Текст книги "Избранное"
Автор книги: Ван Мэн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 51 страниц)
До робости ли тут, однако, когда снег да ветер. И они входят, поднимаются. Захламленная, темная лестница. В пустых патронах нет лампочек. Но уличные-то фонари светят всю ночь, этого вполне достаточно. Пролет за пролетом, а до верха еще далеко. И вот наконец четырнадцатый этаж. Как будто никого. На полу – густой слой цементной пыли, пахнет свежей краской. Тепло. Ни ветра, ни дождя, ни снега. Ни ревущих динамиков, ни бандитов в масках, ни прохожих, ни ног, нетерпеливо переминающихся, пока ты не освободишь место. Ни папы с мамой, косо поглядывающих на официантку и мастера по ремонту зонтов. Ни свиста, ни грязной ругани сорванцов, забрасывающих парочку камнями. Отсюда можно разглядеть огни двадцатипятиэтажной гостиницы «Восток». Услышать отдаленный звон к отправлению поезда на вокзале. Увидеть электрические часы на высоком здании таможни. А посмотришь вниз – там разноцветье огоньков: изумрудные бусинки, оранжевые кружочки, серебристые точечки. Искры летят из-под усов троллейбуса. Машины мигают дальним и ближним светом, красными сигнальными огоньками. Райское местечко. И они глубоко вздыхают.
– Устала?
– С чего бы?
– Четырнадцатый этаж как-никак.
– Да я готова на двадцать четвертый лезть.
– И я.
– Ну и дурак же он.
– О ком ты?
– Да этот деревенщина. Рыночную улицу ищет и всех подряд пытает, где же Рыночная. Ему показываешь, а он еще сомневается.
Потом они переходят на арабский. Запинаясь, нарушая все грамматические правила, но с жаром, в такт биенью сердец. Цзяюань собирался на следующий год сдать экстерном университетский курс и подбивал на то же Сусу.
– Ну, не получится сразу, пусть, но попробовать стоит.
Он берет Сусу за руку, такую нежную – и такую сильную. Она прижимается к его плечу, такому обычному – и такому надежному. Словно черные струи теплого ливня, рассыпаются мокрые волосы. Подмигивают, покачиваются уличные фонари, точно декламируют стихи. Старинную немецкую балладу: «Вот цветы незабудки, все вокруг голубое». Или народную песенку провинции Шэньси: «Таю́ на сердце нежные слова, боюсь, смеяться станут надо мной». Голубые незабудки парят в небесах. А их самих захлестывают волны моря. Не бойся, пусть смеются. Весна юности жарче пламени. Воркованье голубков, живые цветы, затаенные слезы в глазах Сусу и Цзяюаня… Как вдруг:
– Кто такие?
На площадке, с обеих сторон, возникли люди с какими-то штуками в руках. Человек ведь животное вооруженное. Скалками, половниками, лопатами. Не иначе мятеж туземцев, обитающих в этом доме.
И начался допрос – суровый и бдительный. Что за люди? Зачем тут? Кого ищете? Никого? От ветра прячетесь. Еще чего! Обнимаются, шельмы, тут добра не жди, совершенно невозможная молодежь пошла, попробуй доверь вам Китай – погубите. Где работаете? Имя, фамилия? Имена меняли? Вид на жительство при себе? Удостоверения, рекомендательные письма? Что дома не сидится? Почему не при родителях, не при руководстве, не с широкими народными массами? Э, нет, стойте! Не думайте, что вас тут некому приструнить! Ну-ка выкладывайте, на чью квартиру нацелились? Общественное место, говорите? Общественное, да не ваше, а наше. Просто так, говорите, вошли, а кто позволил? Стыда у вас нет, хулиганье. Бессовестные… Мы вас оскорбляем? Это ли оскорбления? Нам, бывало, обривали по полголовы. Били. Часами держали в позе «самолета» – скрюченные, руки за спиной… Что, вы еще здесь? Ах так! Тащи-ка веревку…
Еще мгновение назад Сусу и Цзяюань были счастливы. Им ни до кого не было дела. Но дорогие соотечественники несли какую-то чушь. Понять их было невозможно. Даже при знании иностранных языков (пусть немного, но все же знали). Динозавров, верно, легче было бы понять, если б те заговорили. Сусу и Цзяюань смотрят друг на друга и растерянно улыбаются.
– Хватит болтать! – решительно высказался один из «динозавров», но поспешил спрятаться за спины соседей.
– Действительно, хватит! – откликнулись другие и отошли подальше.
Кольцо, однако, не разомкнулось, блокада не снята, так что отступать ребятам некуда.
И в этот критический миг какой-то бравый молодец с куском водопроводной трубы в руке вдруг возопил:
– Фань Сусу, ты, что ли?
Кивок головы. Да, я.
И на сем инцидент был исчерпан. Извините, простите. Запугали нас воры. Чистят квартиры, приходится быть настороже. Остались еще подонки, мы вас приняли за… Нелепо, конечно, простите.
С длинноволосым парнем Сусу когда-то училась в школе, он был на два класса младше. Признала его с трудом. Этакий сейчас пухленький, белокожий – булочка из отборной муки, рекламный товар. И радушно зазывает к себе:
– Раз уж оказались у моих дверей…
– Ну ладно.
Сусу и Цзяюань обменялись взглядами. И последовали за парнем в ярко освещенную кабину лифта, на время обретя законное право находиться в этом здании. Как гости здешнего жильца. Двери кабины захлопнулись, лифт ровно загудел. Радушие товарища по школе гарантирует им безопасность и уважение! В верхнем углу кабины с нарастающей скоростью замелькали цифры от четырнадцати до четырех и наконец появилась тройка, похожая на ухо. Лифт останавливается, распахиваются двери. Сусу и Цзяюань выходят, поворачивают налево, потом направо. Медный ключ с множеством выступов и бороздок уверенно, по-хозяйски входит в щель замка. Поворот, другой, трак, крак. Стукнула, открывшись, дверь. В передней и кухне горит свет. Стены белые, словно напудренные. Заскрипела дверь в комнату, голубоватую от уличных фонарей. Достаточно светло, думает Сусу, но лампа все же вспыхнула. Прошу садиться. Двуспальная кровать, высокий шкаф с антресолями, диван, обтянутый красной искусственной кожей. Комод с пятью ящиками. Банка сладкого, тягучего «Майжуцзина», непочатая бутылка бальзама. Столько-то квадратных метров, такие-то удобства, обстановка, тараторит хозяин, знакомя со своим жилищем. Вода, отопление, газ. Освещение, вентиляция, звукоизоляция. Противопожарная и противосейсмическая защита.
– И ты тут один?
– Один, – пыжится парень, потирая ладони, – папаша сделал. Старики хотят, чтобы я женился. К будущему Первомаю, наверное, проверну это дело. Вот тогда и придете ко мне, заметано. Нужного человечка я уже отыскал. Дядя одного приятеля, кухарил когда-то во французском посольстве. Кухня китайская, западная, южная, северная – все умеет. Из батата такую сахарную соломку вытягивает, что пять раз обовьешь вокруг пальца – не порвется. Только никаких подарков. Мебель там, утварь всякая, настольная лампа, постельное белье – у меня все есть!
– Как зовут твою невесту? Где работает?
– А, еще не решено.
– Ждет распределения?
– Да нет. Я имею в виду, не решено, на ком женюсь. Но к Первомаю все будет четко!
Протянув руку к журнальному столику, Сусу берет воздушный шарик, трет его о диван и подбрасывает вверх – взмыв под потолок, он останется там. А она следит за ним. Излюбленная с детства забава.
– О небо, почему он не опускается? Почему же он не опускается? – От изумления парень даже рот разинул.
– Магия, – со смешной гримаской отвечает Сусу, покосившись на Цзяюаня.
Они прощаются. Гостеприимный хозяин провожает их до лифта, но загадка зеленого шарика, приклеившегося к потолку, не дает ему покоя. Сусу с Цзяюанем покидают милый приют. Все так же задувает ветер – словно с цепи сорвался. Все так же валит мокрый снег, по-приятельски липнет к ним, осыпает лица, руки, проникает под воротник.
– Все из-за меня, – досадует Цзяюань. – Не гожусь я в добытчики, прости…
Сусу прикрыла ему рот. И прыснула, легкая, беспечальная, как цветок граната, раскрывающий лепестки.
Цзяюань понял. И тоже рассмеялся. Они оба знают, что счастливы. Что вся жизнь и весь мир принадлежат им. А юный смех способен остановить ветер, снег, дождь, озарить солнцем вечерний город.
Сусу бежит вперед. Цзяюань за ней. Сильно, густо льет дождь, поблескивая под фонарями.
– Вот и Рыночная, – кричит Сусу, показывая в сторону высотной гостиницы, – вот она, Рыночная!
– Само собой, я-то в этом не сомневался.
– Давай руку, до свидания, это был чудесный вечер.
– До свидания, только не завтра. Работать надо. К экзаменам готовиться.
– Что ж, может, и сдадим. И квартира когда-нибудь будет, все будет.
– Приятных сновидений.
– Каких же?
– Пусть тебе приснится… ну, скажем, воздушный змей.
Что такое?! Воздушный змей? Откуда Цзяюань знает про воздушного змея?
– Эй, откуда тебе известно про змея? И про ленту к змею тоже знаешь?
– Ну разумеется, знаю! Как же я могу не знать?
Сусу мчится обратно, бросается Цзяюаню на шею и – прямо на улице! – целует. Потом они отправляются каждый в свою сторону и уже расходятся далеко, а все оборачиваются и машут друг другу.
НИЧТОЖНОМУ ПОЗВОЛЬТЕ СЛОВО МОЛВИТЬ…
© Перевод С. Торопцев
Вот уж скоро тридцать лет, как я стригу-брею в провкомовском[191]191
Провинциальный комитет КПК. Провинция – структурно-административная единица КНР, аналогичная республике в СССР.
[Закрыть] Доме для приезжих (он у нас значится под № 1, а когда-то, еще в самом начале, на нем красовалась вывеска «Гостиница „Светлый Китай“»). В сорок девятом, как раз когда провозгласили Новый Китай, пришел туда учеником. Было мне всего семнадцать. Ну а теперь я не просто старый мастер – «старейшина», единственный, кто отбарабанил тут все три десятка лет.
Ушли эти годы вместе с блеском зеркал да ламп, то обычных, то дневного света, ароматами бриллиантинов, шампуней, туалетной воды, кремов, абрикосовых да ананасных, эмульсии «Снежинка» № 44 776, щелканьем ножниц, лязгом ручных, воем электрических машинок, гуденьем фенов, бульканьем воды; я и глазом моргнуть не успел, до чего же все-таки быстротечна, однообразна, заурядна наша жизнь, но ведь и хороша, и чего-то я в ней стыжусь, чем-то доволен, а что-то смущает душу.
Да-да, мир меняется, даже по своей крошечной парикмахерской я замечал это, ходил-то ко мне народ не простой. Поначалу, несколько лет после Освобождения, жизнь казалась светлой, точно в раю. Клиенты – как родные: товарищи, соратники. Как-то был у малыша Вана отгул, а тут, как нарочно, очередь, ни одного пустого места на скамейке. И вот поднимается детина в военной форме, показывает на пустующее Ваново кресло и обращается ко мне эдак почтительно. «Мастер, – говорит (а мне-то всего двадцать, аж краской залился), – можно мне? Занимался когда-то этим делом. – А потом поворачивается к очереди: – А ну, кто рискнет?» Встает толстяк в сером френче: «Эх, голова моя бедовая, ну, попробуем твое искусство…» Высокий военный оказался мастаком. А был это, я потом разузнал, командующий округом, только что назначили, толстяк же, «бедовая голова», – замначотдела ЦК. Постепенно перезнакомился я со многими руководящими товарищами, секретарь Чжан подбивал меня подавать в партию (в пятьдесят четвертом я и вступил, потом долго был у нас в группе обслуживания парторгом), комиссар Ли приходил в парикмахерскую с тюбиками втираний «Байцзиньюй» для моих воспаленных глаз. Сам Чжао, глава правительства нашей провинции, не гнушался почистить раковину. Директор департамента Лю, сидя в очереди, связывал рассыпающиеся веники. Заглядывали к нам и начальники помельче, и рядовые служащие – приходили по делам к руководству в Дом для приезжих. Сам наблюдал, как пионеры (у всех на рукавах знаки различия) во главе с вожатой, деловой такой, с длинными косами, а тараторка – чистый пулемет, но каждое слово четко, как зеленый лучок на соевом твороге, – ну, в общем, обступили первого секретаря провкома, я ему как раз височки подбривал, и категорически потребовали, чтобы он первого июня, на День защиты детей, пришел к ним в отряд. Пришлось ему согласиться. Ах, какое было время: все равны, все близки друг другу – и те, кто наверху, и кто внизу, и справа и слева, и ты, и я, и он! На членов компартии и военных из Народно-освободительной армии смотрели как на святых, сошедших в наш мир с небес. Я, если можно так сказать, был влюблен в новое общество, бредил революцией, почитал лидеров компартий разных стран, чьи портреты мы несли в первомайских колоннах, благоговел перед Марксом, Мао Цзэдуном, да и перед секретарями провкома и нашей парторганизации, верил каждому слову, каждой запятой из столичной «Жэньминь жибао», и из нашей провинциальной газеты, и из отчетов парторганизации, и патриотических обязательств, и даже правил гигиены.
Потом пришли громогласные, звучные, победные времена. Вступали в строй заводы и электростанции, открывалось движение по большим мостам, и мы ликовали, приветствуя успехи социалистических преобразований. Разрастался, вспухал, как на дрожжах, весь город, ну и Дом для приезжих наш, конечно, тоже. И тут вдруг началось: то объявляют нам, что такой-то руководитель, оказывается, волк в овечьей шкуре, то принимаются агитировать, чтобы четверть пахотных земель страны отдали под цветы; сегодня уверяют, будто в трети деревень все еще заправляют тайные гоминьдановцы и злобные хуаншижэни[192]192
Хуан Шижэнь – помещик-реакционер, персонаж пьесы, а затем фильма «Седая девушка».
[Закрыть], а завтра – что есть такой канат; которым можно побыстрее втащить Китай в коммунизм. Ошеломляющие заявления, выводы, деяния. Мы рты пораскрывали, головы кругом шли, но ведь волновало, воодушевляло: вздрогнем – а потом вкалываем, остолбенеем – и ликуем. Идем, казалось, вперед, от победы к победе, и переполнялись энтузиазмом, волнением, на все были готовы.
А бывало, кое-кто из постоянных клиентов вдруг исчезал, и расползался шепоток: «что-то случилось», «возникли какие-то проблемы». В парикмахерской люди сидели с каменными лицами, насупленные, озирались, вздыхали. Всех брали, и чем дальше, тем больше, тут уж не до парикмахеров. Нас не посвящали, что там «случилось» с нашими клиентами, какие такие «проблемы», да и мысли наши не тем были заняты, а прическами; но на политзанятиях тем не менее положено было потрясать кулаками при упоминании о наших исчезнувших клиентах и утробно выкрикивать: «Услышав о преступлениях Н., я задохнулся от возмущения!»
Но пришел год, какого еще не бывало, и стало жарко, как никогда. Вжик – полетели головы, а я так старательно их подстригал, приводил в порядок, и вот они – «собачьи», их «крушат», «бомбят», «зажаривают». Гостиницей завладели «левые», в парикмахерской устроили штаб, завалили ее громкоговорителями, ручными пулеметами. А на этих «левых» напали другие и тоже «левые». До стрижки ли тут?! Зарплату, правда, выдавали регулярно, даже было неловко, будто лезу в чужой кошелек.
Когда в семьдесят четвертом утвердилась наконец «новая красная власть», всех этих «штабистов» да «службистов» и след простыл. Вернулся я в свою парикмахерскую: осколки ламп да зеркал, патронные гильзы, копья, дубинки, термостат для горячих полотенец загажен, а ведь уборная – за стенкой. Ну, это бы еще ничего, люди напакостили – люди и приберут. Выделили нам кругленькую сумму, и мы за четыре месяца привели все в порядок. После чего наш Дом для приезжих снова сменил вывеску – стал «Рабоче-крестьянской гостиницей». Здание обнесли высоченной железной оградой, добавили еще пару постов, чтобы никакой рабочий или крестьянин не проник туда! Для тех власть имущих армейских и провинциальных чинов, кто не «ступил на капиталистический путь», особо оборудовали несколько номеров по высшему разряду: достойные условия для сна, утреннего туалета, питания и прочих нужд помогали им наилучшим образом ограждать рабоче-крестьянские массы от разлагающего капиталистического и ревизионистского влияния. Правда, когда теперь народ съезжался на совещания, приходилось за восьмиместные столы усаживать десятерых и ограничиваться всего тремя переменами блюд вместо прежних четырех. Новые начальники, приходившие ко мне стричься, за лекарством для глаз уже не бегали, даже улыбались редко… Люди, что ли, переменились, нравы, времена другие пришли? Ничего не понимая, я затосковал. Жить стало неинтересно.
Летом 1975 года въехала к нам супружеская пара. У него – массивная голова, широкое лицо, чуть искривленное подобием улыбки, толстые губы, уверенный, смелый и в то же время грустный взгляд. Лет пятьдесят с чем-то, а выглядел седым стариком. У нее же, маленькой, ладной, чистенькой, большеглазой, с чуть припухшими веками, строгое лицо казалось чужим, словно взяли его у кого-то другого и приварили по новейшей бесшовной технологии. Они пришли в Дом для приезжих с чемоданчиком да какими-то кувшинчиками и поселились на последнем, шестом этаже в угловой темной комнате, где раньше была кладовка. Питались в столовой, но после всех, когда официанты уже принимались за уборку. Ни с кем не общались, и их никто не навещал, кроме какого-то парня в рабочей спецовке, заходившего по субботам. Каждое утро, еще затемно, старик спускался вниз и, проделав под большой шелковой акацией несколько упражнений из комплекса «бадуаньцзинь», прохаживался по двору. А вечерами они уже вдвоем после ужина совершали за воротами часовой моцион. Остальное время сидели у себя в комнате. Пару раз до меня доносился его смех, звучный и значительный. Да, вот еще что: и спускались, и поднимались они только по лестнице, хотя лифт был свободен и лифтерша ждала у дверей, улыбаясь. Мне это было почему-то симпатично. Может, потому, что в те годы редко доводилось видеть начальственную персону «на своих двоих» – они все больше теряли способность ходить пешком.
В тот день, придя утром на работу, я сначала направился на задний двор поразмяться. Обыкновенно наш постоялец в это время уже занимался там своей гимнастикой, но сегодня запаздывал. Не случилось ли чего, подумал я. Встал около акации, потянул стопу, сделал полшага, слегка присел на вдохе и только начал сгибать правую ногу в колене и вытягивать левую, как вдруг остановил меня необычный звук, вроде слабого стона. Душат кого-то, что ли? У меня волосы на голове зашевелились. Ринулся я на звук, обогнул фонтан, продрался сквозь плотные ряды кипарисов и у котельной увидел человека, лежащего ничком на земле. Тот самый старик. Лицо разбито, особенно подбородок, алая кровь смешалась с черной угольной пылью, верхняя губа рассечена, разворочена. Попытался поднять, но тело тяжело обвисало в руках, пришлось взвалить на спину, кое-как доволок до конторы, разбудил дежурного шофера, кемарившего в уголочке.
– С постояльцем что-то произошло, может, заболел, заводи машину, отвезем в госпиталь, давай-ка, быстренько!
Дежурил малыш Бу, сын знакомого парикмахера, всегда наглаженный, волосы блестят, кожаные ботинки сверкают. Взглянув на старика, он покачал головой:
– Это ж контрреволюционер! К чему вам эти хлопоты?
«Контрреволюционер?» – ужаснулся я и еще острее ощутил слабость, беспомощность привалившегося ко мне горемыки, о котором ничего не знал. К революции в те годы присасывались всякие пиявки, подрывая ее авторитет, но слово «контрреволюционер» не вызывало у меня ни презрения, ни ненависти.
– Что за чушь? Контрреволюционер в нашей гостинице?
– А вы что, не знали? Это же Тан Цзююань!
Вот оно что! Тан Цзююань! В шестьдесят седьмом все улицы, переулки столицы нашей провинции, колонны у входа в рестораны, дверцы общественных уборных были сплошь размалеваны известью, смолой или масляной краской, и в каждом революционном призыве («решительно подавить», «взять в тиски диктатуры», «покарать», «уничтожить преступников», «размозжить собачьи головы»…) упоминался этот Тан Цзююань: его имя писали вверх ногами, показывая, что пора дать ему как следует и башку свернуть. Или перечеркивали красными чернилами крест-накрест, чтобы все знали: смерть ему, трижды расстрелять мало. А враждовавшие кланы, поочередно занимавшие нашу бывшую гостиницу «Светлый Китай», без жалости убивавшие и без счета погибавшие ради того только, чтобы их признали «левыми», – все они, помню, печатали листовки да плакаты, разоблачая Тан Цзююаня как «черного инспиратора», «закулисного властелина» противной стороны. Наконец, в семидесятом, в очередной кампании против «контрреволюционеров», листовки официально оповестили, что за нападки на ЦК и «культурную революцию» он приговорен к пятнадцати годам заключения. Так вот кто лежал сейчас у меня на руках, истекая кровью, и стонал, не открывая глаз.
Кровь, стоны, обмякшее тело, восковое лицо, прикрытые глаза… и я вспомнил горящий, полный трагизма, но прямой взгляд. Почти бездыханен… и я вспомнил ярлык контрреволюционера, пятнадцатилетний срок, ярко-красные кресты, перечеркнувшие его имя… И вдруг вскипел.
– Болван, – заорал я на парня, – он же умрет, спасать надо! Ну и что же, что контрреволюционер, все равно надо везти в госпиталь! Понимаешь ты это, дубина? Только попробуй не повези, ответишь, если что!
Малыш Бу, шельма, который даже собственному отцу перечил, вдруг пристыженно уставился на меня, растерянно бормоча:
– Так ведь это значит…
– Это значит, что я, Люй, беру машину! За свой счет! И вся ответственность – на мне! Ну что стоишь как дурак? Беги заводи!
До сих пор не могу объяснить, почему я вдруг посочувствовал «контрреволюционеру», совершенно чужому человеку. Впрочем, бывает, идешь в одну сторону, а приходишь совсем в другую. Все эти годы только и знали, что размежевываться, а в итоге «межа» исчезла, только и знали, что бороться, бороться, бороться, а в результате люди оценили дружбу, благородство, человеческие отношения; только и знали, что политизировать все и вся, а в итоге пресытились политикой; только и знали, что крушить «четыре старья», а в результате вновь захлестнуло нас огромной волной умерших было привычек и нравов. Со всем – добрым и злым, хорошим и дурным – случаются такие метаморфозы.
…Малыш Бу подогнал допотопный джип «тяньцзинь», и мы отвезли Тан Цзююаня в госпиталь. У него оказался синдром Меньера, обморок, в двух местах рассечены губы, легкое сотрясение мозга, пришлось оставить его там надолго, но наконец он пришел в себя, и его выписали.
И вот однажды под вечер Тан Цзююань с женой, приодетые и подтянутые, заявились ко мне в парикмахерскую и с торжественной церемонностью пригласили – в знак благодарности – отужинать. Стол сервировали в основном консервами. Раки на пару, по семь с чем-то за банку, специальные дорожные наборы ресторана «Пекин», по двадцать с лишним юаней коробка, засахаренные «снежные ушки», рыба с белыми грибами, соленый чеснок в меду… Все, правда, не первой свежести, зато всего великое множество. Видно, не нашли другой возможности, кроме как дорогими консервами, выразить свою признательность. Пригубив вина, старина Тан начал беседу и оказался не только громкоголосым, но весьма словоохотливым.
– Мне пятьдесят четыре, а было семнадцать, когда пришел я в Восьмую армию!.. Тридцать восьмой год… В сорок девятом уже артполк доверили. Потом перебросили в Энский особый район секретарем окружкома, лет восемнадцать там работал. Казалось, забили меня в партсекретари прочно, как гвоздь… Но в шестьдесят седьмом своя же собственная партия упрятала меня в тюрьму – на целых восемь лет…
– Вместе с гоминьдановцами, которые марионеточным властям служили, – возмущенно вставила супружница. – Несу, бывало, ему передачи, и какой-нибудь их родственничек тоже своему тащит, и так все смотрели на меня, так смотрели…
– Ну и ну… – покачал я головой, и неприятный холодок пробежал по спине.
– Да вы ешьте, ешьте, – сказал старина Тан. – Увы, трудно сейчас что-нибудь достать… Но день придет, и я, Тан Цзююань, если только буду жив, отблагодарю вас по первому классу.
– Не окажись тогда рядом мастера Люя, тебе бы конец пришел! Говорят, шофер везти отказывался? Ничтожество! Но придет день…
– Ну хватит, хватит, – прервал жену Тан Цзююань и сменил тему: – Как-то еще до тюрьмы, во время следствия, я чуть не расстался с жизнью! Я ведь считался «особо важным преступником», содержался в одиночке, зима, но ничего, сносно, не мерз. И тут мой юный охранник заявляет: «Что за комфорт для контры!» Ничего лучшего, как пробить прикладом в двери огромную дыру, не придумал. Мороз, ветер ледяной, схватил я воспаление легких, температура – сорок… Они долго спорили, отправлять ли меня в госпиталь, твердокаменный юнец упорствовал: «Нет у нас пенициллина для контры». К счастью, какой-то начальничек вспомнил о «линии», которой, мол, следует придерживаться…
Эту жуткую историю он рассказывал громко, не церемонясь, даже с усмешкой. Кремень! А супруга побагровела и, с ненавистью скрипнув зубами, добавила:
– Вы тоже из старых товарищей, соратников, дружище Люй, ну скажите, что же это такое? Землю родную мы отвоевали, хозяйство в стране мы наладили, а против нас же и восстали! И кто?! Уж не те ли же самые помещики, контрреволюционеры, нечисть всякая? Чистейшей воды классовая месть!
Стакан за стаканом Тан Цзююань наливался вином, но, когда я попытался было урезонить его, жена остановила меня:
– Да пусть пьет. Давно такого задушевного разговора не было, ладно, пей, выкладывай все, облегчи душу.
И он говорил, раскрасневшись, со слезами на глазах:
– Восемь лет в тюрьме, и где – у своих же, но зря они не прошли. Прекрасная возможность подвести кое-какие итоги – партшкола, и даже лучше. В камере я предавался воспоминаниям о революции и о последующих годах, особенно когда был секретарем, – обо всем, что удалось сделать и что сорвалось, день за днем, событие за событием. Меня растоптали, да, но разве сам я никого не топтал? Меня измордовали, да, но разве сам я, когда еще был у власти, никого не мордовал, не шельмовал? Почему они были так жестоки к подследственным? Даже если это настоящий контрреволюционер, ну, отправь его на принудительные работы, расстреляй, но зачем мучить, издеваться – и, главное, вопреки закону? А этот товарищ, что довел меня до воспаления легких, – кто сделал из него фанатика, левака из леваков, не признающего ни «линии», ни закона? Уж не мы ли сами?
В возбуждении от стукнул ладонью по столу и хрипло продолжал:
– Сколько раз задумывался я над всем этим! Доведись начать сначала, во-первых, с большей, гораздо большей осмотрительностью расставлял бы людей. Во-вторых, сделал бы что-то с тюрьмами, ведь и у преступника должны быть хоть какие-то минимальные жизненные права. К нему надо относиться как к человеку. А в-третьих, начисто отказался бы от всех этих людишек, что жаждут стать левее левых, все бы ходы им закрыл!
Восемь лет провел в тюрьме, а еще способен на откровенность со мной, простым работягой, и его энергичные, исполненные правды фразы, словно теплым весенним ливнем, омыли мою душу, застывшую, окаменевшую в этом неустойчивом, необъяснимо злобном мире. Увлажнилась иссохшая земля, затянулись трещины, и на глазах моих выступили слезы, не знаю отчего, ведь то, что он рассказывал, не имело ко мне прямого отношения. Многолетняя высокопарная, истошная клоунада в газетах и по радио, на сценах и митингах притупила нам слух, но этот проникновенный голос бывшего секретаря окружкома входил в меня, оседал в душе. Не всех хороших людей, оказывается, уничтожили, еще остались, затаенные глубоко-глубоко в сердцах, человеческие слова, доверие, искренность, проникновенность, жажда настоящего дела – все, с чем, казалось, мы когда-то распростились… Ну как тут удержаться от слез?
С тех пор мы и стали друзьями. Одинокую душу дружба озаряет, как луч фонаря, как свет пламени. Проворочавшись в постели полночи, вспомнишь вдруг о своем друге, заслуживающем уважения и доверия, а ведь он, этот сильный человек, из-за превратностей судьбы сейчас сам нуждается в твоей поддержке и даже покровительстве, вспомнишь – и душа отмякнет. Нет, жизнь, подумаешь, не так уж бесполезна, и тут же придут к тебе силы, нежность, желание скрасить дни старины Тана, чего бы это ни стоило. Ведь есть же у меня, к примеру, свои люди в торговой сети, только намекни – и у старины Тана появятся рыночные дефициты вроде майских свежих огурцов или золотистой пряжи, водки «Улянье» или кружки-термоса, свежих карпов или прозрачного мыла. Сын работает в книжном магазине «Новый Китай», так что и «Повествование о царствах Восточной Чжоу» можно достать, и «Бури войны». Позову его к себе на Праздник весны, вместе, как положено, налепим пельмешек, нажарим пончиков, отведаем мясца в винной барде, отменно приготовленных яичек «сунхуадань», да и фейерверк устроим, а если мне что-нибудь понадобится, ну, скажем, сколотить сарайчик, Тан Цзююань пошлет в помощь своего сына, того самого юношу в рабочей спецовке, и наши дети подружатся, станут вместе ходить к реке, бренчать на гитаре, обмениваться книгами и тайком почитывать «запрещенную литературу»…
Как-то вечером, когда я зашел к ним в комнату, он попросил:
– Старина Люй, говорят, все семейство секретаря провкома Чжао – ваши клиенты. Дадите знать, как он заглянет, а? Повидаться с ним надо.
– С ним?! – испуганно вздрогнул я. У этого Чжао была дурная слава перебежчика в стан «новой аристократии».
– А что тут особенного? Он что, святой Будда в храме? – кинула реплику жена Тана.
– А как еще можно поступить? – продолжал он. – Жить в таком оцепенении, чужие котлы таскать – не дело. Он же из верхнего слоя. Меня обвиняли в нападках на ЦК, на культурную революцию, но разве смог бы я, решился бы на такое? Поклеп все это, так до сих пор и не знаю, на кого же я, собственно говоря, нападал. Дело коммуниста – работать для партии…
– Да хватит тебе! – отчего-то рассердилась жена. – Для партии… Говоришь красиво, а сам-то хочешь выпросить высокую должность. Все таковы! Мне сегодня предложили пост замсекретаря парторганизации на заводе фурнитуры для одежды, а я от них в госпиталь – получила официальное подтверждение, что мне необходим трехмесячный отдых! Эх, всю жизнь ты отдал революции, а тебя в преступники записали! Целых восемь лет из жизни вычеркнули… А дадут какой-нибудь грошовый пост!
За это время мы уже достаточно сблизились, так что резкие замечания жены его не смутили, он лишь счел нужным прокомментировать:
– Никуда не годные настроения! Если ты коммунист, будь готов к любым испытаниям, которым подвергнет тебя партия. Но тут еще другое. У меня ведь есть дети: сын, дочь взрослая, давно замужем, и вот из-за меня внуков в хунвэйбины не принимают… Ну можно ли мне отсиживаться в этом вонючем углу и не обратиться к секретарю Чжао?
Не впервые присутствовал я при таких перепалках, понимал, что, несмотря на пренебрежительное «все таковы», жена Тан Цзююаня сама полагает, что та категория и должность, которую она занимала до «культурной революции», дают ей право рассчитывать на уровень как минимум замначальника управления легкой промышленности, потому-то и обижает ее своей незначительностью пост заводского секретаря. Пока мужа не восстановят в должности, думает она, ей тоже не подняться на пристойную ступеньку. Нам-то, простым труженикам, несколько странно слышать подобные речи, хотя чего ж тут удивляться? Они оба не притворяются. Разве это нормально, что начальника управления – номенклатуру! – сбрасывают на какой-то заводишко мелким чинушей? Радоваться нечему. Ни ей, ни ему. Это и парикмахеру ясно, даже ученику, впервые взявшему в руки машинку для стрижки. Поначалу, правда, меня резанула эта чрезмерная забота о постах, но затем я с этим смирился: столько проходимцев и насильников сделали карьеру на «чистке», что, право, настоящим революционерам, вроде супругов Тан, не грешно беспокоиться о повышениях да переживать из-за разжалований. Тан Цзююань и в прошлом немало сделал, и вот еще эти новые замыслы, три пункта, политическая программа, можно сказать; да за одно это, считаю, его следует восстановить. Ну как он, подумайте, осуществит эти свои три пункта, не имея должности? Сможет ли выполнить свою миссию, не став руководителем? И его заботам о будущем своих детей и внуков я не могу не сочувствовать. Это ж не святые, сошедшие в мир, они питаются той же, что и мы, земной пищей, испытывают те же человеческие желания, это наши старые товарищи с революционным прошлым, опытом руководящей работы, много чего передумавшие и осознавшие в годы «культурной революции», и я полагаю, что страна, партия, каждый из нас могут доверить им свое будущее.