355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Пришвина » Невидимый град » Текст книги (страница 4)
Невидимый град
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:47

Текст книги "Невидимый град"


Автор книги: Валерия Пришвина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)

Особенно резко остались в памяти запахи. В комнатах скромной квартиры всегда были свежие цветы. Запах роз, привозимых среди зимы в лубяных коробках из далекой Европы, в каких продают у нас теперь клубнику. Запах гиацинтов, выращенных специально для пасхального стола. Запах ландышей, появлявшихся, как и у нас теперь весной, в букетиках на улице.

Откуда эти свежие дорогие цветы в доме, который живет расчетливо, на «жалованье», дорогие цветы у людей «двадцатого числа» – день, когда обычно жалованье выплачивалось? Не раз среди зимы посыльный из цветочного магазина приносил легкие лубочные корзинки, где лежали закутанные во влажный мох нежнейшие розы, будто только что срезанные с куста. Это было бы не диво в наши дни воздушных сообщений, но тогда они совершали свой путь не по воздуху, а по земле и от самой далекой Ниццы! Цветы эти посылал Наталии Аркадьевне железнодорожный врач Александр Николаевич Раттай, из левонастроенных с либеральными вкусами земцев. Он был по наружности невидный человек, главным украшением которого служили ухоженные, закрученные кверху усы и, кроме того, педантичная опрятность «кустюма» (он был рижанин и говорил с акцентом).

Ласково иронизируя, в семье Наталии Аркадьевны говорили о присылаемых цветах: «Аромат души нашего доктора». Ирония преследовала его до гроба. Доктор отличался величайшей добротой и порядочностью в отношениях, но обладал он невозможным для общежития характером, соединенным с каким-то странным упрямством, не позволявшим ему приняться за работу над собой. Никто не мог с ним ужиться, даже родная мать. Он жил один в своей аккуратной холостой квартире, и все же нашлось существо, способное разделить его одиночество: это была кухарка Феня, которую маленькая Ляля считала не человеком, а идолом – так она была похожа на изображения древних каменных изваяний из начального учебника истории. «Поэтому только Феня и могла ужиться с Александром Николаевичем», – так думала девочка.

Феня двигалась, как бы наступая угрожающе на своего противника, неся перед собой огромные руки и все свое обширное каменное тело. При этом она была безгласна и уничтожающе невозмутима. При Фене жил и ее муж, служивший в цветочном магазине: он-то и приносил Наталии Аркадьевне цветы.

Александр Николаевич появился в раннем Лялином детстве. Он влюбился упрямо и бесповоротно в Наталию Аркадьевну, распространил свою любовь и на ее мужа, и на дочь; он следовал за семьей, разделяя все ее переживания, до конца своей жизни.

Каждый день доктор появлялся у них в доме, как необыкновенные часы, заведенные на всю жизнь одним заводом. Редкий день не ссорился он с Наталией Аркадьевной по любому поводу, иногда не успев еще снять в передней галоши, которые вновь судорожно надевались и иногда просто швырялись о стенку в знак протеста. После этого хлопала резко входная дверь, доктор убегал. Через несколько минут он возвращался, чтобы снова по любому ничтожному поводу прийти в крайнее безудержное раздражение. На золотых карманных часах доктора на крышке были выгравированы инициалы Наталии Аркадьевны. Эти часы не один раз летали, подобно галошам, а после чинились. Но они были какой-то удивительной марки и снова шли. Так шла и жизнь доктора, как часы, но с неустранимым дефектом. И все же, чем она была бы, эта жизнь, без странной привязанности, не имевшей никакого ответа?

Но однажды в жизни своеобразный ритм ее был нарушен. Это было в начале влюбленности в Наталию Аркадьевну. Раздался телефонный звонок. «Прощайте, – сказал Александр Николаевич, – я отравился!» Отец бросился к нему на извозчике. Сделали промывание желудка, и Александра Николаевича спасли от смерти. После этого на семейном совете (самое примечательное, что с участием самого Александра Николаевича) решено было спасать его от любви. Решено было ему уехать как можно дальше. Александр Николаевич прожил два года на Дальнем Востоке, после чего вернулся, и все пошло по-старому. Новое было – роскошные японские ширмы в гостиной Наталии Аркадьевны (по черному шелку вышитые гладью розовые хризантемы) и появившиеся в доме бесчисленные веера слоновой кости.

В жизни Ляли была одна встреча с человеком, о котором непременно нужно здесь рассказать. Это была Елизавета Александровна Лавинская {35} , впоследствии жена довольно известного в то время скульптора, одного из соратников Маяковского и участника ЛЕФа. Впрочем, ЛЕФ не существовал даже ни в чьем воображении, когда две девятилетних девочки встретились однажды летом на даче в Финляндии. Они жили в разных городах, и потому вся многолетняя дружба приняла форму переписки, превратилась в дружбу «по воздуху». Скорее даже это была не дружба, а повод для размышления на бумаге – настолько она была отвлеченно-умственной. Лиля была петербургской девочкой из обеспеченной буржуазной среды, ее возили в Крым лечить слабые легкие, она пишет оттуда такие же приподнято-восторженные письма о море, о горах, как из Петербурга – о Ницше. Она учится в лучшей столичной гимназии, берет уроки живописи, у нее уже интересные встречи, например, с мальчиком, носящим редкостное имя Орест… У Ляли в жизни мало событий: безымянный мальчишка на заборе да студент, как виденье. Мечты и одиночество. Дружба «по воздуху» приподнимает над повседневностью, это тоже своеобразная форма одиночества.

А вовне идет другая оживленная жизнь: гимназия, подруги. В классе обсуждаются новые понятия, которые восхищают гимназисток – пессимизм и оптимизм. И вот шесть подруг в классе остаются после уроков, чтобы спорить об этом до конца. «Оптимистки» – это русские девочки. Три еврейки были «пессимистками». Оптимистки пишут чувствительные стихи и декламируют на гимназических вечерах «Христианку» Надсона или «Друг мой, брат мой, печальный страдающий брат» его же. Пессимистки сдержанны, они не декламируют, они стихов не любят. У них есть какая-то своя деловая тайна, и они никогда не переходят границу откровенности. Для чего-то они собираются у учительницы истории, Лялю с собой не приглашают – ее это обижает, но виду она не подает. Самая интересная среди пессимисток – это Рая Э. Она сумрачна, красива, горда, независима. Ляля – та живет на своей земле, ей легко отдаваться восхитительным мечтам о служении добру, людям, о жертвах ради них и о служении «эдиалу» (так и пишет она через «э» оборотное это слово в детских дневниках). От горячей любви к людям и неумения ее осуществить девочка плачет по ночам блаженными слезами. Как ей жить, какой путь избрать? И нет рядом человека, кто мог бы ее вести за собою. Родители? Нет, они уже для нее сами стали как дети, не знающие пути.

Вот на даче мальчики увлекают Лялю в путешествие «Робинзонов»: они на лодке уезжают на «необитаемый остров» среди озера, купаются, ловят рыбу, жгут костер. Ляля забывает о доме от счастья чувствовать себя не одной – и опираться на это чувство общности. Она поздно возвращается домой. Ее встречают мрачно: «Почему мокрое платье, почему изодран подол, почему, почему… говори правду!» Ей впервые не верят. «Говори правду, а не то…» – и в голосе отца угроза. Она бледнеет от оскорбления, выскакивает из-за стола и бросается в лес. Она никогда не вернется домой! Лучше погибнуть там от голода и зверей.

До утра слышны по лесу отчаянные крики и призывы матери, Жени, Аннушки. В конце концов она устает плакать от обиды, и жалость к матери побеждает: она выходит из своей засады. Отец смущен, мать обрадована. Ляле стыдно: она же знала наперед, что не решится умереть. Все на радостях прощают друг друга… Так ли? Не останутся ли следы? Иначе как объяснить, что, лежа часами на полу над географической картой воображаемых путешествий, Ляля позволяет себе с ласковой иронией думать о родителях, как они «всю жизнь собираются на Кавказ и, конечно, никогда не соберутся».

Но вот случилось в ее жизни необыкновенное: отец начитался где-то про дивное Светлое озеро в Ветлужских лесах, местах древних староверских скитов, и решил поехать туда с маленькой дочкой. Едут они сначала по железной дороге до города Семенова, потом на лошадях – весь этот путь описан уже и у Мельникова-Печерского {36} , и у Короленко, и у Пришвина, и мы не будем его здесь повторять. Ляля запомнила, как сидела на берегу озера среди неграмотных старух и читала им Евангелие {37} .

Так жили все эти люди, их жизни уже переплелись на наших глазах и скоро будут брошены в полную переплавку историей, в ее кипящий котел. Участники нашего повествования еще не чувствуют, как колеблется почва под их ногами, хотя наступил 1914 год. Мы-то знаем теперь, что значил этот год для последующей жизни человечества.

Стояло на редкость жаркое и сухое лето. В это лето совершено было в Сербии известное покушение на австрийского кронпринца. Сербия, Германия и потом Россия вступают в войну. Все эти события далеки от тыла, вяло воспринимаются провинцией, глухо доходят до сознания ребенка. Мы уже пережили в то время недавнюю японскую войну, там тоже где-то на далекой окраине сражались, страдали, умирали, а близкая жизнь в тылу не менялась: все также взрослые ходили на службу, дети – в школу. По вечерам кто шел ко всенощной, кто играть в карты, и по праздникам по-прежнему гремела музыка, и танцевали, несмотря на то, что защитники этих людей умирали на полях сражения.

Так и сейчас: на стене в столовой приколота карта войны, и отец передвигает с газетой в руках по карте маленькие разноцветные флажки на булавках: наступление – отступление, вверх – вниз. Похоже на настольную игру с костяшками: кинешь, сосчитаешь очки и, в зависимости от удачи, либо вверх, либо вниз по цветному картону с нарисованными лестницами.

Девочка вспоминает, как сидела ровно десять лет назад на ковре у ног взрослых, которые читали газеты, а она рассматривала картинки в «Ниве» с колючей проволокой и насаженными на нее японцами, и было ей жалко их, маленьких… Но все тогда быстро окончилось и пошло по-старому. Правда, не у тех, у кого кто-то погиб или вернулся домой калекой. Но разве видны они, эти немногие жертвы, в общей толпе среди молодой человеческой поросли!

В 1914 году все началось воинскими поездами. Ляля жилавблизи железной дороги и смотрела со страхом и недоумением на бесконечные вагоны, пассажирские и товарные, тесно наполненные людьми, как, бывало, перевозили скотину. На всех товарных вагонах выведено красивыми буквами: «40 человек 8 лошадей». Впервые она поняла смысл этой надписи. Потом пошли назад уже санитарные поезда с подвесными койками в два этажа, в них везли раненых.

Наталия Аркадьевна стала работать на питательном пункте при вокзале. Это было общественное начинание. Женщины из местной интеллигенции горячо взялись за нужное дело, они организовали кухню, шитье белья, медицинский пункт, установили круглосуточное дежурство и встречали каждый поезд. Огромная ленивая государственная машина не могла сама наладить это дело, как не могла справляться с голодом крестьян во время неурожаев, уступая заботу общественной инициативе – Льву Николаевичу Толстому и другим совестливым русским людям.

Ляля ходила с матерью по вагонам, робко протягивала папиросы забинтованным людям, со сжатым сердцем отводя глаза от пропитанных свежей кровью повязок. Сладкий запах крови висел в душном воздухе низких накаленных вагонов. От этого запаха летняя жара давила еще тяжелей. Раненые вызывали чувство жалости и страха перед страданьями, но от них веяло глубоким достоинством выполненного долга, пусть их подвиг совершался не по доброй воле, а по государственному принуждению. Раненые были в глазах девочки неизмеримо выше всех прочих людей: это был мир, недоступный обычному благополучному обывателю.

Вагоны раненых были безгласны. Машинисты трогали их бережно, без толчков, и они мягко отходили в молчании. Так мягко проходили в мирное время только одни поезда с царской семьей: Ляля видела однажды, как проходил мимо вокзала царский поезд. Летом пошли поезда с беженцами. Эти были сплошным криком. Беженцы производили жалкое впечатление суетливой растерянностью и поглощенностью личной бедой. В вагонах рожали, умирали; дети теряли родителей на долгих остановках; многих война застала врасплох, и они бежали, бросив все имущество. Нужны были срочно одежда, еда, врачебная помощь.

Наталия Аркадьевна теперь шила до глубокой ночи мужские рубашки с тесемками вместо пуговиц, чтобы удобней было надевать на забинтованных людей, и утром рано была уже на пункте. Эта неопытная женщина стала прекрасным работником и организатором в громоздком деле. Она поняла, сколько дремлющих сил пропадало у нее в жизни, и как будто второй раз родилась на свет. Но тут-то как раз и застигла ее судьба, и вся жизнь маленькой семьи навсегда была сломана и раздавлена.

Дмитрий Михайлович и Александр Николаевич уехали на фронт в действующую армию, а Наталия Аркадьевна с дочкой, бросив свое гнездо, – в Москву, к дальним родственникам: Москва – сердце страны, и там, им казалось, они будут вне военной опасности. Так пытались спастись наивные люди, к которым уже приближались небывалые потрясения. И никто не представлял себе тех событий, что стояли уже на пороге, и только поэт видел тень «люциферова крыла» {38} , покрывающую землю. Наталия Аркадьевна с дочкой доверчиво и бездумно шли этой тени навстречу.

Теперь Ляля не плачет, как когда-то «не хочу, чтобы люди умирали» при виде смерти. Она пытливо всматривается: так в 1916 году она стоит у гроба бабушки Наталии Алексеевны, который вынесен в часовню петроградского вдовьего дома. Монашка, читающая над покойницей, куда-то отлучилась, и девочка осталась одна. Бабушка, так горячо ее любившая, лежит холодная, торжественная и чужая. Это страшно. Но самое страшное, что Ляля не чувствует горя от потери: совершилось необходимое и даже где-то в непонятной глубине благое. И потому не жаль, что бабушка ушла из этой жизни – прислушиваясь к себе, испуганная и почти уничтоженная своим состоянием, которого она готова стыдиться, Ляля ощущает в себе прилив необыкновенной бодрости и новых сил. Девочка не проронила на похоронах ни одной слезинки. «Бесчувственный ребенок, – слышит она разговор смущенных родителей, – что это значит?»

«Что это значит?» – спрашивает у себя и она сама, не понимая, какая в ней происходит работа и как определится около переживания первой смерти ее дальнейший путь. Что-то связывается и укрепляется в ее душе перед лицом смерти. Но Боже сохрани кому-нибудь это открыть! Ляля впервые чувствует смысл в происходящем, не оправдываемую опытом рассудка веру: бабушка отошла в тайну, а ей надо было жить. А жить – значит действовать, и потому еще нужно было понять, как. Так и примем, что детство Ляли кончилось со смертью бабушки Наталии Алексеевны.

Я хочу, чтобы книга моя была не рассуждением, а правдивой картиной жизни души – пусть выводы сами покажутся в конце моего рассказа. Так записал однажды в дневнике Михаил Пришвин: «Яснеет современная задача искусства обнажить человека совершенно, лишить его всяких покровов религиозно-этических и романтических» {39} .

ГЛАВА ВТОРАЯ
Революция

Прежняя Москва отличалась от нынешней еще и тем, что снег на ее улицах не убирался, а лежал основанием санного пути. Всю зиму он сохранялся белым, а весной бурно таял и журчал ручьями по канавам между булыжной мостовой и тротуарами, и пешеход нередко стоял в раздумье перед задачей, как ему перейти улицу на противоположную сторону. Снег, падая, приносил на городские улицы нежный запах, напоминавший свежестью аромат цветов. Этот запах молодого снега знаком нам и теперь, но только тем, кто бывал зимой в глухой деревне, расположенной вдали от автомобильных дорог, где топят по старинке дровами.

Улицы были тихими, и лишь на главных, в центре, время от времени звенел и лязгал по рельсам трамвай. Ляля ходила по белым улицам в чужую гимназию. Она жила в новой и чужой ей семье дальних родственников. Без отца она чувствовала себя одинокой, но не тяготилась этим, как не тяготится путешественник, освободившийся от всего привычного и домашнего и вышедший в широкий мир. Ей хорошо было принимать на себя все влияния, все веяния большого города, живущего еще неведомой ей жизнью.

Провинциалы, приехавшие в Москву, направлялись сразу же, в зависимости от вкусов и образования, кто к Василию Кессарийскому, что на Тверской, где служил знаменитый своим басом диакон Михайлов, впоследствии певец Большого театра, кто в Успенский собор, где служил не менее знаменитый диакон Холмогоров и пел ангельскими голосами синодальный хор мальчиков. Другие устремлялись в Художественный театр, где голосом искусства говорила современная мысль. Лялю потянуло в театры. Провинциальная девочка, очутившаяся в многослойной среде столицы, стала выстаивать вместе со всей молодежью очереди за дешевыми билетами. Идти на Шаляпина, Ермолову, в Художественный или на выступление Александра Блока значило нечто, подобное хождению по святым местам у простого народа. А в Художественный театр гимназисты и студенты входили с таким же чувством, как богомолец входил в храм – театр сумел создать атмосферу, единство настроения, в котором сливались и зритель, и артисты, и билетеры, и капельдинеры, работавшие на вешалке. Публика говорила в антрактах вполголоса, аплодисменты были отменены.

Ляля сидит на чеховском спектакле «Три сестры» и плачет, откровенно уткнувшись в муфту, которая лежит у нее на коленях. Она плачет с того момента, как Маша впервые произнесла свое знаменитое «в Москву». Где та «Москва», по которой тоскуют и чеховские сестры и их никому не известная маленькая сестра в публике?

Балет в Большом театре, «Лебединое озеро», четвертый ярус, выше уже галерка. Туда ведет отдельный ход, но с четвертого яруса в антракте можно успеть сбежать вниз, в нарядный партер, и полюбоваться на блистающих туалетами и драгоценностями московских красавиц, на военных в разноцветных мундирах и элегантных, всегда в черном, штатских.

Балет – это полет. Куда? Может быть, в ту же «Москву», о которой плачут чеховские сестры? Балет – это власть над телом, сделать его послушным мысли, легким, как птица! Что думают вокруг нее об этом люди? Щеки так горят от возбужденья, что ей за себя неловко. Она оглядывается и видит внимательные глаза своей молоденькой соседки, сочувственно разглядывающей ее.

– Лететь хочется? – спрашивает ее соседка.

– Как это вы угадали?

– А мне тоже хочется, – сказала девушка очень серьезно и наклонила доверительно стриженую головку, прелесть которой была в контрасте: мальчишески задорная короткая прическа и застенчивый, внутрь себя смотрящий взгляд. Ляля молчала и ждала.

– Я кончаю Высшие курсы по филологическому, а мне хочется больше всего быть балериной или наездницей, – сказала девушка. – И никому нельзя сознаться.

– А мне сознались!

– Ну, вам тоже летать хочется, – пошутила соседка. – К тому же это случайная встреча, вольный разговор.

– Знаете, что это? – решилась сказать Ляля в следующем антракте, краснея. – Это полет в мир фантазии, несбыточный обман…

– Может ли быть несбыточным что бы то ни было, доступное воображению? – ответила соседка.

– Как смело! – обрадовалась Ляля. – Но все-таки, если попробуем, вниз полетим и разобьемся.

– Разобьемся раз, другой, третий, – ответила загадочно соседка, – и в конце концов полетим.

– А почему вы не можете стать балериной? – осмелилась спросить Ляля.

– Мне надо зарабатывать. У нас рано умер отец; старший брат, чтоб дать образование нам, сестрам, пошел служить в контору вместо университета. Нет, мне нельзя ни балериной, ни наездницей. Но это не обидно: я радуюсь, что кому-то это доступно. Я поняла, что не надо проводить резкую границу между собой и людьми и тогда будет очень широкая жизнь при самой скромной судьбе.

– Вы говорите, как будто уже летите, – сказала Ляля. – Можно спросить, как вас зовут?

– Отчего же, – улыбнулась та. – Зиной, Зинаидой Николаевной. А вас?

При выходе из театра девушки вновь столкнулись в тесном потоке людей. На улице мело.

– Какой ветер! – сказала обрадованно Ляля первое, что пришло на ум, лишь бы окликнуть Зинаиду Николаевну.

– А я люблю ветер! – отозвалась та.

– Все потому же любите? – спросила ее Ляля, и они улыбнулись обе, как заговорщицы, понимающие друг друга с полуслова.

Крутящийся снег и густая толпа расходящегося народа быстро разъединили их.

– С кем это ты? – спросила Лялю в трамвае ее взрослая троюродная сестра Клавдия, в семье которой она жила теперь. Ляля в ответ промолчала.

Клавдия… Тяжелый, влекущий и непонятный мир скрывался для Ляли за этой девушкой. Клавдия уже несколько лет как кончила гимназию. Никакие науки ее не интересовали, никакие «вопросы» не беспокоили. Особых талантов у нее не было ни к чему. Зато она обладала телом античных пропорций, неправильным, но обольстительным лицом с припухшим ртом негритянки – все в ней излучало победительную силу и как бы смеялось над правилами и законами людских условностей. Она любила посвящать Лялю в свои дела, когда сама принимала ванну: вода была слегка подкрашена хвойным экстрактом, цветом напоминала зеленоватую морскую, и Клавдия в ванне походила на розовую Венеру в перламутровой раковине какого-нибудь мастера эпохи Возрожденья.

Единственная дочь почтенной и обеспеченной семьи, отлично воспитанная, но мало образованная, она была от природы умна и прекрасно держалась в любом обществе, очаровывая всех, и мужчин, и женщин. Но что скрывалось под этой непринужденной и благородной простотой, знали лишь поверенная ее тайн, младшая троюродная сестра да мужчины, на которых Клавдия мимоходом пробовала свою силу: на кондукторе трамвая, когда брала билет, на продавце магазина, когда покупала туфли, на капельдинере театра, даже на священнике во время исповеди, поднимая на него глаза. При этом она была искренно набожна и выполняла привычный обряд по влечению сердца, а не по принуждению. И ставила свечи у чудотворной Иверской, и водила маленькую провинциалку по московским церквам, серьезная и кроткая, спускалась в подвальную келью патриарха Гермогена в ныне снесенном кремлевском Чудовом монастыре, где при нашествии на Русь поляков Гермоген принял мученический конец.

Однажды Ляле пришло в голову попробовать свою силу, подобно Клавдии. Она шла в гимназию. Стоял сильный мороз, на ней была тонкая шерстяная вуаль, а под вуалью не было стыдно: это походило на игру, на маскарад. Она повела, как Клавдия, глазами. Мужчина остановился и взял ее под руку. В ужасе она вырвала руку и бросилась бежать до самой гимназии, не переводя дыхания.

Самым тяжелым было то, что Клавдия сделала Лялю хранительницей своей тайны. На одном из балов в Благородном собрании Клавдию познакомили с видным должностным лицом из свиты московского генерал-губернатора. Это был статный, вдвое старше Клавдии военный. В Москве же он считался неотразимым. Еще не будучи представленным, он подошел к Клавдии, сидевшей после танца в похожем на греческую тунику платье, дерзко и решительно наклонился к ней и, рискуя быть услышанным ее отцом, сидевшим неподалеку, с наглой сдержанностью, глядя ей прямо в глаза, без улыбки произнес: «Какая кожа!»

Через несколько дней Клавдия послушно пришла в назначенное им место, и он увез ее за город на рысаке. Он поступил с ней безжалостно, расчетливо и сделал чувственную любовь единственным содержанием ее молодой начинающейся жизни. Клавдия, будучи жертвой, с легкомысленностью юности считала себя победительницей в этой битве с неравными силами. У него была жена, сын; и от балерины из кордебалета Большого театра у него тоже был мальчик. Для встреч с Клавдией он содержал специальную квартиру. Ляля, отправляясь вместе с сестрой в театр, на самом деле идет в театр одна, а потом дожидается на трамвайной остановке, когда подкатит лихач, отворачиваясь, чтобы не видеть «его». Усталая, как всегда спокойная и простая, подходит Клавдия и говорит, снимая на ходу густую вуаль: «Помоги, пожалуйста, зацепилось где-то за шпильку». Ляля со страхом смотрит на припухшие, как южный разрезанный плод, губы Клавдии. Ее пронизывает холод запретной тайны.

– У тебя будет то же в свое время, – бросает легкомысленно и жестоко Клавдия. – Он спросил вчера, когда ты проходила мимо нас: «Как зовут твою сестру? Скоро от этого яичка останутся одни скорлупки».

Душа сжимается от оскорбления и от бессилия. Если он и правда подойдет к ней и скажет, как тогда Клавдии… У нее кружится голова при одном воображении. Как же ей дальше жить? Она шепчет про себя как заклинание: «И уста мои не целованы» {40} .

«Уста» ее действительно еще «не целованы». Однако, если сказать по всей правде, ее волнует сейчас и манит именно эта таинственная плотская любовь. Доходит ли это до ее сознания? Конечно, нет! И если бы кто-то сейчас ей об этом сказал, как бы она оскорбилась!

Так протянулась в угаре зима. Заканчивался последний, обязательный седьмой класс гимназии. Ляля меньше всего думала об учении, отгоняя мысль о выпускных экзаменах. К ее счастью, выпускные экзамены были отменены по случаю войны и еще по каким-то уже забытым теперь причинам, и она не пошла даже на раздачу аттестатов. Оказалось, что она получила золотую медаль. Это было для нее неожиданно, но радоваться успеху было некому: отец далеко, а бабушка умерла, бабушка, которая одна теперь бы радовалась медали: обе ее покойные дочери «окончили с медалями»…

Весна в Москве – это веселые ручьи на улицах, букеты искусственных фиалок приколоты на груди. Потом начинают продавать живые подснежники, потом – ландыши, а на Красной площади, у Кремля, собирается веселый «вербный» базар. Проходят службы Страстной недели, и вот наступает радостная Пасха. Высоко весеннее небо, легок воздух, крупные и влажные дрожат над городом апрельские звезды. Уплывает вместе с талым снегом зимний угар, и первое, что надо сделать, это порвать с Клавдией. Ляля долго собирается с духом и однажды отказывается идти с сестрой «в театр». Она ожидает гнева. Но Клавдия грустно взглянула и сказала:

– Прости меня.

– Чем это кончится? – осмелилась спросить Ляля.

– Я сама не знаю. Это как-нибудь само кончится…

– Он бесчестный, жестокий, он не жалеет тебя! – вырывается страстно у девушки.

И Клавдия опять повторяет:

– Прости меня!

Ляля идет по кремлевскому спуску, мимо Чудова монастыря к Никольским воротам. В одной руке книга, в другой букет ландышей, только что купленный на углу у разносчика. В стене монастыря оконце, в нем всегда стоит монах и продает прохожим свежие просфоры. За этими вкусными «чудовскими» просфорами к чаю приходят сюда любители. Ляля протягивает монету и видит в узком окне лицо молодого послушника в черной скуфейке, лицо бледное, застенчивое. Мгновенно проносится: «Что заставило его запрятать в каменные стены свою молодую жизнь? Уйти от солнца, от ожидания радости?» Девушка смотрит на монаха, монах – на девушку. Он протягивает ей просфору. А она, повинуясь порыву горячего сочувствия, протягивает ему свой букет ландышей, видит, как смущенно вспыхивает его лицо, и она бежит вниз по спуску, не оборачиваясь.

Казалось бы, бесконечно далек этот порыв от печальных опытов прошедшей зимы – от тайной муки ее несчастной сестры. Этого поступка ей не нужно будет стыдиться. Она только будет осторожно обходить мыслью случай с покупкой просфоры у Чудова монастыря. Почему? если по правде, по последней, крайней правде? Ландыши, протянутые монаху, – действие той же силы, перед которой и она, и Клавдия равно стоят завороженные. И некого винить, и не перед кем превозноситься. Надо лишь со страхом и надеждой ожидать, кто ей встретится на пути и хватит ли ей упорства в борьбе за свое, пока непонятное ей и повелительное лучшее.

А на окраинах огромных просторов ее родины в это время шла война, и сотнями умирали люди, в то время как здесь, в тылу, гимназисты и студенты неистовствовали на ярусах театров, мечтая о возвышенной любви, а бездушные соблазнители увозили на рысаках девушек в притоны.

Зимой 1916/17 года приехал с фронта на побывку отец. Он сильно похудел, поседел, потемнел лицом, как будто жил под южным солнцем. Глаза были тревожны и тоскливы. Он был в защитной гимнастерке, подпоясанной ремнем, и высоких сапогах, остро пахнувших кожей. От него шел фронтовой запах мужского одинокого, неухоженного тела.

Отец говорил тихим голосом – о смятении среди офицеров, о ропоте среди солдат и падении дисциплины. Об общем недоверии к правительству и потере веры в царя. О страшных подозрениях – измене царицы; о Распутине – злой силе возле престола. Все смутно чувствовали, что в России пошатнулись самые основы, и она, как планета, сошедшая со своей орбиты, понеслась в неведомое пространство. Никто не знал, что он лично должен предпринять, и испытывал стыд из-за необходимости терпеть и ожидать событий. Отец походил на связанного по рукам и ногам человека, у которого отняты и зрение, и слух, и ему больно, и нечем дышать. Отец внушал острое сострадание. Сердце сжималось от жалости, и Ляля молча стояла около него, вдыхая его новый запах и целуя время от времени его большую милую руку.

И вот неожиданно произошло то непонятное, что впоследствии получило название Февральской революции. Она была действительно почти бескровна, как будто подготовлена всеобщим разочарованием в существующем порядке жизни. Революция коснулась обывателя главным образом внезапно появившимися очередями за продуктами да слухами, часто похожими на анекдоты. «Все уляжется, велика Россия, – думал он, – все бывало на ее веку. Надо запастись сахаром, того и гляди лето, варенье варить, а сахар исчезнет. Все перемелется». Ляле варенье варить не приходилось – в очередях она не стояла. Она в тот год открыла себе Блока и теперь про себя повторяла:

 
Сдайся мечте невозможной,
Сбудется, что суждено.
Сердцу закон непреложный —
Радость – Страданье одно! {41}
 

Ей было не совсем понятно, почему радость – это «страданье одно», и хотелось ей простой радости, без страданья. Но можно ли было спорить с Блоком!

Если бы не письмо отца, полученное с фронта вскоре после революции, она бы думала, что для нее ничего в мире не произошло.

Среди жизненных утрат, понесенных ею впоследствии, больше всего ей было жалко этого несохраненного отцовского письма. Первое и последнее письмо, адресованное отцом ей лично, он писал ей как взрослому человеку, он поздравлял дочь с переворотом власти, и благодарил Бога за произошедшее, и говорил, что ей придется жить уже в лучшее время, когда будет правда и справедливость, завидовал ей, радовался за нее и горячо советовал поэтому идти на юридический факультет. Отец верил в право.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю