355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Пришвина » Невидимый град » Текст книги (страница 27)
Невидимый град
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:47

Текст книги "Невидимый град"


Автор книги: Валерия Пришвина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)

От письма к письму видно, как растет и крепнет духовное существо Олега: это уже не тот мальчик, который «строил на страх всему миру обитель». Это о. Онисим, усвоивший себя в таинстве Христу и быстро идущий к завершению жизни. Как преодолевает он свое личное страдание, восходя на новую ступень обладания скорбью, самообладания, он хочет теперь разделить все переживания своей сестры. Он отказывается от расчета на помощь мецената, ищет самостоятельный заработок, «он чувствует, наконец, в экономическом отношении почву под ногами».

Скорбь владеет им и ночью и днем, но теперь он не подчиняется ей: он в высшей степени, как никогда, деятелен во внешней жизни. Он пишет, учится, хозяйничает на участке.

Колебания – вместе ли строить жизнь или в полном одиночестве, для него окончились: «Устроиться без тебя было искушение в минуту слабости. Это – буддийская логика. Я буду возле тебя во всех твоих ошибках, на всех кривизнах твоих путей. Я хотел бы терпеть все с тобой до конца».

Он отвергает всякую попытку взаимно разжалобить друг друга: «Не смей страдать из жалости ко мне. Это в тебе та самая стихия, которую я ненавижу так же сильно, как люблю тебя. Для меня имеет цену только твое свободное убеждение».

Но самое важное, что он утвердился теперь в ясном сознании: его любовь – не «прелесть», потому что он любит «сестрицу свою после Господа» и исповедует это. Правда, он «слишком» любит ее, но это «слишком» – не слабость, потому что «любовь можно выровнять, только прибавляя там, где мало, а не убавляя, где непропорционально много».

Теперь он видит соотношение сил человеческих и сил промыслительных: «Если б я был святым, я стал бы изгонять из тебя бесов, или от тебя, от сердечка твоего дорогого… Но что могу сделать я, я бессилен тут, лишь Бог может изгнать». Олег проходит подлинную школу смирения, как бы устраняясь и предоставляя действовать силе Божьей – он смиряется в своей человеческой ограниченности и получает тут же, как дар, силу веры и терпения: «Я слишком мало в своем отчаянии явил веры Господу. И если приступы его прошли, то именно благодаря вере». Признание и своей, и моей слабости вооружает его непоколебимой верой в силу Божью: «Не попустит Господь этого. Он слишком любит и жалеет тебя, и путями, Ему ведомыми, вернет тебя».

Теперь, наконец, приходит к нему понимание, почему все случилось; он винит теперь не одну любимую им девушку, он понимает, что, если бы сначала ответил на ее призыв без страха и опасений, тогда, может быть, «нынешних страданий и не было бы…». И добавляет: «Но что говорить о минувшем, о настоящем станем думать». Он теперь не идеализирует свою Лялю, он приходит к прекрасной трезвости, свидетельствующей о духовной зрелости его души. Он понимает, что переоценивал мои силы, не смея думать обо мне, как о слабом существе, «нуждавшемся в ограждении, которое действительно было нужно». Теперь он жалеет не об абстракции, не о том, что «образ не удался», а о Ляле, живой и любимой: «Радость моя, ребенок мой единственный и вместе нож, который мне в сердце вонзили – ты, своей рукой – и не вынули».

Последние письма Олега – это бесконечное снисхождение и терпение, и, что дивно, непоколебимая, несмотря ни на что, вера в раз и навсегда увиденный им внутренний образ любимого существа. «У нас ведь было, как в романах бывает, что „он“ сразу увидел, что это „ты“ – для него. А у нас я сразу увидел, что „ты“ – для Христа. Девство – твоя сила и твое искусство… Это единственное, что ты можешь сказать людям», – пишет он мне. Он понимает девство как «высшую чистейшую собраннейшую, напряженнейшую действенность человека». Это – божественное свойство: «Первая Дева – св. Троица», – повторяет он слова св. Григория Богослова.

Он не сомневается: «Ты проснешься, обожженная страстью человеческой, отовсюду ты воскреснешь, только до чего измученная и измучив других (разумею – не себя)».

Даже получив известие о формально совершившемся моем браке, он с прежней уверенностью, как о решенном, пишет о моем грядущем постриге.

В последних своих письмах Олег становится прост необычайно. Он пишет о самых обыденных вещах: о своих занятиях садоводством, о встрече с новыми людьми, описывает их наружность, обстановку их внешней жизни, возможной, оказывается, и при аскетической жизни, то есть о жизни по форме «как у всех хороших обычных людей» – тема наших с ним поисков и споров. Он впервые серьезно беспокоится о моем здоровье. Терпением и верой пронизаны эти письма. В то же время они мужественны и строги. Он становится выше обычных чувств, столь, казалось бы, естественных при подобных обстоятельствах: ревности, осуждения. Он зовет к себе Александра Васильевича и не устает меня уверять в своей к нему любви: «Он мне близок и дорог, разве ты не видишь, что я его люблю?» Только один раз, в горькую минуту, он бросает по адресу Александра Васильевича отчуждающее «он».

Как далек он теперь от осуждения! Он внимательно и беспристрастно исследует и хочет понять причины совершающегося несчастья: «Нет осуждения тебе. Я вспомнил еще раз все, чем тебе обязан, и увидел, что не знаю, чем не обязан. А я для тебя не смог сделать ничего». Себе Олег не приписывает теперь никакой силы: «И без нашей встречи ты выбралась бы к пристани, не знаю, каким путем». Он как бы устраняется с моего пути, не отказываясь от меня, однако, до конца: «Я тебя всегда жду». Этими словами заканчивается наша переписка.

Пришвин не устает изумляться Олегу: «В результате чтения дневника многое понял непонятное в Ляле и Олеге, проникся уважением к Олегу. Он, по-моему, достиг в своем духовном развитии такого состояния, которое мне казалось недостижимым: самому, своим усилием победить чувственность, ревность, зависть и все прочее, связанное с чувственной любовью, и остаться торжествующим над своим жалким соперником» {188} .

Под конец жизни Олег получает, наконец, единственное, что всю жизнь жаждет для себя – «для безумной своей плоти» – полное и нерушимое целомудрие, как перерождение всего существа. Это был дар, перед которым он сам стоит в изумлении: «Все лето не было никакой брани… казалось, тот самый эфир, или что оно там такое, из чего сделан над нами небесный свод, что оно, это вещество, и на земле есть и пронизывает тело человека и дышит в нем». Дар этот он уже не относит ко мне: «Раньше оно бывало в связи с тобой, теперь как-то органически входит. Да укрепит Господь, чтоб не ошибиться».

Совсем недавно я выписала из книги современного автора, изданной в 1962 году в Париже: «Все мироздание стоит ради целомудрия. Все дышит и живет ради целомудрия. Все зачинается и растет ради целомудрия. Все болеет и беднеет ради целомудрия. Все страдает и умирает ради целомудрия – наивысшего осуществления его» {189} . Выписывая эти слова, я думала, что они не вмещаются в сознание современного мне человека. Так же, возможно, будет непонятен ему и смысл моих воспоминаний. Для кого я пишу их? для считающих себя атеистами? – еще непонятно; для христиан? – уже не нужно… Никому не нужный труд – и все же я должна его закончить.

Одно из слагаемых, создавших силу моей необоримой «привязанности» к Александру Васильевичу, заключалось в том, что он в усилии задушить в себе чувство как бы заживо на моих глазах омертвел. Я видела теперь перед собой не живую душу и, оправдывая себя и жалея его, внушала себе несуществующую любовь к нему, путаясь между дружбой, долгом и впервые разбуженным чувственным влечением. Единственной навязчивой, маниакальной целью было теперь его оживить любой ценой. Этой «ценой» я и мнила брак. По-видимому, я считала, что самой мне уже нечего терять.

Письма Олега меня терзали и возмущали одновременно. Наша с ним любовь, как я думала, – уже совершившееся непреложное событие, и писала ему: «Между нами не может стать никакая другая любовь». Я возмущалась его непониманием этой простой, как мне казалось, мысли. Никто ничего не понимал в происходящем. Одна только маленькая Шура осмелилась и сказала Александру Васильевичу:

– Не женитесь на Ляле, она – не для вас, вы оба замучаетесь.

Но ее голос ни до кого не дошел.

Мама была на даче у друзей. Александр Васильевич приходил ежедневно, молчаливый, неподвижный, упорный. Страдал ли он? Или был до конца опустошен? Он так никогда и не ответил мне на этот вопрос.

Священник назначил на завтра день венчания, о чем никто из знакомых и не догадывался. В глубине души я понимала, что это губительный шаг, и почему-то торопилась его сделать – как «торопится» упасть под откос поезд, уже сходящий с рельсов.

Александр Васильевич приносит обручальные кольца, на которых выгравированы наши имена. Я смотрю на кольца и говорю Александру Васильевичу:

– Поедем на вокзал. Если я достану билет, я уеду на Кавказ – и это будет развязкой.

Он молча берет у меня из рук чемодан (давно уже приготовленный!) и провожает до кассы. Билетов нет. Носильщик предлагает необычный, со сложными пересадками… Я колеблюсь. Я смотрю на Александра Васильевича и, как это ни странно, со всей очевидностью понимаю: он обрадуется, если я уеду. Александр Васильевич в это время говорит решительно:

– Билет с пересадками и через носильщика не входил в условие.

Я сдаюсь и чувствую, что в глубине души радуюсь какой-то темной радостью такому решению.

На следующий день мы обвенчались. По возвращении из храма домой я чувствую, что заболеваю. Шура измеряет мне температуру: 39°. Александр Васильевич уезжает домой. Шура остается со мной. Я сваливаюсь в нервной горячке, о которой читала только в романах и думала, что она выдумана, что ее не существует в жизни.

В эти дни был арестован на улице Михаил Александрович. О моем браке еще никто не знал, даже мать, которая еще не приехала с дачи. Наконец, я выздоравливаю. Я хочу видеть Александра Васильевича (в дни моей болезни мы с Шурой просили его не приезжать). Я сажусь на трамвай и еду долго по вечерней Москве. Напротив меня в пустом трамвае сидит молодая пара с ребенком на руках. Я смотрю на спокойные, счастливые лица и верчу обручальное кольцо на своей руке. Вероятно, я захотела простой жизни, как у этих скромных людей, их простого счастья. Но разве оно возможно для меня? Все колеблется. Михаил Александрович арестован; Олег далеко; Александр Васильевич каменеет… Я рассматриваю свою руку, полоску кольца… Как может владеть мной подлая жажда жизни вопреки всему происходящему, и мыслимому и пережитому?

Я застаю Александра Васильевича не одного – у него приятель, они ведут какой-то философский разговор. Александр Васильевич ласково сдержан, видно, он мне не рад. Приятель деликатно хочет уйти.

– Я тоже ухожу с вами! – торопливо говорю я. И Александр Васильевич не делает попытки меня удержать. Я прошу усиленно меня не провожать, хотя ловлю себя на отчаянной надежде: он догадается, он захочет, пойдет! Но он остается – и я долго бреду по пустынным ночным улицам и вижу во всей обнаженности свою гибель. Мне казалось, Александр Васильевич перегорел, все ушло, хотя это было не так, а как-то сложнее, но смутно я понимала, что, если бы в ту ночь он бы встретил меня по-другому, – разве я стала бы от этого счастливее?

Эта ночь была началом конца моего слепого, внезапно и коварно возникшего чувства. Я не могу назвать его сейчас любовью. Чувство это смертоносно прошлось по нашей общей судьбе, ничего не оставив, кроме могил и бессильных сожалений. Эта ночь была еще началом новой «преступной» темы моей жизни: «он мне не муж, и это был не брак». Оставалась мать, и я должна была охранять ее в своей непоправимой катастрофе. Теперь я решилась и написала Олегу всю правду о том, что уже произошло, и получила ответ.

«21 августа 1929 г. Милая Ляля, мне действительно очень тяжело. Скрывать нечего. И если не делается 40 температуры, то потому, что и все это время мне так тяжело, а во-вторых, что мне сегодня пришлось пройти 40 верст и вчера прошел довольно, дорожное напряжение берет свое.

И не права ты в своих „знамениях“ – давно известно, что летом нельзя достать билет на Кавказ в тот же день „даже через носильщика“. Ведь не могли же мы этой весной достать и за пять дней вперед, если бы не знакомства и „бронированные“ места в вагоне. Наоборот, знамение я вижу как раз в том, что носильщик предлагал тебе билет до Армавира, откуда нет ничего легче, как сесть на местный сочинский поезд, в котором всегда много мест, но это у тебя „не входило в условие“. Это и было знаком собственного произволения, которое надо было ожидать.

Дальше клевета, что мы боялись брака по своей, якобы, греховности, а А. В. не боится по чистоте. Мне трогательно и больно читать, как ты пытаешься оправдать его и себя, но все это не так.

Нет, мы хотели чистоты и потому боялись брака. А моя ошибка в том, что я переоценивал твои силы, я не смел думать о тебе, как о слабом существе, я считал тебя сильной. Если бы я знал, что ты способна одна дойти до брака, я действовал бы совсем иначе.

Скажешь, почему же любовь мне этого не подсказала? Да, видишь, я не умел понять, я был мальчиком, еще смотрел на тебя, как на существо чистое и мужественное, и, во всяком случае, не нуждающееся в таких странных „ограждениях“, как то, которое действительно было нужно.

Не клевещи, что мы были какие-то два грязных существа, которые тряслись перед браком из страха похоти, ты ведь знаешь, что это ложь. Просто мы были так наивны в своей детской простоте, что нам могли приходить такие планы, как на страх всему миру строить обитель и т. д.

И неправда, что возможно деторождение „в чистоте“, т. е. в бесстрастии. Евангелие от Иоанна в главе 1-й на это дает ответ раз навсегда: есть рождение духовное, рождение от Бога, пишет на первой же странице девственник Иоанн, „иже не от похоти плоти, не от похоти мужеския, но от Бога родишася“ {190} . Стремление к девству относится именно к „рождению от Бога“, а всякое человеческое рождение – „от похоти плоти, от похоти мужеския“. От жены же требуется, по крайней мере, такое отсутствие силы девства, что она соглашается быть сосудом этой похоти плоти. Нечего тут спорить, Ляля, да простит меня Бог, но я сейчас могу об этом рассуждать больше, чем когда-либо, потому что никогда еще не было так легко в этом отношении, все это лето не было ничего „летнего“, никакой „брани“, и если бы я был способен радоваться и смотреть, мне казалось бы, что тот самый эфир, или что оно там такое, из чего сделан над нами небесный свод, что оно, это вещество, и на земле есть, и пронизывает тело человека, и дышит в нем.

Детка, дорогая, я думаю, что и у тебя такое ощущение. Раньше оно бывало в связи с тобой, теперь как-то органически входит. Да укрепит Господь, чтоб не ошибиться!

Конечно, я не могу тебя покинуть. Постараюсь приехать и по возможности скорее.

Только одна Ляля по отношению к Лелю не была Эпистимой, но, Боже мой, и в это единственное место в мире, где без протеста души можно было помыслить любовь, и в это место закралось „ребро“! Ну, как мне не скорбеть? Не подумай, не об абстракции жалею я, не о том, что „образ не удался“, а о живой детке моей.

Все-таки то прошлогоднее было изменой мне и Христу. И брак – измена, и не дай Бог последствий – все они будут изменой на измену, хотя ты „внутренне“ и верна.

Ляля, детка, ведь кроме тебя – сложной и вместе „простой“ – ничего нет в мире.

Не утешай себя тем, что „для нашей любви нет формы на земле“, эти слова ранят, есть тысячи форм, и уж во всяком случае, это не понуждает замуж. Еще больнее, когда утешаешь меня „выгодой“, – теперь, мол, нас с тобой „не подозревают“. И тыможешь это написать!

Ляля, теперь ты все прошла. Может, теперь приедешь? Я всегда жду. Да хранит тебя Господь. Прости. Целую крепко. Л.».

Это было последнее письмо Олега.

Он ушел на Красную Поляну: эти «сорок верст» и предстояло ему, вероятно, пройти в день написания его последнего письма. На Красной Поляне Олега застала Настя Скороходова с друзьями, прошедшие горами через перевал с Кубани. Сережа предпринял поход, чтоб развлечь горевавшую по сыну сестру. Кроме того, он решил к тому времени жениться и вел к Олегу свою невесту. Это было последнее с Олегом свиданье, подробности которого я не устаю выспрашивать у Насти при каждой встрече и теперь, в конце своей жизни.

«Олег был печальный и сосредоточенный, – рассказывает Настя. – Он сказал: „Я кончаю работу, она свалилась на меня вопреки моему настроению. Мне необходимо от нее отделаться“. – „О чем ты пишешь теперь?“ – „О литургии. А перед этим написал об экономике. Вот видишь“, – он показал на исписанные мелким почерком тетрадки, завернутые в клеенку. – „А почему в клеенке?“ – „Я ее держу в дупле на всякий случай, жаль, если пропадет. Я ее кончаю и скажу тебе, пожалуй, о своем решении: я еду в Москву к Ляле. Буду около нее в любом положении“. – „Как же ты будешь там жить? Ведь С. {191} собирается уезжать в Польшу, ему запретили продолжать дело“. – „Может быть, поступлю в дворники или еще куда-нибудь, все безразлично. Я спасу ее, освобожу и увезу“. – „А мать?“ – „Все само устроится“, – сказал Олег и прекратил разговор. У него было такое лицо, что я не посмела больше расспрашивать».

В последних числах августа, накануне намеченного Олегом отъезда, на Красной Поляне появились военные люди. Они арестовали всех троих монахов, а кельи их подожгли. Арестованных перевезли в Новороссийскую тюрьму. Это рассказал нам проездом через Москву один из арестованных в те же дни и быстро выпущенных соседей Олега по Змейке; он бросил свое хозяйство и уехал на противоположную окраину России.

Вскоре был арестован в Майкопе и Сережа. Валек, подъезжавший в это время ко двору с возом сена, сообразил о происходящем в доме и, под прикрытием воза, сбежал. Он скрывался долгие годы, меняя места и работу, скитаясь иногда как бродяга, питаясь как зверь на свалках. Изредка появлялся он у Насти только на одну ночь и снова безвестно исчезал. Так пережил он десятилетие гонений и фантастических процессов, изобретаемых в сталинскую эпоху. Началась Отечественная война. Валек попал на фронт и вернулся уже открыто в семью инвалидом.

Тянулся 1930 год, предсказанный Олегу Зубакиным. Потом рассказывали очевидцы: в Новороссийскую тюрьму {192} перевезли множество монахов, арестованных повсеместно в горах. Это было «мероприятие» по очистке гор от свободных нищих насельников. Стариков и молодых, женщин и мужчин гнали по трудной дороге через несколько перевалов с долины Псху и других мест их поселений. Молодые вели стариков, некоторые не вынесли пути и умерли в дороге. Всех погрузили у моря на баржи, везли в невыносимой тесноте, как негров во времена работорговли. Монахи плыли и пели молитвы.

Мало кто из них уцелел после ссылок и тюрем: кто умер, кто был казнен. О. Даниила и Сережу вскоре расстреляли: одного тут же в Новороссийской тюрьме, другого – в Майкопе. Боря по молодости получил всего пять лет лагерей. В те же годы были расстреляны толстовцы: Митрофан и дядя Коля Сутковой, в разных местах и по разным «обвинениям». Чета Биронов попала в лагеря, вышла оттуда живой и дожила где-то в провинции свой век. В 1964 году умер Михаил Николаевич. Людмила Дмитриевна написала мне тогда: «Последнее время он сильно томился душой, сильно устремлялся в мир горний, но все же не желал так скоро покидать землю. Совершалась внутренняя борьба. Тело томилось от сильных болей в желудке, четыре года он лежал неподвижно без памяти. Затем тихо отошел в вечность». О себе старая, больная и нищая Людмила Дмитриевна просила одного: не помогать ей и ничего не присылать. Она умерла года через два после него.

Олега «судили» тщательно, им заинтересовались, его перевели в тюрьму в Ростов-на-Дону. Его жизнь явно хотели сохранить. Следователь, казалось, был под обаянием личности Олега, так и сказал сестре Олега, которую мы посылали на разведку. Мы поняли со слов следователя, что Олег доверял своим судьям, говорил открыто, развивал перед ними свою экономическую систему, близкую к учению Г. Джорджа. Ему казалось, что она могла спасти Россию в трудном аграрном переустройстве, предпринимаемом в те дни: по стране шла «коллективизация».

Олегу предлагали ценою сохранения жизни полный отказ от своего мировоззрения и переход на работу в органы безопасности. Сестра привезла записку из тюрьмы: Олег просил только немного свежих яблок и еще передать «сестрам», чтоб его не забывали. Это все, что мы узнали. Об остальном – догадывались…

Тогда-то мы вспомнили недавний рассказ Олега: однажды летом 1928 года на Змейку забрел турист. Олег принял его радушно, они разговорились и так провели в беседе всю ночь, забыв о сне. Турист был убежденным марксистом. На прощанье он крепко пожал Олегу руку и сказал: «Я не забуду нашу встречу, как ни расходимся мы с вами в убеждениях. Имейте в виду, если вам будет нужна серьезная помощь, у вас искренний благожелатель», – и представился секретарем ЦК партии Белоруссии.

Мы вспомнили тогда этот случай и отправили в Минск двух сестер Олега. N принял их, обещал выяснить обстоятельства дела, разобраться, помочь. Мы так и не узнали, сделал ли он что-либо для Олега. Через какое-то время он сам был арестован и, если не изменяет память, кончил самоубийством при аресте.

Олега расстреляли. Это случилось летом, по-видимому, в июне. День так и остался нам неизвестен. Матери принесли извещение о совершившемся факте в начале июля. Я жила в это время в деревне Дунино под Звенигородом с матерью, Александром Васильевичем и А. Н. Раттаем. На горушке (ведущей сейчас мимо дачи Пришвина к лесу из деревни) я встретила брата Валька Юрия, который вез мне ужасное известие. Я бросилась в Москву, к Марине Станиславовне и привезла ее к себе.

В одну из ночей я увидала следующий сон: я нахожусь в храме, где кончилась ночная служба. Брезжит рассвет. Молящиеся отдыхают, лежа или сидя на полу, неразличимые в полумраке, как груды серой сваленной одежды. Кое-где мерцают лампады. Все ожидают утреннюю службу. Вдруг распахивается дверь храма, в нее входит высокий Олег в простой длинной одежде, как рисуют воскресшего Христа. Он стремительно проходит между молящимися мимо меня, ни на кого не глядя, прямо в алтарь. Стоя на коленях, я протягиваю к нему руки, он отстраняет властно меня, говорит: «Нельзя. Не прикасайся!» – и исчезает в алтаре.

После гибели Олега в Ростове-на-Дону была выпущена юридическим издательством брошюра «Рыцари Михаила» (или что-то вроде того). Так строил свою дешевую карьеру какой-то журналист, может быть, и сам следователь Олега. Основная мысль брошюры, насколько помню, заключалась в том, что на Кавказе среди отшельников была контрреволюционная организация, под рясами у монахов «были шпоры», что монахи держали склад оружия и вдохновителем организации был «недоучившийся реалист» О. В. Поль. Прилагались портреты Олега и о. Даниила, снятые в заключении {193} .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю