Текст книги "Чужая осень (сборник)"
Автор книги: Валерий Смирнов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 51 страниц)
6
Утро уже щебетало перед моим окном в виде серого нахального воробья. Очень хотелось спать, но прежде, чем удовлетворить личные желания, нужно думать об общественно полезном труде. Поэтому лезу под холодный душ, растираюсь полотенцем со столь любимым всеми пижонами трезубцем «Адидаса», влетаю в пумовские шорты и уже через десять минут рулю к коллеге по работе Мыколе.
Мыкола копался на огороде возле своей огромной домины, состоящей из восьми комнат. Наверное, в этом человеке погиб Мичурин, потому что Мыкола умудрялся выжимать из маленького приусадебного участка больше денег, чем какой-нибудь колхоз с поля средних размеров. А так как работа возле своего дома никаким трудовым законодательством не учитывается, Мыколе, как и мне, приходится отдавать дань официальной деятельности, и поэтому мы бесстрашно охраняем спортивный комплекс ото всех подозрительных типов, мечтающих разжиться штангами и тряпичными мячами. Но так как почему-то желающих проверить нашу бдительность не находилось, от вынужденного безделья мы творчески подошли к делу и создали во дворе комплекса нелегальную стоянку для личного автотранспорта. После девяти часов вечера до двух десятков машин заезжало во двор, а около семи утра водители выгоняли свои лимузины за ворота, предварительно каждый вручал нам рубль за доблестную охрану транспорта. Половину, правда, приходилось отдавать, но по мелочам хватало. После того как бензин подорожал в очередной раз, Мыкола наладился выдаивать ночью из каждой машины по литру горючего для собственных нужд, но со временем водители поняли, что бензин пожирают не расшалившиеся с годами карбюраторы, и поставили на баки крышки с замками.
У нас с Мыколой были еще два сменщика: один студент, который по ночам все равно не спал, а грыз гранит науки, чтобы обеспечить себе в дальнейшем безбедное существование врача-ветеринара, а второй – пенсионер, из всех видов развлечений предпочитающий накачиваться тем сортом вина, который знатоки метко окрестили «шмурдяком». И если студент сперва смотрел на рубчики автовладельцев, как на чудо невиданное, то пенсионер сразу отказался от денежной подачки, унижающей его человеческое достоинство, и требовал, чтобы при расплате эквивалентом его заботы о личном транспорте служила любимая марка вина.
Так как дед сегодня заканчивает дежурство и в настоящее время, наверняка, уничтожает свою валюту, заработанную ночью, а студент появится только завтра, мне пришлось обратиться к Мыколе. Сегодня, к сожалению, я не смогу торчать на работе, а брать отгулы даже за свой счет у нас почему-то считается дурным тоном.
– Дуй к своей бабе, – радостно осклабился Мыкола, – что я, молодым не был, все понимаю-соображаю. Хто б тебя выручил, только я. Зараз заведу свою кирогазку – и вперед, – мой напарник еще раз улыбнулся, бережно спрятал двадцатипятирублевую бумажку в старый кошелек и, не переодеваясь, побежал в гараж. За «кирогазкой», которую в народе называют просто ГАЗ-24.
Жара постепенно окутала город и, войдя в квартиру, я первым делом плотно закрыл окна, залпом выпил бутылку холодного кефира, поставил свой внутренний будильник на полдень и тут же завалился в постель.
…Тяжелые капли пота, минуя ресницы, стекают прямо на зрачки, поэтому так нестерпимо режут глаза, однако расслабляться нельзя. В сетчатом экране маски видны очертания фигуры противника, который, пользуясь моим секундным замешательством, идет в отчаянную атаку. Кровь гулкими толчками рвется в виски, сердце подскакивает, по руке пробегает дрожь отчаяния и уже, в который раз, рванула болью щедро политая хлорэтилом мышца ноги. Но внезапно отчаяние сменяется бурлящей радостью, мгновенно забывается боль и чувство усталости. И это происходит именно в ту долю секунды, когда в нескольких сантиметрах от роковой черты дорожки я перехватил его клинок и почувствовал, как изогнулась моя рапира о бешеный бросок пущенного в атаку тела противника…
Открываю глаза. На коричневом циферблате дрогнул второй нуль у цифры двенадцать и тут же превратился в единицу. Теперь – зарядка. Полчаса разминка, жим лежа, гантели, «лотос», – несколько энергичных ударов по воображаемому противнику – и, как говорится, пожалте бриться. В самом деле, не могу же я появиться небритым у заслуженного художника республики Войцеховского.
7
В мастерской Войцеховского ровной тенью лежал обычный полумрак, хотя солнце с прежней щедростью заливало город. Здесь, как обычно, толпилось немало молодых людей, только-только постигающих азы приобщения к прекрасному. Как художник Войцеховский особыми талантами не блистает, но реставратор он талантливейший, что называется от Бога. Впрочем, профессиональные качества мастера для меня сейчас никакого интереса не представляют. Я пришел к Войцеховскому как к коллекционеру.
Поздоровавшись, протягиваю художнику икону, бережно завернутую во фланель.
– Ну-ну, – оживился Войцеховский, – посмотрим, – и, развернув тряпочку, как-то совсем по-молодецки присвистнул: – смотри-ка, ребята, «Суббота всех святых».
– Не Хохлов ли? – поинтересовался высокий белобрысый парень в очках с толстыми стеклами, – мне кажется, что это палехское письмо по композиции и образному выражению близко к его работе. Я ее в Третьяковке видел.
Войцеховский вопросительно посмотрел на меня.
– Довольно спорный вопрос, – с академическим спокойствием произнес я, – утверждать не берусь. Но если это и не Хохлов, значит работал в то же время в Палехе мастер, не уступающий ему ни в чем.
Войцеховский покачал головой и задал коварный вопрос:
– Мой юный друг, а что вы скажете об этой доске? Вот, в углу, обратите внимание, «Всех скорбящих радость».
– Перевод живописи на новую основу, – не задумываясь выпалил я, как заученный урок, – доска попала в руки реставратора, если не ошибаюсь, в виде отдельных, сильно поврежденных досок. Работа кропотливая: линии рисунка могли не совпасть, нарушить целостность единого живописного произведения. Каждый кусок доски выпрямлялся путем повышения относительной влажности внутри, затем для каждой части иконы были изготовлены стусла…
– Стусла? – переспросила меня огненно-рыжая девушка, поднеся к губам мундштук с незажженной сигаретой, крепко сжатый длинными нервными пальцами.
– Да, стусла. Это специальные приспособления, облегчающие отделение красочного слоя от основы. Когда живописные фрагменты были предварительно расчищены, нашему уважаемому Евгению Евгеньевичу осталось соединить их в единое целое и сдублировать на холст. Затем икона была раскрыта и предварительно обобщена. Теперь предстоит сделать заправки и посадить живопись на новую основу.
Я мог и дальше рассуждать о работе, которая ведется над доской. Тем более, что ровно неделю назад все это уже выслушал от Войцеховского, но старик успел об этом забыть или просто делал вид, что не помнит, а может просто не обратил внимание на мой заумный монолог, потому что сейчас его больше всего занимала икона, которую я принес в его мастерскую.
– У реставраторов работы непочатый край, – наконец-то оторвался от доски Войцеховский, – и то, что мы сейчас делаем, – всего лишь микроскопическая часть труда, который так необходим для спасения уникальных произведений, относящихся к периоду драматических событий в истории России. Мы с Сергеем Александровичем готовим в настоящее время экспозицию, которую откроет вот эта «Богородица».
Сергей Александрович Вепринцев показал ребятам на одну из икон, надежно прикрепленных к стене, и, словно продолжая начатую мной лекцию, пояснил:
– Несколько лет назад икона представляла собой изъеденную шашелем доску, с обуглившимися от огня краями, едва различимыми записями неудачных реставраций. Кстати, во многих произведениях этого периода благодаря их неискаженности может быть раскрыта политическая и психологическая острота художественного образа русской иконы, ее историческая обусловленность, придававшая древним, мастерски написанным религиозным образам значение великого непреходящего, правдивого искусства. Посмотрите на «Богородицу» повнимательнее: образ богоматери трактован художником довольно своеобразно, нет привычного, почти академического спокойствия, беззаботности, легкой грустинки в глазах. Перед нами простая земная женщина, прижимающая к груди испуганного младенца. В глазах ее – страх, подчеркнутый излишней напряженностью тела.
Говоря об иконе, мы волей-неволей, исходя из прочитанного и увиденного, представляем ее в виде творческого наследия Рублева, Дионисия, Феофана Грека, Ушакова, Даниила Черного. Не умаляя достоинства искусства раннего средневековья, готовящуюся экспозицию можно расценивать не как наследие давно сложившихся традиций, а совершенно своеобразную, потому что в семнадцатом веке создаются иконы под влиянием изменения политической жизни страны. В России возникает новая общественная формация, в страну приезжают видные зарубежные зодчие. Перестраивается Кремль, потерявший утилитарное значение крепости, архитектура начинает развиваться в декоративную сторону. Внутри храмов появляются декоративные росписи, получило очень широкое распространение украшение старых храмовых икон дорогостоящими и высокохудожественными окладами из серебра и золота. Церковный раскол Руси сыграл, пожалуй, главную роль в появлении своеобразной живописи. В старообрядческих центрах стали возникать новые мастерские. На творчество живописцев, работавших в них, не мог не сказаться характер народного творчества тех мест, куда они бежали от патриарших реформ. В этой связи появляются новые, совершенно новые, обогащенные наследием народного творчества, иконы. Старообрядческая живопись как бы соревновалась с искусством мастеров государственной церкви, которая тянулась к роскоши, являлась ее образцом. Поэтому в своем искусстве живописцы-раскольники стали находить новые формы и способы выражения, которые могли бы дать тот же художественный эффект, какого достигала официальная церковь при помощи высокого ювелирного искусства. Старообрядцы этого эффекта стали добиваться за счет живописных средств, придавая максимальную декоративность своим произведениям, поэтому их художественный язык стал более народным и доступным. Вот почему этот переломный период развития средневековой живописи вызывает несомненный интерес у многих любителей искусства.
Не хватало только, чтобы молодые люди рассыпались в аплодисментах, вынося таким образом благодарность Сергею Александровичу за блестяще прочитанную лекцию. Однако этого не произошло, они только теснее окружили его и буквально засыпали вопросами.
Пользуясь этим, я тут же заговорил с Войцеховским.
– Евгений Евгеньевич, как находите доску?
– Прелестно, но, к сожалению, ничего не могу предложить взамен. Разве что эту фигурку Дхармапала.
Несмотря на небольшие размеры, грозный хранитель буддизма выглядел довольно внушительно.
– Я вас убедил? – на всякий случай спросил Войцеховский.
– Запад есть запад, восток есть восток, – сказал я не к месту, хотя моя доска родилась гораздо западнее этого бронзового уродца. – Откровенно говоря, я предпочел бы что-нибудь из живого мира.
– Драконы устроят? – лаконично спросил Евгений Евгеньевич и, не дожидаясь ответа, достал из тумбы старинного письменного стола небольшую табакерку и пиалу. Подглазурная роспись на фарфоре, дракон, витающий в облаках, плюс перегородчатая эмаль с аналогичным зверюгой на металле. Киваю в знак согласия головой и на всякий случай спрашиваю:
– Может быть, что-нибудь есть из живописи? Вы же знаете, что русский портрет прошлого века моя основная слабость…
Евгений Евгеньевич поправил седую шевелюру:
– Знаете, совсем недавно Виктор предлагал какой-то портрет середины прошлого века, конкретно не знаю, но с этим джентльменом я даже разговаривать не стал.
Что ж, я не отличаюсь щепетильностью Войцеховского и поэтому могу позволить себе поговорить с человеком, носящим высокопарное прозвище Мужик Дерьмо. С пожеланием дальнейших творческих успехов, покидаю мастерскую Войцеховского. Ключ уже был в замке зажигания, когда меня окликнул Вепринцев.
– Ну, как вам наши юные друзья?
– Выше всяких похвал, Сергей Александрович, не замечал ранее за молодежью такого неподдельного интереса к старине. Кстати, не могли бы вы сказать, чем занят в настоящее время наш уважаемый коллега Брониславский?
– Служение муз не терпит суеты, – безбожно произносит Сергей Александрович, – и поэтому спешить к нему не нужно. Думаю, что дракончики никуда не улетят. К тому же, визит в настоящее время к нему будет некстати. Ты меня понял?
– Я все понял, Дюк. Только, наверняка, русалкам придется спрятаться, когда на сцене появятся драконы.
8
Улицы мелькают, отражаясь в боковом зеркале, сменяют друг друга в калейдоскопе картинок города. Возле дома Эдика висит «кирпич», поэтому я заезжаю прямо во двор, чтобы избежать возможного объяснения с инспектором ГАИ, и не спеша поднимаюсь на второй этаж. Звонок на двери старинный, забытого типа «прошу вертеть». Приходится выполнить пожелание этого чуда начала столетия.
– Не прошло и двух веков, – пропел Брониславский, открывая дверь, – как старые друзья встретились вновь.
– Русалку разыскал?
– С трудом, учитывая мое состояние и раннее утро.
– Состояние у тебя обычное. Не боишься закончить карьеру осветителем?
– У нас, слава Богу, к талантам относятся бережно. И коллектив в конце концов не допустит, чтобы я его зарыл в землю.
– Или, вернее, утопил в бутылке.
– Я уже почти в норме, а до спектакля еще пять часов, так что все будет в порядке, – с этими словами он открыл дверь в комнату, и я увидел русалку. Она стояла на постели в позе Магдалины, только вот вид ее кающимся назвать никак нельзя. Да и пышные волосы с успехом заменяла бархатная портьера. В голубых глазах русалки светился вызов.
– В пятый класс уже перешла? – вежливо спросил я, обращаясь к Эдику.
– Успокойся, нравственность молодого поколения в пределах нормы. Она уже закончила девятый.
– Ну, раз девушка уже такая взрослая, она, наверное, в состоянии сама пройти в ванную комнату и привести себя в порядок.
– Иди, солнышко, – снова пропел Эдик, понимая, что я оторвал его от столь важного дела не для пустяков.
Русалка отбросила в сторону портьеру и, покачивая бедрами, молча удалилась, бросив по дороге вызывающий взгляд в зеркало, стоящее напротив дивана. Я поставил дракончиков на край стола. Эдик, не говоря ни слова, вышел в прихожую, вскоре вернулся, открыл витринку, поставил туда пиалу с табакеркой и только потом вытащил из кармана халата две пачки банкнот в фирменной упаковке.
Я надорвал одну из них, отсчитал десять червонцев и попросил:
– Передай, пожалуйста, Дюку. Он ведь столько времени ухлопал, чтобы вовремя доставить тебя домой. Да и эта красавица, наверняка, его работа, ты бы до Каймана Аллигаторовича сам не добрался.
Эдик было открыл рот на ширину плеч, но высказаться я ему не дал.
– Кстати, о птичках. Мужик Дерьмо сейчас в городе?
– А где ему быть, – обиженно вскинул ресницы своих артистических глаз Эдик, – пропадает, наверное, в «Лотосе».
Нет, все-таки я был прав, спросив Горбунова: зачем он имеет дело с этим типом?
Оставив машину неподалеку от дома деда Левки, пересекаю дорогу, размеченную прерывистыми белыми линиями, спускаюсь в подземный переход и выхожу на центральную улицу города. К чему, спрашивается, этот подземельный вояж, ведь строительство перехода завершилось к тому времени, когда приняли решение запретить движение транспорта по главной улице, чтобы создать своеобразный историко-художественный центр? Первым его памятником стал этот подземный переход, который здесь необходим, как лыжи в Сахаре. Как и следовало ожидать, создание комплекса не пошло дальше пустопорожних разговоров о нем, и знаменитая на весь мир улица стала походить на центральное место любой деревни. Все-таки интересно, отчего в маленьких городишках и деревнях, которых на своем веку я повидал больше, чем достаточно, местные власти считают своим долгом запрещать Даже велосипедное движение в самом центре захолустья? Может быть оттого, чтобы чувствовать таким образом свою значимость в этом мире, особенно когда личный водитель уверенно ведет персональную машину под запрещающий знак мимо стоящего навытяжку милиционера?
Синеватые плиты, некогда грозная сила вулканической лавы, укрощенная рукой человека, ведут в старый дворик к бездействующему колодцу, возле которого в тени опавшей акации чинно протирает скамеечку потрепанными брюками пенсионер Леонард Павлович Вышегородский, подперев гладковыбритым подбородком палочку с резиновым наконечником, окованным медью. Голубые выцветшие глаза старика смотрели куда-то в небо поверх двухэтажного дома. Я присел на скамеечку рядом и почти с нежностью спросил:
– Как здоровье, Леонард Павлович?
Старичок недовольно покосился на меня, словно я отвлек его от решения проблемы мирового значения, и ответил вопросом на вопрос:
– А как бы ты хотел?
Можно подумать, что от моего желания в этом деле хоть что-то зависит. К тому же старик сам понимает, что с моей стороны пока было бы глупо желать ему чего-нибудь иного, кроме еще очень долгих лет жизни.
Вышегородский, не дожидаясь ответа, медленно поднялся со скамейки, засеменил навстречу какой-то бабе и, оторвав на сантиметр от макушки шляпу, проворковал:
– Здравствуйте, дорогая. Спасибо вам еще раз. Тут недавно пенсию принесли, позвольте должок вернуть.
Старик долго копался в ветхом кошельке и, наконец, осчастливил свою собеседницу двумя смятыми рублевками, затем знаком подозвал меня и пригласил в дом.
– Ты присаживайся, присаживайся, – гостеприимничал Вышегородский, ощупывая меня глазами, – давно не заходил отчего-то. Сабина, смотри, другого найдет. Не боишься?
– Что вы, Леонард Павлович, у нее, наверняка, ваш вкус.
– Я и не скрываю, что ты нравишься мне. Только вот ведешь себя неправильно. Особенно в последнее время. Не пора ли поставить нам все точки над так называемым «и»?
– И когда же мы их начнем расставлять?
– Кто нам мешает сделать это сейчас?
Я вздохнул и с почти искренним огорчением произнес:
– Если бы все было так легко… А вы по-прежнему любите эти маски-символы?
Старик перехватил мой взгляд, устремленный на одно из полотен.
– А я всегда был однолюбом, несмотря на то, что ты увиливаешь от разговора.
– Извините, Леонард Павлович, но для начала хотелось бы расслабиться. Почему вас так интересует авангард? Ведь это цветовое пятно можно повесить вверх ногами и смысл от такого положения картины вряд ли изменится.
– Видишь ли, сынок, – улыбнулся Вышегородский, – мы сейчас находимся в том самом доме, где жил Кандинский, так что сам Бог велел мне интересоваться его творчеством. Мало кто знает, что великий Кандинский жил в нашем городе, и о его творчестве наслышаны лишь единицы, хотя в Третьяковке он представлен.
– И все-таки, несмотря на это, я предпочитаю реалистическую живопись, а ссылка на Третьяковку – не аргумент.
– Конечно, не аргумент, тем более, что Третьяковка не так давно получила очередное бессмертное реалистическое произведение. О личной высадке полковника в районе Керчи, этакое явление Христа народу в годы тяжких испытаний. А что касается реализма, то есть прекрасная сказка о том, как некий одноглазый, одноногий и однорукий царь заказывал свой портрет. Рассказать или ты знаешь?
– Расскажите, пожалуйста, – попросил я, несмотря на то, эта сказка была мне известна в мельчайших подробностях.
– Так вот, царь, потерявший в войнах левую руку, левый глаз и левую ногу, вызвал к себе художников и сказал им, чтобы создали они портреты, достойные венценосца. Портреты должны быть правдивыми и понравиться государю. Тот, кто выполнит это условие, тому достанется богатство и почет, прижизненное признание и посмертная слава.
И вот в один прекрасный день живописцы представили царю свои работы. Посмотрел он на первый портрет и сказал: «Здесь изображен старик-калека, что в общем-то, правдиво, но мне полотно не нравится». И художнику отрубили голову. Второй портрет запечатлел царя полным сил, с двумя руками и ногами, однако он не был правдив. И художника постигла участь собрата по искусству. Третий живописец изобразил царя верхом на могучем коне в профиль, с хорошо выписанными правым глазом, правой рукой и правой ногой, левой половины тела видно не было. Царь щедро наградил художника. Вот так возник метод социалистического реализма.
– Но ведь другие художники пошли на смерть, не изменив своим принципам. Если приспособляемость можно считать принципом…
– Однако и их более удачливый собрат своим принципам не изменял. Он видел царя именно таким, каким написал, каждый живописец видит мир по-своему. И больше того, ему достались богатство и почет, прижизненное признание и посмертная слава. А первые два художника канули в безвестность и о них никто не помнит.
– Если применить эту теорию к сегодняшнему дню, то все-таки кое-кто помнит. Их картины находятся в Третьяковке, рядом с работами известного художника. Правда, в запасниках.
– Но ведь знают о них единицы, они не репродуцируются ни в одном из многочисленных изданий, а об умных конъюнктурщиках выходят монументальные исследования. Ты еще молод и не помнишь, как в той же Третьяковке экспонировался ряд картин, которые сегодня еще, наверняка, валяются в тех же запасниках. Например, «Сталин в блиндаже», хотя мне известно, что на фронте он никогда не бывал. Или замечательное полотно «Утро нашей Родины», запечатлевшее гигантского Сталина на фоне поля с кажущимися букашками тракторами. Ну и что? Может быть, эти шедевры даже не хранят, а выбросили, но ведь их авторы нахватали званий, чинов, премий и, кстати, до сих пор они считаются великими как, например, Герасимов или Налбандян. Однако художник, солгавший самому себе, утрачивает право называться таковым. Что касается автора «Белого звука», может, он и ошибался в своих поисках, но себе не изменял! А это главное. Так что, применительно к сегодняшнему дню, не повторяй чужих ошибок.
– Я при всем желании этого сделать не могу.
– Можешь. Ведь каждый человек – художник своей жизни. Так что ты намерен делать дальше?
– Писать свою жизнь без готовых рецептов.
– Тогда зачем морочить девушке голову?
– Если бы человек знал, чего он хочет…
– Тогда он не вправе требовать чего-то от других.
– Я поговорю с Сабиной сегодня же.
– Не нужно. Хватит того, что ты поговорил со мной. Ты ведь человек настроения, а такие дела решаются не в одночасье. Кстати, ты появляешься в ресторанах с некой молодой особой. Это серьезно? Постой, я сам был молодым, но всему есть предел. И хочу дать тебе дельный совет – перестань играть на публику.
– Леонард Павлович, я только в преферанс играю.
– Вот что, мальчик, я прожил долгую жизнь и знаю, что в огне самых разных событий всегда сгорали яркораскрашенные бабочки, скромная окраска, как правило, помогала избежать крупных неприятностей.
– Но мне такие не грозят.
– Еще как грозят. Люди очень неравнодушны к тем, кто живет лучше их. И, как правило, всегда готовы помочь другим чувствовать себя не столь хорошо, как им бы того хотелось. Ты стал привлекать внимание. Бегаешь по кабакам, разъезжаешь на машине, соришь деньгами, не Бог весть какими, но в этом-то и все лихо. Не пора ли остепениться?
– Вы бы хотели, чтобы я вел такой образ жизни…
Вышегородский посмотрел на меня и на какое-то мгновение его выцветшие глаза обрели резкий голубой оттенок, взгляд этот не дал закончить фразу, словно вбил в глотку еще не произнесенные слова, готовившиеся вырваться наружу. Длилось это всего секунду, и снова передо мной сидел уже не человек с повелительным взглядом, а незаметненький старичок в выцветшей от времени рубахе.
С Вышегородским судьба свела меня несколько лет назад. Мы с Вениамином паслись не помню уже в какой квартире, когда вошел в нее этот трухлявенький на вид старичонка, и я сразу подумал, что приволок сюда он какую-то редкую штучку, которую хранил всю жизнь, а теперь с сожалением расстается, однако Горбунов рванулся к нему навстречу, словно это дед его родной в должности фельдмаршала и с почтением пожал небрежно протянутую сухонькую руку. До меня старичок, понятное дело, не снизошел, взял у Веньки перстень с бриллиантом-булыжником, вытащил из пиджака, покрытого сальными пятнами, толстую пачку зеленых купюр. Венька бросился в соседнюю комнату пересчитывать, дедок смотрел на меня как-то сквозь меня, потом, когда Вениамин вернулся и попытался открыть рот, что, дескать, не мешало бы немного доплатить, старик просто посмотрел на него, и Горбунов заткнулся, словно какой-то исполин сидел напротив него, а не потасканный старикашка, из которого я одним щелчком выбил бы все потроха вместе с недостающей суммой.
– Ты про него забудь сразу, – предупредил меня Горбунов на прощание.
– Уже не помню, – ответил я, как подобает человеку в моем положении.
Я действительно забыл о старике, но он, видимо, все-таки вспомнил об этой встрече, и однажды Горбунов погнал меня к нему, проскрипев на прощание, чтобы слушался его, как любящий сын. На этот раз старичок снизошел ко мне с дружеской беседой, а потом направил в столицу, откуда прибыл я через два дня с портфелем, набитым, как оказалось впоследствии, туалетной бумагой. Тогда-то мы и познакомились с Сабиной. Единственная дочь, поздний ребенок, Вышегородский вроде бы нашему роману не противился, хотя, кроме нескольких совместных прогулок, мы ничего не сотворили, а лишь затем понял я, что нужен ему как генетический код, производитель будущих внуков, потому что дочери дело не завещаешь. И еще догадался, почему на свидание с Леонардом Веня отправился со мной: смотрины, конечно, дело нехитрое, но без них не обойтись. Особенно в наших кругах. Сабина, порой забывала о наставлениях папаши, а таковые, несомненно, были, и постепенно я узнал, что представляет из себя Леонард Павлович. Узнал самую малость, но и этого хватило. Сын человека, державшего еще при царе антикварную лавку. Маленькую лавочку, в которой крутились большие дела. Незадолго до того, как нэп ушел в прошлое, от этой лавочки остались одни воспоминания. Однако клан Вышегородских продолжал держаться, потому что совбуры стали совслужащими и честно отрабатывали свои ставки. Ну, а все остальное оставалось в тени: и если уж Горбунов стелется перед Вышегородским мелким бесом, значит, старик обладает самой реальной силой, которой являются деньги, настоящие деньги – золото, драгоценности, причем такие, которые и Вене не снились. Вот и живет тихий, незаметный старичок с которого, вроде бы, кроме анализов, взять нечего, продукт нескольких предыдущих поколений, занимавшихся тем, что сбивали они капитал, не обращая никакого внимания на изменяющиеся обстоятельства жизни общества. Даже любовь и смерть были для них не чем-то из ряда вон выходящим, а обычными явлениями, которые объединяют капиталы, сосредотачивают их в одних руках. Незаметный старичок дергает за невидимые нити, после чего, как по мановению волшебной палочки, перемещаются уникальные произведения искусства или открываются подпольные цеха, изготавливающие джинсы или обувь. Проходит время, и цеха эти, как правило, сгорают, идут в тюрьму пайщики, а тихенький дедушка спокойно подсчитывает давно полученные дивиденды, потому что унаследовал от предыдущих поколений не только деньги, но и мудрость – подставлять других вместо себя, вовремя выходить из дела, не забывать даты рождения хороших людей. Были бы деньги – все остальное приложится. Это сегодня, например, вы большой начальник, а завтра вдруг снимут с работы и куда денется былое величие, привычные связи? А деньги решат все проблемы. Особенно большие деньги. Но кому оставить их? А самое главное, кому оставить дело, ради которого жизнь прожита под чучелом грязного пиджака, уверившего всех, что его обладатель самый обычный человек. Не мне, понятно, хотя волей-неволей я буду способствовать дальнейшему накоплению, а детям и внукам. Но дети для Вышегородского – это только сыновья, продолжатели рода и дела. А с сыновьями вышла осечка. И не от хорошей жизни он толкает меня в объятия Сабины, которая нужна мне в качестве женщины, как зайцу стоп-сигнал, а потому что знает – лучшей кандидатуры для нее уже не найти.
Конечно, я не против иметь тестя, у которого, наверняка, даже камни в почках измеряются каратами, но, с другой стороны, прекрасно понимаю: если Сабина станет моей женой, то придется мне надеть пиджачок а ля Вышегородский и вести скромную с виду жизнь, приумножая состояние его клана. Но только это мне не улыбается, хотя понимаю, что даже в худшие для страны времена Леонард Павлович со своим семейством не хлебом единым питался. Кроме того, Вышегородский сам видит, что свадебный хомут я даже примеряю с большой неохотой, а что тогда говорить о самом браке. Да и Сабина не та женщина, ради которой стоит портить чистую страничку в паспорте, хотя мне это уже не грозит.
Все-таки, наверное, мое поведение вызывает у Вышегородского явное недоумение: другие вон женятся на квартирах и машинах, тут такое счастье само в руки плывет, а этот недоумок даже понять не может, какой уникальный случай ему представился, чтобы устроить свою жизнь. Но врать самому себе – занятие опасное, и я понимаю, что не смогу носить всю жизнь маску, предложенную Вышегородским, мне и собственная иногда так мешает, что дышать больно. Поэтому вряд ли старичок дождется от меня внуков. Но говорить ему об этом нельзя, потому что может осерчать; комбинация его не удалась, а тут кто-то посторонний влез в его дела, и ид и знай, как он поведет себя дальше. Хотя инициативы сблизиться с Вышегородским с моей стороны не наблюдалось.
Леонард Павлович посмотрел на меня ласково, словно извиняясь за секундную слабость, когда из-под маски ничем не примечательного старика выскочила страшная фигура, привыкшая подчинять своей воле людей и события, и сказал:
– Ты можешь вести себя, как хочешь. Только вот послушай. Когда я был совсем маленьким мальчиком, мой дедушка, очень неглупый человек, показал мне курей, клевавших зерно. И сказал при этом: «Все курочки хотят есть, и все они клюют зерно. Но одну из них хозяин хватает, режет и варит бульон, а другие как ни в чем не бывало продолжают кушать. Старайся быть той курицей, которая не попадает под нож». А под нож часто попадают те, кто вызывающе ведут себя на людях. Поэтому будь осторожнее, я ведь о тебе забочусь. Особенно сейчас.
– А что такое сейчас? – оживился я.
– Время сейчас горячее, – уклончиво ответил Вышегородский, – обжечься можно. Ты меня понял?
Откровенно говоря, я так и не понял, предупреждает меня от какой-то опасности Вышегородский или просто изрекает банальные мудрости, которые годятся на все случаи жизни. А ведь я хотел посоветоваться с ним, но желание это отпало само собой. Леонард Павлович знает очень много, но вряд ли будет способствовать успеху моего предприятия. Напротив, теперь ему остается только и ждать того момента, когда жизнь со всего размаха врежет мне по зубам, да с такой силой, что вылечу я из своего автомобиля и на полусогнутых стропилах поползу к нему, благодетелю. Вот тогда-то без лишних слов наденет на меня Леонард Павлович пиджак со своего плеча – и никуда от него не деться. И больше того, при желании Вышегородский может сам направить этот удар судьбы, чтобы сбылись его нехитрые замыслы. Наверное, поэтому импонирует старику именно абстрактная живопись, что воспринимать ее можно по-любому, как житейские события с разных точек зрения. Хотя кто как любит. Просто полотна имеют удивительное свойство дорожать с каждым годом, и Вышегородскому, хоть и выросшему в антикварной лавке, все равно, кто писал картину – реалист, кубист, гомосексуалист, лишь бы увеличивалась цена холста, а что на нем, не так уж важно. Он прекрасно разбирается в искусстве, потому что этого требует дело. Если бы Вышегородский занимался морковкой, стеклотарой, обоями или еще чем-то, он бы к полотнам на пушечный выстрел не подошел. Это бы был чужой профиль, а от общения с прекрасным денег не прибавится.