355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерия Пришвина » Невидимый град » Текст книги (страница 24)
Невидимый град
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:47

Текст книги "Невидимый град"


Автор книги: Валерия Пришвина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)

К вечеру мы сидели уже на поляне возле недостроенного дома, в котором забраны были две стены, но не было ни пола, ни потолка. Олег сделал под крышей временный настил и спал на нем, так как на участок ночью забегали звери и заползали змеи. Там провели мы с Олегом под звездами эту августовскую ночь.

Я видела в прошлом Олега огорченным, измученным, гневным, но духовно-расстроенным и ослабевшим видела впервые. Не помню, о чем мы говорили и как, но заснули мы, наконец, примиренные, проснулись спокойные и счастливые. Знакомая прочная и чистая радость вновь осеняла нас.

Олег был до крайности истощен, и я видела, как он вновь приучался есть и спать, как на глазах у меня поднимались его силы.

И еще прошла такая же ночь под звездами. Днем, когда мы готовили на костре традиционную «супо-кашу», так называли мы свою нехитрую еду, варившуюся сразу на сутки, мы увидали, что по дорожке, спускающейся на поляну со стороны гор, сбегают вниз знакомые фигуры с дорожными палками в руках и заплечными мешками. Это были о. Даниил, Боря и Сережа, спешившие с Красной Поляны, – они были извещены Олегом о моем приезде.

Правда, их ожидало на побережье еще одно дело, поважней, о чем Олег мне расскажет сам в следующем своем письме – уже в Москву. А пока происходило радостное свидание с друзьями.

Дня через два после моего приезда на Змейку, когда Олег зачем-то отлучился к соседям, а я осталась одна на хозяйстве и шла от соседнего источника с двумя полными ведрами на коромысле, я увидала у нашей хатки человека городского вида, в восточной тюбетейке со старомодной бородкой и с очень русским лицом. Он представился Константином Сергеевичем Родионовым и сказал, что пришел познакомиться, услышав об Олеге еще в Москве. Сейчас он шел с долины Псху, что под двумя цепями гор, где был у старцев в Глубокой.

Он-то и был первым, кто рассказал мне, что старцы на Псху обсуждали выступление в центральных газетах нового заместителя патриаршего местоблюстителя епископа Сергия. Я почти никогда не читала газет, убежденная, что все необходимое услышу от людей, которые их читают, и теперь тоже еще ничего не знала. Константин Сергеевич рассказал, что епископ Сергий провозгласил единство Церкви с советской властью, признавая эту власть народной, народом принятой и потому обязательной и для Церкви, которая никогда не боролась с государственной властью и имела свои, чисто духовные, независимые от мирской жизни цели. Константин Сергеевич по памяти процитировал: «Несть власти, аще не от Бога», и потому «ваши радости – наши радости и ваши печали – наши печали».

Сколько раз потом по-разному и разные люди повторяли друг другу эти слова из статьи – споря, не соглашаясь, страдая и соглашаясь, сколько раз потом я слышала их в Москве.

– А как отнеслись к этому старцы? – спросила я.

Константин Сергеевич говорил, что старцы приняли выступление послушно, хотя и настороженно. Вспоминали, когда в истории Церкви бывали выступления святых людей против некоторых действий светской власти, в случаях, когда она явно нарушала закон Христов. Вспоминали выступление митрополита Филиппа против жестокостей Иоанна Грозного, Нила Сорского против жестокостей в борьбе с еретиками при Иоанне III. Но общее мнение старцев на Псху было таково, что выступления Церкви возможны лишь против отдельных заблуждающихся или преступных личностей и их действий, но не против исторически складывающихся государственных формаций – старцы еще раз подтвердили, что Церковь никогда не становилась и не должна становиться на путь борьбы с государственной властью. Насколько мы знали то, что происходило все это время в столице, патриарх Тихон, не выступая против власти, боролся как раз с отдельными постановлениями, пытаясь отстоять достоинство Церкви в новом атеистическом государстве. Но на официальное признание новой власти ни он, ни его последователи не пошли и были за прошедшие годы все так или иначе уничтожены.

Вместе с о. Даниилом мы обсудили церковные новости и присоединились к мнению старцев с Псху. Кто-то, помню, говорил, что Сергий, известный не столько своей духовной настроенностью, сколько ученостью и административным опытом, делает дипломатический шаг с целью оградить церковных людей от политических преследований и дать им мирно жить в новой обстановке атеистического государства. Но чувство тревоги поселилось в душе, было непонятно, каких последствий можно теперь ждать.

Я вспоминала про себя давний спор двух студентов – Александра Васильевича и Абрамова в начале революции и слова одного из них: «Но что если Церковь вновь соединится с государством? Тогда она потеряет силу». Слова эти звучали теперь в моей памяти как вопрос, так как спор Иосифа Волоколамского и Нила Сорского на Руси продолжался и поныне. Митрополит Сергий своим выступлением покупал мир для Церкви, какой ценой – никто не знал.

Константин Сергеевич Родионов оказался, после взаимных припоминаний, одним из слушателей лекций Бердяева в Олсуфьевском особняке, мы помнили лица друг друга и не знали имен. Он же был и родным братом того самого Николая Сергеевича Родионова, который запомнился мне своим светлым лицом на собрании толстовцев в Газетном переулке. Константин Сергеевич через день уехал, но с тех пор стал постоянным спутником моей жизни, часто пропадая куда-то на долгий срок и снова неожиданно появляясь.

Через несколько дней и мы с Сережей уехали: я в Москву, он в Майкоп, все провожали нас до Сочи под проливным дождем, мы были веселы и полны надежды.

В Москве я получила от Олега письмо.

«12 сентября 1927 г.

Ляля, радость моя и оправдание мое – совершилось! 28 августа ст. ст. в канун праздника Усекновения Главы св. Иоанна Предтечи, в 8 ч. утра о. Н. постриг недостойного брата твоего и нарек то имя, которое было задумано.

Я, конечно, не ожидал никаких утешений, никаких перемен особых, потому что ведь для меня не может быть чуда (помнишь, как ты говорила, советуя мне заботиться о себе: „Еще для Сережи может быть чудо, а для тебя нет“), А утешение я все-таки получил, если не прямо от Бога, то от человеков. То есть, прежде всего, от Бога (о чем напишу, как о более важном, дальше), а сначала от человеков. Какая-то ясная грань провелась еще раз в жизни, но в том смысле, что легла печать достоверности на то, к чему мы вместе пришли. И извне, и изнутри.

Прежде скажу про самый постриг. На мягкое сердце больше всего впечатления должно бы произвести начало, когда постригаемый идет к алтарю, несчастный и растерзанный в одной длинной рубахе, останавливается и падает на землю трижды, а старец ведет его, простирая над ним руку и покрывая его своей мантией. В это время поют тропарь „объятья отча“. Все это и значит „подводить“. Это, конечно, очень сильно и похоже на Василия Великого, составителя сего чина. Только здесь, если бы не подлинные переживания, символика граничите внешним эффектом. Говорю это, как бы смотря со стороны на постриг в монастыре по уставу, который слишком прекрасен внешне, и это меня немного пугает.

По счастью, мой постриг был лишен эффекта всего этого. Бедная церковка на кладбище, деловой человек – иеромонах, пели псаломщик, брат Николай да о. Арсений. Кое-как и кое-где раздобытая одежда и в добавление ко всему – яркий день. Так что все внешнее было устранено, осталось чистое таинство; и все как внешнее, так и „внутренне-внешнее“ в его действии тоже было устранено. Совершилось лишь словно некое утверждение обновленного существа – устранились тревоги, сомнения, столь знакомая тебе неуверенность, и стало как-то совсем не страшно и все ясно.

Неожиданным подарком были два разговора – с о. Даниилом и с той молодой схимницей, которой так восхищались отцы. Она сегодня уезжает. Даниил с увлечением начертывал картины иноческого жития последних времен. Осуждал старое иночество за презрение к умственной культуре… „Некоторые даже святые отцы писали, что монаху нужно только одно – покаяние: Господи спаси, да Господи помилуй. А я, может быть, даже соблазняюсь этим, погрешаю против них, считаю, что они ошибались. Это в древности монахи жили себе за святыми стенами или под святыми полами. Вот им тогда и не нужно было ничего, кроме молитвы и трудов“ и т. д.

А с Серафимой так. В промежутке между утреней и обедней я искал места отдохнуть в тени. Обошел церковь, смотрю – у восточной стороны, прислонясь к алтарной стене, сидит она. Пригласила сесть. Стали толковать об иночестве. Я ее расспрашивал. Весь разговор поучителен, но опишу потом, так как долго. Скажу лишь, что, по ее мнению, монашество теперь будет в значительной степени в миру и не нужно бояться, находясь в мирской обстановке, тайного приятия пострига, только готовиться при этом к искушениям и т. д.

Теперь самое главное, из-за чего и письмо сел писать. Трудно писать об этом в пути, но когда вернусь домой, то сразу отправлю письмо. Поэтому постараюсь хоть как-нибудь написать здесь.

После твоего отъезда у меня начались суточные смены настроений. Ночью находили волны ужаса о том, как страшна эта медлительность Божья, проявляющаяся в иных случаях; какие непосильные крайние испытания веры дает Он именно людям последних времен. Какой огромной веры Он требует. Что перед этим двигать горами, если мог попускать такие скорби тебе, то чувство мучительного недоумения, которое делает невозможным никакую теодицею, кроме безусловного доверия Христу-Спасителю человека. Собственно, слова ничего не выразят. Но они мучили (только этим – ни одной мысли против тебя не было). А днем вдруг все это исчезало и сменялось то радостью, то чувством какой-то утвержденности, спокойствия и временами некий „страх высоты“ – то чувство, какое бывает в горах, когда заберешься высоко-высоко на шпиль и под скалой внизу раскидывается картина целой страны, – страх превознесенности. Словно какой-то силой мы были поднимаемы на гору скорее, чем успевали освоиться с высотой. Такое чувство испытывает ученый, когда его поспешно ведут в глубину науки, не задерживаясь для отдыха и освоения с открытием.

Потом перед постригом произошел перелом – я подумал, что ведь Господь всегда праведен в путях своих и не „оправдится“ перед Ним тот, кто выйдет в суд с Ним. Думал о том, почему Господь не устроил так, чтобы мы встретились раньше. Тогда моя жизнь была бы, может быть, не такой, какой была, может быть, и твоя тоже. Но если бы и так, то тогда Сам Господь остался бы в стороне, и любовь при всей ее ясности основана была бы не „на камени“. Очевидно, нужно было, как и ты мне писала, тебе отречься окончательно от себя и от всякой надежды на человеков и возлюбить единого Господа, и мне тоже увидеть, что сам я пуст и неоткуда искать мне помощи и богатства, как только от Христа.

И вот тогда-то, тут уже немедленно, Господь устремился ко спасению каждого из нас и поспешил с нашей встречей. Я даже испугался при мысли, что было бы, если б я встретил тебя раньше. Я думаю, что, если бы явилась любовь, она была бы очень чиста, так как ты к иной не способна, и мне другого не попустил бы может быть Господь.

Пишу это все, хотя знаю, что тебе неприятно и противоречит моему обещанию вычеркнуть призраки из памяти. Поэтому заранее прошу прощения, может быть, лучше не писал бы, но подумал, что тебе приятнее, чтобы я писал все. Оправдывает меня конец – постриг. Он вдруг все отрезал, и я понял, что призраки просто никогда не существовали и не являются ныне даже недоразумением.

После пострига сидели возле церкви с Даниилом и Митрофаном. (Он присутствовал и пролил море слез. Заявил, что ему легче было бы постричь все 150 миллионов в России, чем меня одного.)

Да, я узнал, что пострижение есть именно таинство, а не обряд принятия определенного исторически сложившегося пути жизни – действительно таинство, в коем „Отец блудного сына лобзает и паки познание своей славы дарует, обнищавшее сердце целует“. Потому что оно дает уверенность в пути и освещает лучом Христовым как достоверное то, в чем сомневался. И это достоверное не совпадает с буквой уставов общежития последних столетий. Так что постриг – усвоение Христу, а не киновийному уставу.

Будь радостна, радость моя. Напиши мне. Прости, если по глупости чем-нибудь причинил боль. Господь с тобой. Л.»

Письмо Олега легло печатью на пережитое и наполнило мое сердце уверенностью и бодростью.

Марина Станиславовна известие о постриге сына встретила иначе. Я видела, что она находится в жестокой борьбе с собой. Ей казалось, что этим шагом сын отдаляется от нее, от всех нас. Она пристально вглядывалась в меня, ища признаков такой же тревоги, и не находила: я невинно и радостно переживала новое в нашей совместной жизни великое событие. Чего опасается Марина Станиславовна? Что нового, непредвиденного случилось в этом давно ожидаемом и желанном событии? Что значит ее тайный обращенный ко мне вопрос? Да, понимаю, сын стал теперь духовным лицом, иным,чем мы все, оставшиеся в миру (иными словами – отставшие от него): он стал иноком. Это случилось для них, но не для меня! «Я не знаю, где кончаешься ты и начинаюсь я», – вспоминаю я его слова, обращенные ко мне.

Должно было пройти какое-то время, недолгое время, и я стала понимать: теперь нам необходимо нечто скрывать, как «незаконное», непостижимое для всех, кто, подобно Марине Станиславовне, смотрит на нас с Олегом этим двойным вопросительным взглядом.

Впервые ли я это замечаю и догадываюсь об этом? И вот, каким-то обратным сознанием, задержанным в тайных кладовых памяти, вырисовываются картины недавно пережитого: мы с Олегом сидим на нашем «чердаке», друзья спускаются к нам с гор, мы машем приветственно им, они отвечают. Вот они приближаются. Я вижу лицо о. Даниила, оно улыбается мне, и тут я тревожно отмечаю какую-то настороженность, какой-то холодный, отчужденный вопрос. Это было лишь мгновение, вопрос тотчас исчез, но я заметила его, и мне от него стало не по себе. Поняла ли я тогда, не помню, но оказалось, я его не забыла.

И «огненный» взгляд молодого пустынника на Медовеевке – я не забыла и его. Какая-то зловещая тень начинала нас настигать в нашем светлом, в нашем страшном полете. Сейчас в Москве я вновь вспоминаю мелькнувший взгляд о. Даниила. Это был взгляд со стороны – такого нам и нужно будет теперь опасаться.

Все это стало ясным как день теперь, через полвека, когда я со скорбью и любовью предаюсь воспоминаниям. Тогда же поднималась сердечная тревога да мысленный сумбур, я только лишь чувствовала в душе вопрос: как же нам жить дальше?

Олег – он парил высоко, монах, поэт и мыслитель, он не снисходил вниманием, чтобы замечать этот взгляд. Мне, женщине, дано было мало природой: возбуждать его мысль; он принимал иногда эту мысль через меня, но она всецело была его достоянием. А замечать все мелочи жизни, ускользающие от мужского творческого внимания, было моей ношей: я видела каждое пятно на его одежде, с тревогой всматривалась в утомленное его лицо. От меня не могли укрыться и взоры людей, которым так трудно или невозможно было открыть нашу тайну, и величие, и красоту дарованных нам отношений. Своим принятием иночества Олег дал право суда над нами всем, кто нас окружал. Да, между нами вырастали горы неодолимых препятствий, но мы все еще их старались не замечать. И самым главным, чего я сама тогда еще не могла понять или еще не могла решиться допустить эту мысль до сознания, было то, что я не монахиня. И Олег тоже этого еще не понимал. В этом и была настоящая трагедия нашей любви. Но ни он, ни я, повторяю, этого еще не понимали.

Я только понимала, что незаметно подкрадывались ко мне постоянная озабоченность, раздвоенность сознания и чувства – так я теряла цельность и силу души, так появлялась почва для моего настоящего, а не выдуманного падения – через то я переступила в свое время, как через обрубленный сук, как через упавшую к ногам истлевшую одежду, и Олег был прав, считая меня до сих пор непорочной.

И вспоминается мне сейчас, когда я пишу эти строки, рассказ Михаила Александровича о том, как он встретил в те годы однажды на улице Сергея Николаевича Дурылина, который вернулся из ссылки. Михаил Александрович уже знал, что Дурылина выходила от тяжелой болезни, прямо сказать, спасла, сосланная с ним в одну местность не то послушница, не то молодая монахиня. Было известно, что они теперь жили вместе, и как круги по воде расходились и множились разговоры о том, что, переступив через обеты, они живут теперь как муж и жена. Кто знал об их подлинной жизни и подлинных отношениях? Конечно, они полюбили друг друга, потому что, перетерпев и пересуды и осуждение, вместе дожили до старости. Не знаю так ли, но говорили о том, что Дурылин должен был снять с себя сан – он стал позднее известным искусствоведом. Знаю только, что в их квартире оставался образ Спасителя и никогда не угасала перед ним лампада. Рассказ об этой встрече на улице с Дурылиным у Михаила Александровича был короток и заключался в том, что Дурылин, увидев старого друга, бросился к нему на шею со слезами, а Михаил Александрович не оттолкнул, но и не смог ответить участием на его порыв, предоставив Дурылина одного его судьбе. Хорошо помню, что что-то меня тогда в этом задело.

Как понятно теперь, что оба они были правы. Ведь Олег писал и писал о возможности любви двух людей – мужчины и женщины, сохраняющих чистоту друг друга, но живущих рядом. Может быть, и здесь блеснул свет писем Иоанна Златоуста к Олимпиаде, о которых часто упоминает Олег? Но время наше было суровое, и Михаил Александрович Новоселов стоял на страже последних оплотов Церкви – мог ли он тогда рассуждать о чем-то другом? Для моего же сознания тогда это была и вовсе непосильная задача: нужно было соединить несоединимое, а мне это не удавалось и в собственной судьбе. Сейчас я думаю, что на последнем Суде найдут оправдание обе правды: и тех, кому удалось пройти свой путь по прямой, и тех, кто прокладывал собственной судьбой какие-то новые пути, никому из окружающих не понятные. Может быть, это были уже знаки нового времени, о котором только что говорила Олегу схимница Серафима – монашество в миру?

В отдаленной связи с только что рассказанным мне вспоминается притча, записанная в дневнике Михаила Пришвина за много лет до нашей встречи и в то же время в год описанного мною события. Вот она:

«На сеновале буквально над нашими головами оставалось гнездо с ласточками – четыре птенца. Я давно желал увидеть, как вылетают ласточки, потому что это сущее чудо: когда гнездо бывает прилеплено к окошку на пятом этаже, а внизу каменная мостовая – вот падение! Сегодня я увидал птенца на сене, взял его в руки, пустил в ворота, и он полетел к себе… И старики-ласточки окружили его – отец, мать и другая родня собралась, и молодой степенно летал между стариками. Потом бросился другой из гнезда, третий. Четвертого мы вытолкнули сами. Так ласточки учатся летать – в момент падения. Но так ведь и у людей, ползающих, бегающих и летающих, – у всех, кто рискует летать: пришло это им тоже в момент падения» {179} .

В Москве выступление митрополита Сергия было принято нашими друзьями совсем по-иному, чем на Псху в Глубокой пустыни. Чтоб вести связный рассказ о дальнейшем, необходимо сейчас отвлечься и вернуться к событиям в церковной жизни предшествовавших лет.

Надо сказать, что в послереволюционные годы XX века в России в точности повторилось все пережитое в первые века христианства, когда масса простого римского народа вместе с просвещеннейшими людьми: философами, учеными, правителями – считала христиан темными изуверами, приписывала им преступные извращения в быту и гражданской жизни, вплоть до ритуальных убийств и поджога Рима. В нашей революционной стране христиане сотнями шли в заключение и на расстрел. Их гонители зачастую были столь же искренни в мотивах своего благородного ожесточения, как чисты были гонимые в своих поступках и образе жизни. Тем не менее во главе Церкви с ноября 1917 года вновь, впервые после Петра Великого, находился избранный Патриарх всея Руси Тихон (Белавин). Решение о восстановлении патриаршества было принято на Церковном Соборе, который ознаменовал новую эпоху в церковной жизни России и в жизни всех православных христиан – в это труднейшее, гибельное время во главе Церкви снова был Патриарх. Он-то, Патриарх Тихон, и не шел на компромисс с новой властью, которая потеряла верное понимание существа религии и, в частности, христианства и заменяла это представление ложным, подчас чудовищно извращенным.

Конечно, были и среди христиан люди, и даже течения, связывавшие свою веру с политическими убеждениями, то есть с отстаиванием прежних государственных форм России, но это не было связано напрямую, как обычно представлялось властью. И среди гонителей также были люди, хорошо понимавшие невинность гонимых, однако приносящие их в жертву своим политическим целям.

Я далека была всегда, как далека и сейчас от жизни церковной организации. Но настроение происходящего в Церкви схватывала чутко и рассказываю, главным образом, об этом. Так, в годы патриаршества Тихона я понимала, как трудно приходится ему, а вместе с ним и всем церковным людям жить среди нового общества, ложно понимающего смысл Церкви и ее истинные цели. На что можно было рассчитывать, если даже сам великий писатель земли русской Лев Толстой превратно понимал вещи, доступные сознанию последней неграмотной, но благоговейной старухи?

Усилия Патриарха Тихона отстоять свободу Церкви, уберечь своих детей от лишних страданий были нам неведомы, но мы догадывались о них. Мы знали, что под конец жизни Патриарх Тихон был уже под негласным домашним арестом, в котором и скончался. Один уважаемый нами человек, пробившийся к Патриарху Тихону с каким-то поручением, на вопрос: «Приходится ли вам делать уступки под давлением гражданской власти?» – услышал от старого умирающего Патриарха такой ответ: «Не под давлением, а под удавлением».

Патриарх Тихон скончался в 1925 году весной. Он жил в Донском монастыре на окраине Москвы, где его и похоронили. Разрешены были открытые похороны, и очереди прощающихся тянулись через всю Москву: мне, например, пришлось стать в эту очередь на Самотечной площади. С тех пор прошло четверть века, и эти события даже мне самой по сравнению с нашей действительностью кажутся далекими и неповторимыми, как Средневековье.

По церковным правилам Патриарх не мог быть избран без собора епископов. И потому временно вступил назначенный умирающим Патриархом местоблюститель его престола епископ Петр Крутицкий. Это был совсем незаметный, незначительный, как казалось, человек – «синодальный чиновник», который ничем не выделялся в своей среде. Но Патриарх Тихон оказался сердцеведом, и назначенный им Петр обнаружил себя человеком до самозабвения любящим Церковь. Что иное могло бы дать ему силы непреклонно держаться, как Тихон, не идя на соглашение с властью вплоть до безвестной и бесславной кончины? Очень скоро он был арестован и сослан в Обдорск, где в тягчайших условиях прожил сколько-то лет и там скончался.

То, что последовало за этим, поначалу казалось непонятным и невероятным: дело в том, что Патриарх Тихон оставил точный список пастырей в последовательном порядке, достойных занять его престол. С 1925 по 1927 год, то есть за два лишь года все они покорно и мужественно вступали «по порядку» на место заместителя патриаршего местоблюстителя. Петр в это время находился в ссылке, и они по очереди следовали за ним в заключение, исчезая там безвозвратно. Это были епископы: Серафим, Агафангел, Кирилл. Наконец, последним по списку вступил на овдовевший престол заместителем местоблюстителя епископ Сергий. И вот он-то не последовал за своими предшественниками, а выбран другой путь и выступил в центральной гражданской печати с упоминаемым выше и дошедшим до нас на Кавказе воззванием.

Все мы были далеки от церковной жизни, где она соприкасается с жизнью государства и, значит, с политикой. Но теперь, когда картина пережитого становится издали ясна, оказывается, на самом деле в жизни не бывает ничего внешнего, не отвечающего в чем-то внутреннему. И значит, всякая «политика» где-то пересекается с глубокой духовной, будто бы «независимой» жизнью человека.

Мы своими глазами читали письмо митрополита Петра, замаранное, измятое, прошедшее множество рук, пока дошло оно, наконец, до Москвы, до митрополита Сергия. Петр умолял в нем Сергия не разрывать единства, не уступать свободы совести, помнить, что Церковь жива не благополучным процветанием на земле, а кровью мучеников за Истину. Он умолял не пренебречь этой кровью и верить в ее силу. Митрополит Сергий избрал иной путь и стал патриархом. Это было началом нового «раскола» внутри Церкви. Отныне Церковь была подчинена особому органу контроля в государственном аппарате, и открыто атеистическое государство теперь ожидало с большей или меньшей долей терпеливости естественной смерти православия, бывшего еще так недавно основой духовной и культурной жизни России.

Иначе и не могло быть в те послереволюционные годы, но это мы видим теперь с высоты пережитого. Тогда же мы сами, участники, как могли мы быть объективными, если даже кроткие и далекие от мирских дел пустынники приняли происходившее близко к сердцу. Сейчас через четверть века кое-что становится понятным в этой борьбе с «сергиянством». Она была по существу продолжением старинного русского «раскола». Тут действовал дух борьбы Патриарха Никона с Аввакумом, Нила Сорского с Иосифом Волоцким. Это был исконный русский духовный максимализм, и потому она была в каком-то смысле глубоко национальным явлением.

В свете сказанного заслуживает внимания следующая запись из дневника Михаила Пришвина, хотя в ней речь идет не о внутрицерковной борьбе, а о противостоянии государства и Церкви, но дух русского «раскола» в ней выражен очень точно: «Наши большевики в зеркале прошлого средневековья похожи на иконоборцев (сектантов-рационалистов), а наши церковники – на средневековых иконодулов (монахов). Иконоборцы-рационалисты имели в виду будущее истории, а мистики-иконодулы отстаивали прошлое. В отношении категории времени иконоборцы его обожествляли (прогресс), а монахи-иконодулы вовсе с ним не считались, скорее они обожествляли пространство (бесконечное и в нем Сидящего). Одни уходят в прошлое, другие – в будущее. И эти все опыты на прошлое и на будущее терпит, как шпоры справа и слева в бока свои, настоящее.

Наша православная вера получена от Византии, как вера пространства, и вполне отвечала огромному пространству России. Большевики, обожествляющие время, разбудили дремлющее пространство лозунгами: догнать и перегнать. Борьба с религией у нас была борьбой с пространством за время. Теперь внимание наше обернулось не к Сидящему, а к Летящему. Вот эта мысль о коллизии пространства и времени есть центральная мысль современности» {180} .

Как понятна в свете трудной человеческой истории запись Пришвина в дневнике: «Боже мой! Сколько лжи собралось в человечестве под знаком креста! Как понятен человек, пришедший уничтожить всю эту дрянь. Но как велик будет тот человек, кто не побоится поднять этот крест из болота и вновь поставить на холме с плодородной землей» {181} .

Итак, я вернулась в Москву, где встретила совсем иную, чем на Кавказе, оценку события. Все мои московские друзья отшатнулись от митрополита Сергия, и знающие и не знающие историю, но имеющие опыт церковной жизни. Мне рассказали, что когда после литургии о. Роман, выполняя указ, прочел с амвона воззвание митрополита Сергия, несколько человек, не сговариваясь, выбежали из храма и больше в него не вернулись. Это произошло еще в бытность мою на Кавказе.

Сцены, подобные описанной, повторились во всех храмах и по всей России. К митрополиту Сергию шли и ехали ходоки от мирян и ближних и дальних, шли послания по рукам и по почте от мирян и от духовенства. Мы читали своими глазами эти документы: они были величественны, искренни, напоминали по духу мученические акты первохристианства, сохраненные, к счастью, человечеством в подлинниках. Не знаю, сохранились ли документы о подобных актах 1927 года XX столетия.

Никто не призывал в них к борьбе с государственным строем. Все стояли вне оценок форм гражданской жизни, вне классовых и материальных интересов. Их связывала лишь одна мысль: люди умоляли Сергия не уступать государству независимость, приобретенную и приобретаемую кровью и жизнью мучеников. «Пойди с ними – и мы пойдем с тобой», – говорилось во многих из этих писем. Михаил Александрович Новоселов был одним из вдохновителей этой внутрицерковной борьбы. Мне пришлось быть свидетельницей проявления соборности в православии, которое выделяет его среди других христианских церквей. Я помню сцену, когда на литургии в храме Грузинской Божьей Матери, не примкнувшей к митрополиту Сергию и поминавшей по-прежнему – еще живого! – митрополита Петра, сослуживший с настоятелем храма провинциальный епископ помянул митрополита Сергия как главу Церкви. Сейчас же к нему в алтарь по рукам была послана записка, написанная одним из молящихся тут же на спине у стоявшего впереди человека. Записка была краткой, твердой, никого не оскорбляющей, но через нее говорил дух Церкви. Вскоре мы увидали этого епископа, который вышел из алтаря и, быстро пройдя между расступившимся народом, покинул храм. Это напоминало времена Вселенских Соборов, борьбу великих Отцов Церкви, но она происходила в наше время, на наших глазах. Настоятель храма о. Сергий Голощапов один закончил литургию. О нем мне запомнилось, не помню чье, свидетельство: он был сослан в северные лагеря, где работал сторожем лагерных огородов, и еженощно служил литургию в поле один на камне, служившем ему престолом; там, в лагере, и погиб.

Жизнь была наполнена самоотверженностью и страданиями. Начались аресты. Брали священников и мирян одинаково – всех, кто хоть сколько-нибудь выделялся в толпе тех храмов, где не поминали митрополита Сергия. Это не были тайные храмы в горах или тайные собрания сектантов. Нет, они открывали свои двери для всех среди городских улиц и ни от кого ничего не таили. Там собирались не заговорщики или подпольщики, а люди, простодушно открывавшие свою «разрешенную» им государством веру. Убеждения эти не касались гражданской жизни, и люди эти не только не нарушали своих обязанностей, но, напротив, считали своим долгом выполнять их добросовестно. Эти люди добровольно и открыто подставляли свои невинные головы под удар. Я была свидетелем, как в церкви Большого Креста на Ильинке (ныне снесенной) один за другим выходили из толпы прихожан молодые люди разных профессий, чтобы принять посвящение, заступить опустевшее место арестованного священника, и через короткий срок последовать за ним, и сгинуть навсегда. Иногда этот срок длился не больше одной недели. Так погиб Измаил Сверчков, тот самый студент Института Слова, затем исчезнувший с поля моего зрения и неожиданно оказавшийся священником этого храма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю