медленно он повернул голову и в ужасе беззвучно спросил:
– Что это?
– Загляни, – так же ответила я, – но осторожно. Он не должен тебя увидеть. Не надо пугать его еще больше.
Он всмотрелся в окно. Я знала, что увидят его глаза, привыкнув к темноте: жалобное лицо маленького незнакомца, чьи ноги и руки закованы в деревянные колодки, живой ворох еле покрытых разодранными лохмотьями костей, над которым виднеются полузакрытые глаза и окровавленные распухшие губы, непрестанно шепчущие молитву. Джон отпрянул от окна. Он словно заболел и какое-то время быстро шел прочь от сторожки, а я семенила сзади. Наконец он остановился.
– Еретик? – шепотом спросил Клемент.
Я кивнула.
– Его зовут Роберт Уорд. До прошлой недели – сапожник с Флит-стрит. Его арестовали за участие в пуританском молитвенном собрании на чердаке дубильной мастерской. У него шестеро детей.
– Почему твой отец поместил его у вас дома? – В его тихом голосе послышалась жалость, и это придало мне сил. – Почему не в тюрьме?
– За последние несколько месяцев в сторожке перебывало человек шесть. Отец ничего нам о них не рассказывает, даже не говорит, что они здесь. Но садовнику, который их кормит, он сказал, будто хочет отвести от них зло. Я случайно слышала… – Я покраснела, хотя Джон не заметил моего румянца и не спросил, как это мне удалось услышать разговор, явно не предназначенный для моих ушей, и сколько времени я потом вытаскивала из волос веточки шелковицы. – Он сказал, что решил допросить их здесь «ради их собственного блага».
– Что ж, – Джон остановился и посмотрел мне прямо в глаза, очевидно, пытаясь прочесть мои мысли и подыскивая объяснение, – вероятно, он прав. Кто-то явно бил этого человека. Не исключено, здесь он в большей безопасности.
Милосердные слова звучали утешительно. Мне нравилось, как он пристально смотрит на меня, вслушивается, пытаясь понять, что я на самом деле думаю. Но согласиться с ним слишком легко. Я замялась, а затем выпалила:
– А что, если?.. – Я не знала, как закончить, и попыталась еще раз. – Он здесь уже много дней. Если он такой сейчас, когда же его били?
Джон еще пристальнее взглянул на меня.
– Я слушаю тебя, Мег. – Он был очень серьезен. – Ты хочешь сказать, его бил твой отец?
– Не знаю, – жалобно проскулила я. Самая тяжелая из моих мыслей теперь, когда он догадался и вслух произнес своим знакомым голосом то, что камнем лежало у меня на сердце, показалась невозможной, и все же не вполне невозможной. – Но иногда мне кажется, что это так. Столько изменилось, ты многого не знаешь.
Солнце заливало лужайку мягким золотым светом, но земля стала твердой как железо, и дыхание Джона вырывалось белыми клубами. Больше показывать было нечего. Я подтолкнула его вперед, и он покачал головой, совсем растерявшись. Конечно, он знал, что после того как брат Мартин десять лет тому назад объявил войну испорченным нравам церкви и Европа затрещала по швам, отец сражался с еретиками. Но Джон вполне мог не знать, как глубоко захватила его душу эта схватка со злом. Джон вполне мог не знать, что, ведя аристократический образ жизни при дворе и будучи самым куртуазным подданным, отец являлся не только членом тайного королевского совета и советником короля, свободно входившим в покои монарха, но и спикером палаты общин последнего парламента, а в прошлом году, помимо других отличий, стал еще и рыцарем и канцлером Ланкастерского герцогства, – сэр Томас Мор тратил теперь огромное количество времени, пытаясь заделать любую трещину, через которую в Англию могла просочиться ересь.
Еретиков преследовал не тот отец, которого мы видели дома. Не тот, который ел, смеялся и говорил с нами, только уже не так часто, и по-прежнему имел светлую голову. Лишь случайно, обнаружив узников, я поняла: он изменился, став страшным незнакомцем, устремившим свой взор во тьму.
Узники в сторожке были мелкой поживой, попавшейся в расставленные сети отцовской бдительности в лондонских низах. Их выслеживали его шпионы, рыскавшие по кожевенным и ткацким мастерским и рыбным лавкам города, охотясь за злом, то есть за обычными людьми, откликнувшимися на зов своей совести и собиравшимися в задних комнатах на молитву. А потом сломленным узникам привязывали к спине огромные вязанки хвороста, символизирующие вечный огонь, ожидающий их, если они не отрекутся от своих заблуждений. Я не видела в этом высокого смысла. Я не понимала, как телу и духу Римской церкви могут угрожать запуганные ремесленники. Я не могла не жалеть их.
Но отец занимался не только ими. Другие его противники по воззрениям и верованиям были куда ближе нам. Строже всего он относился теперь, по слухам, к способным молодым студентам университетов, захваченным, как он говорил, «модными идеями» и «склонным к новым фантазиям», способным погубить сам источник веры. Например, к маленькому Катберту Билни, арестованному после страстной проповеди в Лондоне, или шестерым студентам Кембриджа, посаженным в рыбный подвал колледжа за хранение еретических книг. Вероятно, все эти люди действительно несли угрозу. Но при мысли о том, что новое положение отца в свете, возможно, превратило его в защитника не только лучших, но и худших традиций католической церкви, наподобие мрачных чиновников или безмозглых монахов, до хрипоты спорящих о том, сколько ангелов может поместиться на кончике иглы, кого в свое время так остроумно пробрал Эразм, мне становилось холодно.
– Конечно, я хочу верить, что он добрый. – Я все еще задыхалась, хотя мы уже остановились. – Что он вытащил этих людей из тюрьмы, поскольку там они в опасности. Что он тянет время. Что спорит с ними, убеждает отречься и спасает их души. Но что, если на самом деле все не так? Что, если он сам разбивает им в кровь лица там, где этого никто не видит? Если он стал хуже, чем «вполне придворный»? – Я судорожно глотнула воздуха. – Если ему теперь нравится мучить людей?
Джон покачал головой.
– Это невозможно, – твердо сказал он и крепко обнял меня. – Я понимаю, что тебя беспокоит, Мег, но ты должна понять, насколько это нелепо. – А затем, вероятно, чувствуя, что я никак не могу отказаться от своих нелепостей так быстро, как ему бы хотелось, прибавил: – Вспомни, например, как он почти шутливо бранил молодого Ропера. Многие считают это свидетельством мягкости, не подобающей его должности.
От неожиданности мне вдруг даже захотелось рассмеяться. Я понятия не имела, откуда Джон Клемент мог узнать о том, что Уилл Ропер несколько месяцев назад ненадолго увлекся учением Лютера. Я не могла себе представить, чтобы кто-то, кроме нас, знал, что Уилла, недавно ставшего барристером, вызвали к кардиналу Уолси за посещение еретического молитвенного собрания каких-то немецких купцов в Лондоне. Благодаря отцу мужа Маргариты отправили домой, всего лишь устроив ему выволочку, а вот остальных арестованных вместе с ним под улюлюканье толпы заставили присутствовать на торжественной мессе, навалив им на спины вязанки хвороста.
Официально я ничего этого знать не могла. Но в пору увлечения новыми идеями Уилл не раз возбужденно говорил нам, что молиться за мертвых, да еще и платить за это, дурно, поскольку чистилище существует только в головах жадных монахов; что глупо верить в непрекращающееся общение верных, живых и мертвых, объединенных в теле церкви, поскольку вера есть личное дело верующего; что абсурдно видеть в римской церкви божественную цель. Забудьте священников, забудьте монахов; откажитесь от почитания предков; порвите все узы, связывающие вас с прошлым.
Уилл был очень искренним. Он спорил с отцом повсюду – в доме, на улице. А отец отвечал ему очень мягко. Я видела, как он с печальным выражением лица гуляете Уиллом в саду, приобнимая его.
– Споры с твоим мужем ни к чему нас не приведут, – в конце концов сказал он Маргарите. – Так что больше я спорить не буду.
Может быть, именно его терпение и молитвы о душе Уилла в конце концов убедили моего зятя. Его перестал соблазнять запретный плод, и он вернулся к страстной вере в более привычный образ Бога (и в придачу стал страстно восхищаться отцом).
– Разве так бы повел себя фанатик? – мягко спросил Джон. – Разве можно быть более выдержанным?
И он попытался подбодрить меня улыбкой, изгнать из моего сердца страх. Мои губы потянулись к нему. Как сладостно вспомнить о счастье. Я чуть было не сдалась. Но удержалась.
– Дело не только в этом, – упрямо ответила я. – История с Уиллом совсем не похожа на другие его поступки. На то, чем он занимается в Новом Корпусе, куда нас не приглашают, на то, чем он занимается в Лондоне, при дворе. Я не могу этого понять.
Джон опять забеспокоился; впрочем, я волновалась не меньше. Пытаясь вызнать побольше про службу отца, о которой он нам не говорил, я чувствовала себя отступницей, но ведь я была тайным агентом у себя дома с самого переезда в Челси. И поэтому потащила Джона дальше. Я хотела объяснить ему, что меня беспокоит: отец теперь думает не как цивилизованный человек, создавший нашу замечательную книжную семью. Ему уже нельзя доверять или слушаться, его нужно только бояться. Но для этого я должна показать Джону то, что видела сама.
Мы шли к Новому Корпусу – отцовской келье, где он прятался от придворной жизни, к его укрытию, личной часовне, библиотеке, где он предавался размышлениям и молитвам и писал памфлеты. Монашеские голые стены, одна-единственная скамья и простой стол. Он молился, затем садился за стол и писал страшные открытые письма. Я не могла себе представить, как можно даже мысленно произносить такие слова, не говоря уже о том, чтобы писать их, не говоря уже о том, чтобы издавать их:
«После того как Лютер решил, что обладает верховным правом порочить и пачкать королевскую корону дерьмом, и пока он не научится делать корректные логические выводы из предпосылок, разве мы, в свою очередь, не имеем права заявить: сраный язык этого специалиста по говну более всего годен для вылизывания выводящих протоков ссущей коровы?»
Я впустила Джона (в пустом помещении он показался еще выше), закрыла дверь и молча указала на связку потемневших от высохшей крови плетей, висевших на ее внутренней стороне, – еще одно новое доказательство совести отца, его борьбы с плотской похотью, когда-то не позволившей ему стать священником. Его оружие в еще более ожесточенной войне с собственными инстинктами и безрассудством.
За какие тайные похоти и за чьи тела он истязал себя до крови? Мне было больно думать, как из-за этих отвратительных плетей его бедная кожа, и без того расцарапанная и потрескавшаяся от власяницы, гноится и покрывается струпьями. Представлять, как он терзает себя здесь в одиночестве, было почти так же страшно, как видеть истерзанных узников в другом конце сада.
Свои памфлеты он хранил вместе с конфискованными, запрещенными и арестованными книгами, читать и опровергать которые ему поручил епископ Тунстал. Здесь, где он молился, у него скопилась целая библиотека ересей вплоть до перевода Нового Завета на английский Уильяма Тиндела – одного из немногих экземпляров, не угодивших в костер у собора Святого Павла. Все остальные бросил в огонь кардинал Уолси, за чем с радостью наблюдали тридцать тысяч лондонцев и с мрачным удовлетворением – мой отец.
На столе лежал черновик письма, которое отец на прошлой неделе начал писать Эразму, умоляя его не упорствовать и осудить Лютера. Я уже читала его и была поражена яростью. Он писал, что считает всех еретиков «совершенно отвратительными, и, если они не обратятся к уму-разуму, я возненавижу их, – как только может ненавидеть человек». Именно так – ненавидеть. Я задрожала. Это слово заставило меня вспомнить Роберта Уорда, запуганного маленького сапожника, запертого в нашем саду и молившего о смерти.
Отец не жалел чернил, стараясь убедить Эразма. Но я не могла представить, чтобы старик публично поддержал крестовый поход отца против религиозных реформаторов. Он слишком болезненно разочаровался, с одной стороны, в Лютере и Цвингли, с другой – в отце, во всех гуманистах, превратившихся в фанатиков. Эразм мог говорить, что рьяные евангелисты «угождают черни», что им «крайне не хватает искренности», называть их «паршивцами», но еще больше его отпугивал «грубый, желчный» стиль отца, у которого, как он говорил, «Лютер мог бы брать уроки ярости».
Я сочувствовала Эразму. Его покинули все бывшие ученики, они ухватились за новое учение, забыли классическое наследие и увлеклись религиозными крайностями. Он сидел в Базеле и растерянно озирался в поисках единомышленников, которые еще получали бы удовольствие от греческих литературных памятников и арабской геометрии, от умеренности и иронии, от науки и смеха, от любознательности, красоты, правды, ото всего, что составляло забытую мечту последнего поколения. Ту самую мечту, в которой взрастил нас отец и воплощением которой мы должны были стать, ту мечту, которую мастер Ганс завтра начнет воспроизводить на полотне как эталон. Прелестный образ, но если он не перейдет из частной сферы в общественную, то просто исчезнет.
– Посмотри, – шептала я Джону, по очереди доставая запрещенные книги и открывая их на самых страшных страницах. – Вот еще. И вот.
Январского света пока хватало. Джон прищурился и подошел поближе к окну.
– Неужели ты не понимаешь, Джон? – нажимала я, и мой шепот с шипением погружался в голую штукатурку. – Он сошел с ума. Мы прождем целую вечность, пока он позволит нам быть вместе. А может, и никогда не позволит. Он стал просто одержимым. Обезумел от ненависти.
Я так долго думала об отце, не имея возможности ни с кем поделиться, что испытывала облегчение, высказывая свои сомнения вслух, тем более любимому человеку. Но Джон только пожимал плечами и улыбался. Я поняла, что не сумела его убедить, а может, и вообще все неверно истолковала. Он покачал головой.
– Это его работа, – просто сказал он, отложив лист с ругательствами по поводу задних и передних проходов Лютера. – Это говорит Уильям Росс, а не Томас Мор.
Я испугалась еще больше. Слова Джона лишний раз доказывали, как много он знает о деятельности отца. Да, ответить на выпады Лютера против папы отца попросил король; это было не его решение. Да, ему действительно неловко за грубый язык, фанатизм и слабую аргументацию памфлета, который он написал, имея обязательства перед королем и страной. Поэтому он опубликовал его под псевдонимом. И все-таки мне так стыдно читать эти строки. Уильям Росс – агрессивный фанатик, и всем известно: это псевдоним отца. Но если Джон Клемент не ставит знака равенства между двумя именами, может быть, отец не так уж опозорился?
– Он не преувеличивает опасность ереси, – мягко возразил Джон, почувствовав трещину в моих доводах. – Я понимаю, человека в сторожке можно только пожалеть. Но нельзя забывать: он не то, чем кажется. Он часть той тьмы, которая может поглотить христианство.
– Какая глупость! Это всего лишь маленький тощий сапожник с Флит-стрит! – горячо возразила я, снова занимая оборону.
– И тощие маленькие сапожники с Флит-стрит могут оказаться тьмой, – внушительно сказал Джон. – По крайней мере для большинства людей. Вот смотри: ты молода, счастлива, выросла в мире, в ученом доме, где все читали о том, что разные люди в разных странах в разные эпохи верили по-разному и тем не менее жили прекрасно. Твоя голова забита греческими богами, римскими законами, западными учеными и движущимися по своим незыблемым орбитам звездами. Ты думаешь, цивилизация воцарилась везде. Ты уверена, что в тех краях, про которые тебе ничего не известно, то же самое. Ты не испытываешь страха перед хаосом, способным разрушить нашу жизнь и живущим в большинстве из нас. Ты не имеешь ни малейшего представления о жизни других людей. А большинство испытывает смертельный ужас при мысли о безбожном внешнем хаосе, который только и ждет, чтобы поглотить нас. Я даже не имею в виду неграмотных и суеверных бедняков, не познавших с младых ногтей, кто такие Сенека, Боэций или что такое алгебра. Я говорю о тех, кто вырос в тени войны. Обо всех, кто вырос до наступления столь редкой мирной эпохи и не в стенах уникального дома, из которого ты имеешь счастье происходить. Я говорю обо всех, кто старше и менее счастлив, чем ты. Я говорю о людях, подобных нам с твоим отцом.