Текст книги "Жизнь и смерть генерала Корнилова"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Конь пропал у Корнилова во время одного из боев, когда пришлось спешиться, и генерал очень жалел об исчезновении Серко – это был его любимый конь, – думал, что тот погиб, как и большинство лошадей, на которых в эти дни садился Корнилов, но Серко оказался жив.
– Серко, Серко... – с нежностью проговорил генерал, вновь прижал его голову к себе, потом скосил глаза на унтера: – Мы с вами знакомы ещё по КВЖД, правильно?
– Так точно, ваше высокопревосходительство! – Унтер вытянулся. Генерал поморщился, осадил его рукой. – Унтер-офицер Ребров!
– Спасибо, Ребров. – Генерал вздохнул, глянул в серое небо. – Ну, что там немцы?
– Кофий пьют. Только что подвезли...
Генерал усмехнулся:
– Это нам подходит, – похлопал коня по большой тёплой морде и скомандовал тихим жёстким голосом: – За мной!
Серая солдатская лава беззвучно понеслась по лесу. Корнилов двигался в первых рядах её, совершенно безоружный, без единого патрона в револьвере, несколько солдат, словно зная, в каком положении находится генерал, обогнали его, прикрыли...
Лава, молчаливая, страшная, шатающаяся от голода – довольствовались только тем, что удавалось отбить у немцев, в основном это были шнапс, галеты, испечённые то ли из крахмала, то ли из картона, и эрзац-шоколад, – навалились на горных егерей.
Послышались испуганные крики – егеря не ожидали ранней атаки, грохнуло несколько выстрелов, забивая их, затявкал пулемёт, полоснул очередью по русской цепи, в следующее мгновение замолк – перекосило ленту. Тут послышалось рокочущее, напряжённое, будто с трудом прорывающееся сквозь горячие распахнутые рты:
– Ур-ра-а-а-а!
Егерей били штыками. Вниз, под кручу, на нарядные зелёные ёлки покатились тела в тяжёлых горных ботинках и коротких утеплённых шинелях – егери были экипированы по первому разряду, Корнилов позавидовал их продуманной справной амуниции, до которой у русских интендантов никак не доходят руки, поморщился с досадою, в следующее мгновение рубанул палкой, как саблей, по шее толстого неповоротливого егеря, оказавшегося у него на пути.
Конопушины на лоснящемся лице егеря налились кровью, он ахнул, захватил полными красными губами целое беремя[32]32
Беремя – большая охапка, вязанка.
[Закрыть] воздуха и повалился головой в грязную снеговую кочку. Удар палки пришёлся ему в сгиб шеи, в самый низ – место болезненное, опасное. Корнилов легко перепрыгнул через тело и через мгновение очутился перед другим егерем – жилистым, рыжим, вскинувшим перед собой винтовку. Выстрелить егерь не успел: в него выстрелил из подхваченной с земли винтовки казак, бежавший рядом с Корниловым, ударил точно, угодил в лоб – голова у егеря вздулась арбузом и лопнула, егерь даже понять не успел, что погиб, и покатился по крутому склону вниз.
Сбоку вновь ударил пулемёт, несколько пуль с хрипом проткнули воздух над головой генерала, обдали жаром, но не задели, Корнилов пригнулся, глянул вправо, стараясь угадать, откуда бьёт пулемёт. Не хватало гранаты, всего одной гранаты, чтобы заткнуть этой машине глотку. В следующее мгновение пулемёт снова умолк, и послышалось тихое, упрямое, с трудом выбитое из глоток:
– Ур-ра-а!
Из-под лап толстой чёрной ели на Корнилова выскочили два егеря в распахнутых шинелях, с винтовками, к которым были примкнуты плоские штыки, кинулись на генерала, оглушая его своими воплями. Корнилова поспешно прикрыли три солдата, вскинули свои винтовки, схлестнулись с немцами.
«Не надо оберегать меня! – возникла у Корнилова недовольная мысль, он изловчился, с силой ударил одного из немцев палкой по руке. – Я же солдат, а солдат не должен укрываться от опасности».
Немец вскрикнул, вытаращил водянистые глаза, выпуклые, крупные, от боли и изумления они едва не вывалились из орбит. Рука с винтовкой мгновенно опустилась, на миг застыв у пояса. Пояс у немца был добротный, кожаный, вкусного сливочного цвета, с такими же «вкусными», призывно желтеющими в утреннем свете подсумками, плотно набитыми патронами. Перехватив винтовку другой рукой, егерь запоздало шарахнулся от генерала, но уйти от русского штыка не успел – тусклое остриё всадилось ему в грудь, изо рта выскочил окровяненный, прокушенный язык, и егерь покатился по густому, заросшему ельником склону вниз.
– Хы-ы-ы-ы!
Ноги немца зацепились за зелёную мохнатую кривулину, выросшую на самой закраине скоса, у обрыва, тело задержалось на несколько мгновений, заломленные кверху руки уже не действовали, и егерь сорвался с закраины вниз, на обледенелые камни, между которыми, всхлипывая и стеная, с трудом пробирался прозрачный чёрный ручей.
Через несколько секунд до дерущихся донёсся глухой мягкий удар.
Корнилов подхватил винтовку немца, передёрнул затвор и в упор разрядил её во второго егеря; пуля отбила того к еловому стволу и насадила на острый, похожий на кривой рыбий зуб, сук. Затем Корнилов выстрелил ещё в одного егеря, устремившегося было к нему, но остановившегося и вскинувшего свою винтовку. Генерал опередил его буквально на мгновение – успел выстрелить раньше. Пуля пробила ему голову, и он всем телом влетел в узкое пространство между двумя молодыми елями, застрял среди стволов, безвольно вытянув руки. Это была поза мёртвого человека.
Тут на фланге снова ушибленно залаял пулемёт, его голос всколыхнул пространство, заглушил сопенье, всхлипывания, топот, загнанные вздохи многих десятков, сотен людей, скопившихся на этом склоне. Пули жаркой строчкой прошли над головами дерущихся, срезали несколько еловых макушек и всадились в мёрзлую землю. Корнилов невольно пригнулся, переместился за ствол ели – сделал это вовремя, в следующее мгновение свинцовая очередь врезалась в ель, встряхнула её. С макушки дерева посыпались шишки, с грохотом ударяясь о камни, они уносились вниз.
Если этот пулемёт не подавить, он перекрошит всех людей, находящихся с Корниловым, но давить было нечем, только штыками, а с голым штыком к этой машине не подобраться. Корнилов едва не застонал от досады.
Через несколько мгновений пулемёт опять умолк: пулемётчик боялся попасть в своих – на крутом склоне большой карпатской горы всё перемешалось, отовсюду доносились крики, сопение, хлёсткие удары, шла драка – остатки полка, замерзшие, голодные, невыспавшиеся люди дрались со свежим егерским батальоном, отдохнувшим вволю, сытым, привыкшим побеждать.
Над макушками елей пронеслась стая ворон – горластых, злобных, крупных, отъевшихся на фронтовых харчах. Корнилов глянул вверх, передёрнул затвор винтовки – патронов в магазине больше не было, из горловины ствола шёл вонючий дым, и генерал швырнул винтовку в снег: теперь это была обычная палка, только тяжёлая, проку от неё – никакого...
– Ур-ра-а-а! – послышался задыхающийся, жидкий крик на правом фланге, затем кто-то закричал сзади, и Корнилов призывно взмахнул палкой:
– Вперёд!
Пулемёт заработал снова. Корнилов вскрикнул от внезапного удара, выбившего у него из руки палку, застонал, споткнулся и чуть не упал, но всё же не упал, взмахнул не поражённой ударом рукой и удержался на ногах. Стиснул зубы, боясь потерять сознание.
К генералу кинулся Василий Созинов. Кресты и медали, чтобы не потерять, он упаковал в аккуратный холщовый мешочек, затянул его бечёвкой.
– Что с вами, Лавр Георгиевич?
– Кажется... кажется, я ранен. – Корнилов попробовал раздвинуть в улыбке бледные обветренные губы, но они не подчинились ему.
– Егорка! – испуганно закричал Созинов, зовя на помощь брата: – Егор!
Тот, откликаясь на зов, вывалился из гущи дерущихся, разгорячённый, с разбитым лбом – со лба свисал лохмот кожи, сочился кровью, красные тягучие капли падали на нос, подбородок, рубаху – Егор был страшен.
– Помоги! – приказал ему Василий. – Прикрой сбоку.
На правом фланге снова – в который уж раз – ожил проклятый пулемёт, расстрелял в упор несколько человек, – под очередь угодили и два егеря, – и опять умолк, на этот раз навсегда, пулемётчика заколол один из казаков, выдернул из обмякшего тела штык, выкрикнул недовольно:
– Расстрекотался тут! – Саданул что было силы по замку пулемёта, сбивая несколько нежных тонких железок – систему наводки, потом раскурочил механизм взвода.
Сделалось тихо. Корнилов почувствовал, что рука у него стала свинцовой, чужой. Рукав кителя набух кровью.
– Надо бы перевязать, ваше высокопревосходительство, – обеспокоенно проговорил Созинов.
– Потом, потом, – раздражённо шевельнул губами Корнилов, – когда прорвёмся, тогда и перевяжем.
Егерский батальон был уничтожен полностью – только губные гармошки жалобно пищали под ногами уходящих русских солдат. Одну гармошку хотел было поднять Ребров, но на него рявкнул Егор Созинов:
– Ты ещё суп из неё свари. Играл на этой пиликалке какой-нибудь сифилитик, а ты эту гадость потянешь в рот. Нечего сказать, молодец, Ребров! Через пару месяцев у тебя, глядишь, нос провалится.
Ребров с отвращением швырнул гармошку в сторону.
В каменной расщелине, в километре от места схватки, Корнилов остановился, прислонился спиной к обломку елового ствола, перерубленного пополам снарядом, сказал Созинову:
– Подхорунжий, теперь можно и перевязать. Иначе, чувствую, скоро кровью истеку.
Созинов присел перед генералом на колени, выдернул из небольшого мешка, который постоянно таскал за спиной, чистое полотенце – хлебное, в него он обычно заворачивал хлеб, если удавалось его достать, – и, не раздумывая ни секунды, рванул его, разделяя на два узких полотнища. Хлеба всё равно нет, заворачивать нечего.
– Сейчас, ваше высокопревосходительство, сейчас, – с хрипом выкашлял он из себя, вытащил из мешка пузырёк с йодом, смочил конец рушника. – Будет жечь, ваше высокопревосходительство... Терпите.
Генерал откинул голову назад, проговорил без всякого выражения в голосе:
– Сколько раз говорил: ко мне можно обращаться без всяких «превосходительств».
– Прошу простить, ваше... – Созинов споткнулся, накапал ещё йода на конец рушника и, хваля себя за сообразительность, за то, что вовремя разжился в госпитале йодом и сохранил пузырёк, не потратил йод на смазывание мозолей и прыщей, ловко перебинтовал генералу руку. – Пуля прошла навылет... Это ничего.
В тот же день генерал-лейтенанта Корнилова ранило ещё раз – в ногу. Корнилов, с которым оставалось несколько человек, стянул с убитого немецкого солдата рубаху, разодрал её на несколько частей, перевязал себе ногу. Некоторое время он задумчиво сидел на валуне, прислушиваясь к звукам, доносившимся на эту горную полянку с узкой дороги, проложенной внизу, потом произнёс обречённо, стараясь, чтобы голос его не дрожал от усталости и боли:
– Похоже, я не смогу идти дальше.
В кронах елей заливались птицы – свободные голосистые птахи, для которых весна была настоящим праздником. Корнилов завидовал этим безмятежным существам, способным в любую минуту улететь отсюда. Люди не могли улететь. Обросшие, чёрные, худые, они лежали на земле рядом с генералом и ждали, что он скажет. Корнилов молчал, ему нечего было сказать.
Он попытался пошевелить покалеченной ногой, но она не двинулась, словно была перебита кость, нога не только не двигалась, не подчинялась человеку, но и ничего не ощущала: ни прикосновений, ни ударов, ни боли, ни холода, ни тепла – нога омертвела...
Через четыре дня неподалёку от Хырова, маленького городка, славящегося своими черепичными крышами, сливовой водкой и огородами, в которых вырастала клубника величиной с брюкву, австрийцы окружили небольшую группу русских солдат и взяли её в плен. У солдат не было ни одного патрона, чтобы защищаться. В числе пленных оказался и раненый генерал Корнилов.
...Ночами, ворочаясь на тесных, со вшами, нарах – австрийцы хоть и чистюлями были, а с вшами бороться, кажется, не умели, – Корнилов размышлял о том, где же он промахнулся, чего не учёл, в какой недобрый час совершил неверный ход? Ведь не должен он был попасть в плен, не должен – и всё-таки попал. Левая щека у него начинала невольно дёргаться: для простого солдата и то плен – позорная штука, а уж для генерала... Корнилов стискивал зубы, чтобы не застонать.
Стон уходил внутрь, в грудь, гаснул там – Корнилов слышал лишь задавленный взрыд, левая щека у него начинала дёргаться сильнее.
В бараке пахло немытыми телами, потом, грязными сапогами, чем-то кислым, затхлым, этот запах раздражал генерала, но он давил в себе раздражение и делал это легко – научился...
Конечно, другой генерал, какой-нибудь Ранненкампф, бросил бы своих солдат на произвол судьбы, а сам, оберегая погоны, попытался бы спастись, но только не Корнилов, Корнилов остался со своими солдатами и находился с ними до конца. В пепле, в огне.
Перед солдатами он чист, а вот перед царём-батюшкой, перед Россией, естественно, виноват. Плен – не самое почётное дело...
Корнилов вновь зажал стон, сдавил его зубами, втянул в себя сырой, простудный воздух, поморщился от неудобства и боли. С тем, что произошло, надо было мириться.
Солдат-фельдшер, из русских, неразговорчивый, с дергающейся щекой, дважды в день перевязывал ему раздробленную кость руки, раненую ногу перевязывал реже – она заживала лучше и быстрее, чем рука. Несколько раз Корнилов пытался с солдатом заговорить, но тот отвечал невнятными короткими междометиями, и Корнилов понял, что фельдшер был контужен на фронте снарядом.
Но однажды фельдшер произнёс неожиданно внятно:
– Вам надо в госпиталь, ваше высокопревосходительство. Кость руки плохо срастается.
Корнилов поморщился: какой госпиталь! Солдат посмотрел на него внимательно – глаза у фельдшера были ясные, печальные, таилось в них что-то притягивающее, – в ответ Корнилов медленно, ощущая, как боль сверлит затылок, покачал головой:
– Нет.
– Здесь можно получить заражение крови. В лагере сплошная антисанитария, ваше высокопревосходительство. Австриякам же на всё чихать, даже на своих солдат, не говоря уж о пленных.
В ответ Корнилов вновь отрицательно покачал головой:
– Нет.
Однако солдат-фельдшер оказался настырным, вскоре в барак, где находился Корнилов, пришёл капитан-австриец, со стеком, в перчатках, с моноклем.
Блеснув моноклем, австриец издали глянул на генерала и проговорил по-петушиному резко и громко:
– Гут!
На следующий день Корнилова под конвоем отвезли в госпиталь.
Если в бараке на Корнилова совсем не обращали внимания – делали это словно специально, то в госпитале к нему отнеслись, как к настоящему генералу – постель у него оказалась застеленной настоящим бельём, туго поскрипывавшем от крахмала. Что стало причиной такого изменения отношения к нему, Корнилов не знал.
Рука в госпитале пошла на поправку, кости хоть и медленно, но начали срастаться, из гнойных струпьев перестала сочиться противная влага.
Он решил изучать немецкий язык – тот самый язык, от которого раньше демонстративно отворачивался, считая его языком муштры, казармы, собачьего лая, – и неожиданно пришёл к выводу, что в языке этом есть очень красивые, очень звучные и точные слова. И вообще, язык этот очень скоро может ему понадобиться.
Всё, что ни задумывал Корнилов – обязательно доводил до конца.
Он сидел на койке и аккуратно сжимал и разжимал пальцы раненой руки. Кость срослась, боли не было, хотя Корнилову казалось, что пальцы работают не так проворно, как раньше, не столь быстрые они и не столь цепкие, не столь послушные... Так оно и было.
Лицо у генерала высохло, потяжелело, усы обвисли, он сделался похожим на старого, потускневшего от жизни монгола, приготовившегося уходить к «верхним людям», во взгляде появилась неземная горечь, у губ пролегли две скорбные складки.
Хоть и было обращение в госпитале с ним очень вежливым, но его по-прежнему никуда не выпускали, общаться с земляками запрещали. Он сидел в четырёх душных стенах и ощущал себя некой подопытной мышью.
Впрочем, госпитальные углы были всё-таки лучше, чем тесные сырые стены крепостной каморки, в которую его перевели через некоторое время. Передвигаться по каморке можно было только согнувшись, каменные углы норовили стиснуть, размять человека, не хватало воздуха, чтобы полной грудью дышать, пространство ограничивалось лишь несколькими скудными метрами.
Вообще, камни здешние норовили действовать колдовски – притягивали к себе человека, стремились высосать из него последние соки, обратить живую плоть в мёртвую; Корнилов, ощущая эту шаманскую злую силу, сопротивлялся ей.
Каждое утро он старался делать зарядку – наловчился так, что мог делать её даже на четвереньках, разрабатывал руку и ногу и ловил себя на мысли, что готов пойти на любую работу – даже собирать бураки у бюргеров-австрийцев, лишь бы выбраться за пределы этой каменной каморки, но его отсюда по-прежнему не выпускали.
Корнилов упрямо продолжал учить немецкий язык.
– Кюхельхен... кирхе... бляйстиф... дер рабе...дас медхен... кнабе... тиш...
Интересно было, как идут дела на фронте, удался ли Брусилову его прорыв, если не удался, то выходит, что Корнилов даром уложил своих солдат, даром пострадал и сам. Усы у генерала, самые кончики, скорбно обвисали.
Через несколько дней, утром, в дверь его камеры постучали, что само по себе было невероятно – в камеры военнопленных не положено стучать, – и Корнилов увидел в проёме двери того надменного австрийского капитана с моноклем, который когда-то отправлял его в госпиталь. Рядом с капитаном стоял унтер в лихо заломленной форменной кепке с длинным козырьком.
Капитан что-то пробормотал по-немецки, Корнилов не разобрал – немецкую речь австрийцев могут понимать только австрийцы, – унтер поспешно перевёл:
– Разрешите войти, господин генерал?
Корнилов оглянулся, обвёл рукой тесное пространство своей каморки, украшенное зарешеченным оконцем.
– А куда, простите, входить? В этой каморке даже один человек не в состоянии поместиться.
Унтер одобрительно засмеялся – он симпатизировал генералу, – перевёл ответ австрийцу.
У того сама по себе выпятилась нижняя губа, он задумчиво хлопнул стеком по сапогу, потом оглянулся. В глазах его Корнилов уловил беспокойство – капитан боялся получить от кого-то нагоняй. Австрияк огляделся и что-то сказал унтеру. Тот, продолжая лучисто улыбаться, перевёл:
– Господин капитан предлагает прогуляться вместе с ним в штаб лагеря.
– Воля ваша, – Корнилов вздохнул, – вы – хозяева.
Предложение, которое австрийцы сделали Корнилову в штабе – новом, недавно возведённом, покрашенном суриком доме, было интересным. Генералу предложили стать инспектором лагерей для военнопленных.
– Это как же? – Корнилов удивлённо приподнял бровь. – Мне, военнопленному – и инспектировать лагеря военнопленных?
– Да, – офицер важно наклонил голову. – Ваши солдаты, находясь в наших лагерях, часто бунтуют...
– Это совершенно естественно, – вставил Корнилов несколько слов в неторопливую речь офицера.
– Прекратить бунт может только командир, обладающий авторитетом. – Капитан выронил из глаза плохо сидевшее стёклышко монокля, ловко, на лету, поймал его пальцами и снова вставил на место.
Что-то механическое, неживое, почти нереальное было сокрыто в этом ловком движении, как, собственно, механическими, заученными были и другие движения австрийца, казалось, он был составлен из нескольких совершенно разных, но довольно умело состыкованных друг с другом частей, напоминал машину, это было неприятно видеть, и Корнилов невольно отвёл взгляд в сторону.
– Как вы себя чувствуете? – задал австриец вопрос, с которого должен был начинать этот разговор.
– Благодарю, нормально.
– Тогда принимайте предложение и – с Богом! – сказал австриец.
– Надо подумать, – спокойно произнёс Корнилов. Он уже принял решение, но всё равно надо было потянуть время.
– Завтра утром австрийское командование рассчитывает получить от вас положительный ответ. – Австриец вновь выронил из глаза стёклышко монокля и ловко, отработанным до тонкостей движением поймал его и вставил обратно.
Утром Корнилов дал положительный ответ, к вечеру его под охраной двух австрийских солдат, вооружённых винтовками, в сопровождении толмача-унтера привезли в небольшой лагерь, расположенный недалеко от Кёсега – небольшого, очень уютного мадьярского городка.
В лагере зловонно пахло помоями, серые тени невесомо перемещались по пространству, разгребали руками воздух. Корнилов почувствовал, как у него потяжелело лицо.
К машине подошёл щеголеватый мадьяр в офицерской форме, с тонкими ниточками-усиками, будто нарисованными на его подтянутом, с блестящими скулами лице, козырнул.
– Вы плохо кормите людей, – сказал ему Корнилов, выбираясь из машины.
– Назовите мне место, генерал, где военнопленных кормили бы хорошо, – мадьяр усмехнулся, провёл ногтем по усикам, подправляя их, – чтобы еду носили из ресторана, а свежее пиво поставляли прямо с завода, – он вскинул голову и закончил с пафосом: – Таких мест нет!
Корнилов ощутил, как внутри у него что-то простудно захлюпало, заскрипело, в груди возникла боль. В следующее мгновение он подавил её.
– И всё-таки распорядитесь, чтобы военнопленных накормили, – потребовал Корнилов. – Они больше похожи на тени, чем на людей.
– Это вы у себя, в разбитой армии, генерал, можете распоряжаться, как хотите, а здесь ваша задача другая – успокаивать заключённых.
– Не заключённых, а военнопленных.
– Какая разница, генерал! Углубляться в филологические дебри я не намерен.
Унтер, спокойно переводивший разговор, что-то сказал мадьяру, – сверх того, что говорил Корнилов, и мадьяр нехотя замолчал.
Через час прямо в лагерь прибыла полевая кухня с дымящейся трубой.
Пленные – в основном русские солдаты, хотя среди них были и греки, и англичане, и французы, выделявшиеся своей форменной одеждой, – немедленно выстроились в очередь. В руках держали кто что – кто полусмятый котелок, кто кастрюльку, кто чёрный закопчённый чугунок, кто чайник с оторванным носиком, Корнилов сидел в стороне, смотрел на эту безрадостную картину, и у него тупо и холодно сжималось сердце. Было больно. Больно и обидно.
Один из солдат, измождённый, небритый, с крупным носом – российские носы отличаются от всех остальных, у этого солдата был чисто российский нос, похожий на аккуратную картофелину, – сел неподалёку на камень, обхватил обеими руками котелок и восхищённо покрутил головой:
– Хорошо-то как!
Корнилов поугрюмел, сдвинул брови в одну линию, спросил:
– Чего хорошо?
– Да котелок греет хорошо. Бока у него тёплые. Век бы так сидел и грелся.
– А есть разве не хочется?
– Хочется. Но тепла хочется больше.
Солдат вгляделся в Корнилова, лицо его дрогнуло и распустилось в улыбке.
– Ваше высокопревосходительство, это вы?
Корнилов в свою очередь всмотрелся в солдата – солдат как солдат, таких у него были тысячи, – и вместе с тем в его облике было что-то знакомое.
Это был солдат Рымникского полка. Две трети этого полка полегло, прикрывая вначале отход брусиловцев, потом – своей родной дивизии, и одна треть угодила в плен вместе с генералом.
Солдат протянул Корнилову свой котелок:
– Может, подкрепитесь, ваше высокопревосходительство?
Этот жест тронул Корнилова, он знал, что такое поделиться самым дорогим, что есть у человека в концлагере, – едой. От этого котелка, может, зависит, будет этот человек жить или нет. Корнилов вымученно, краями губ, улыбнулся и проговорил, стараясь, чтобы голос его звучал строго и сухо, – генерал боялся раскиснуть:
– Спасибо, сегодня я уже ел.
– Я, ваше высокопревосходительство, год с небольшим назад получил от вас именные часы за отличную стрельбу на учебном поле, – сказал солдат.
Вот почему лицо его знакомо Корнилову. Генерал одобрительно наклонил голову, проговорил прежним сухим и строгим тоном:
– Весьма похвально. Часы сохранились?
– Нет. Мадьяры отняли при обыске.
– Жаль. – Корнилов вздохнул. – А в плен как попал?
Солдат по-ребячьи шмыгнул носом, несмотря на заморенность, усталую горечь, в нём проглянуло что-то светлое, доверчивое, он снова шмыгнул носом и пояснил просто:
– Попал, как и все. Раненный был...
Корнилов понимающе кивнул.
– Бежать не пробовал?
– Нет. Слишком далеко мы находимся. Чтобы бежать, нужен знающий человек. Среди нас таких нет. Нужна карта. Как только добудем карту, тут же удерём.
И такая уверенность прозвучала в словах этого солдата, что Корнилов ни на минуту не сомневался: так оно и будет.
– Как фамилия твоя, солдат?
– Лепилов. Василий Петров Лепилов.
– Держись, Василий Петрович, держись, Лепилов. Поднакопи силёнок и беги. Солдаты сейчас нужны России. – Корнилов покрутил кистью раненой руки: хоть и затянулась рана, и зажило вроде бы всё – остался лишь красный глянцевый след, – а всё равно рука продолжала болеть.
– И вы бегите, ваше высокопревосходительство, – сказал Лепилов, – я буду молиться за вас. Толковых солдат у России много, а вот толковых генералов – нет.
Корнилов оставил эту фразу без ответа, промолчал, лицо его потемнело, сделалось печальным. О чём думал сейчас генерал, догадаться было несложно.
Когда прощались, он сказал Лепилову:
– Мы ещё повстречаемся, Василий Петрович!
Корнилов посетил три лагеря для военнопленных, и во всех лагерях были свои – солдаты корниловской дивизии. Подлечившиеся, неустроенные, с тоской поглядывающие на восток, где находилась Россия и их оставленные дома. Эти солдаты, не бритые, в большинстве своём молчаливые, тянулись к своему генералу. Один из них в мятой мерлушковой шапке, украшенной тусклой металлической кокардой, подошёл к Корнилову и встал перед ним на колени.
– Ваше высокопревосходительство, как же так? – пробормотал он беспомощно, каким-то обиженным голосом: до сих пор, похоже, не верил, что находится в плену. – Как же так?
Корнилов ухватил его под мышки, потянул наверх, раненую руку прокололо болью.
– Встань, солдат!
– Как же так? – продолжал спрашивать тот нелоумённо, с горечью. Нехотя поднялся на ноги. – Надо бежать отсюда.
– Надо, – согласился с ним Корнилов, глянул в одну сторону, потом в другую.
– Или поднять восстание в лагере.
– Это вряд ли. Нас перебьют, и этим всё закончится.
– Скомандуйте общий побег, ваше высокопревосходительство, и мы все поднимемся... Все как один.
– Побег должен быть хорошо организован. Если этого не будет, то погибнет много людей.
По лицу солдата пробежала судорога. Корнилов понял, что на фронте солдат этот попал в газовую атаку.
– Повторяю, – спокойным, отрезвляющим тоном произнёс Корнилов, – побег должен быть хорошо организован. Иначе австрийцы всех перебьют, и этим дело закончится. Этого допустить нельзя.
– Понятно, ваше высокопревосходительство, – тихо произнёс солдат. – Будем готовить побег.
– И чем тщательнее – тем лучше, – добавил Корнилов.
В третьем лагере к Корнилову подковылял, опираясь сразу на две палки, унтер с исхудалым, очень знакомым лицом.
– Ребров! – вглядевшись в лицо унтера, произнёс Корнилов.
– Так точно, Ребров, – ответил унтер, лицо его осветила скупая улыбка, он неловко перехватил одну из клюшек, опёрся на неё, облизал сухие, в трещинах, губы. Щека у Реброва расстроенно дёрнулась. – Извините, ваше высокопревосходительство, сдали мы вас в плен, – в голосе унтера послышались виноватые нотки, – и сами в плен угодили. Лучше бы смерть, чем плен, – губы Реброва скривились, он всхлипнул.
Корнилов не был сентиментальным человеком, умел смотреть смерти в глаза, от опасности не уходил – разворачивался к ней лицом, старался делать это всегда, умел принимать жёсткие решения, не уходил от неприятных разговоров, разжалобить его было трудно, а тут он неожиданно размяк, ощутил, как затылок ему сжал тёплый обруч, а на глаза навернулись слёзы.
Неверно говорят, что солдаты не умеют плакать. Умеют. Ещё как умеют. И генералы умеют. Корнилов шагнул к Реброву, обнял его.
Невдалеке стояли австрийцы – сменный караул из охраны лагеря, выделенный, что называется, на всякий случай – вдруг, увидев своего любимого генерала, солдаты вздумают поднять бунт? – так австрийцы эти, увидев, как генерал обнял солдата, дружно зааплодировали.
– Ах, Ребров, Ребров, – прошептал Корнилов растроганно, хотел сказать что-то ещё, но не смог: в нём словно бы что-то заклинило, и он начал повторять раз за разом, совершенно не замечая, что говорит: – Ах, Ребров, Ребров! Ах, Ребров...
Висячие, отросшие усы у Корнилова расстроенно дёргались. Он вспомнил, как Ребров отбил у егерей его коня. На следующий день снарядный осколок срезал коню со спины часть шкуры, а два мелких осколка всадились ему в круп.
– Нам нечего делать здесь, ваше высокопревосходительство, – прошептал Ребров. – Надо бежать.
– Наших здесь много? – тихо спросил Корнилов.
– Из Рымникского полка человек двенадцать, из Измаильского человек двадцать пять, из Ларго-Кагульского человек пятнадцать – в общей сложности из нашей сорок восьмой пехотной дивизии человек восемьдесят. Большинство попало в плен раненными, многие были без сознания. И я тоже, ваше высокопревосходительство, – добавил Ребров.
– Кормят здесь плохо?
– Очень плохо. Среди наших много голодных. Понос, дизентерия.
– Продукты купить можно?
– Если есть золотые монеты, десять либо пять рублей, то можно, на бумажные ассигнации ничего не дают.
Корнилов расстегнул шинель, следом расстегнул пуговицы кителя. Внутри, в маленьком потайном карманчике, пришитом к кителю, у него лежало пять золотых десятирублёвок. Он отщипнул пальцами две монеты.
– Держите, Ребров.
– Зачем, ваше высокопревосходительство?.. – Голос у унтера сделался виноватым.
– Держите, держите! Купите, если удастся, еды, подкрепитесь сами и товарищей своих подкрепите.
Ребров взял монеты, поклонился генералу.
– Каждому добуду по куску хлеба, – пообещал он.
Вечером Корнилов сидел в каменной каморке и на листе бумаги писал немецкие слова – язык этот давался, в отличие от других, ему с трудом. «Дер Вег» – путь, дорога. «Вег» ещё переводится как «прочь». «Кинвег» – дорога туда. Нет, всё-таки суконный язык немецкий. «Шоймен» – пениться. «Дас Лезегельд» – выкуп... Корнилов вздохнул. Слова «прочь», «выкуп», «дорога туда» имеют самое прямое отношение к его планам. «Ди Хинрихтунг» – казнь.
Он усмехнулся. Чего-чего, а казни Корнилов не боялся. Это гораздо легче, проще, чем, скажем, потеря чести. Потеря чести – это страшно, а казнь – нет.
В маленьком, зарешеченном толстыми прутьями оконце был виден чёрный огромный двор, устланный крупными плоскими камнями, по которому расхаживали двое часовых с винтовками. Шаги их звучали убаюкивающе. В четырёх углах двора в землю были врыты столбы, на них висели газовые фонари, дававшие неровный жалкий свет.