355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Гусев » Приключения 1984 » Текст книги (страница 21)
Приключения 1984
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:58

Текст книги "Приключения 1984"


Автор книги: Валерий Гусев


Соавторы: Глеб Голубев,Владимир Киселев,Григорий Кошечкин,Валерий Винокуров,Леонид Щипко,Борис Шурделин,Айтбай Бекимбетов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)

Паломники слушали его, и глаза их загорались гневом. Они начали размахивать кулаками и выкрикивать бранные слова.

Отец сделал передышку. И продолжал говорить о том, что большевики заставляют всех женщин ходить по улицам обнаженными, а тех, которые не согласны на бесстыдство, высылают в холодные края.

Люди завопили. Они верили отцу! И он, воодушевленный, призывал паломников к тому, чтобы, где бы они ни жили, готовились к священной войне против большевиков.

Многие вскочили, потрясая руками.

Стыд за отца и возмущение охватили меня. Я не помню, как вскочил на помост, не помню всех слов, которые я произносил, хрипя, потому что горло мое было стиснуто, будто удав обвился вокруг шеи. Я силился доказать, что все, о чем говорил мой отец, грязная ложь. Я кричал, что есть великая правда и люди повсюду узнают ее. Советы дали беднякам воду, хлеб, книги!

Отец мой, а он по-прежнему стоял на возвышении, сперва оцепенел, потом выкрикнул испуганно, по-петушиному:

– Схватите его, мусульмане! Шайтан помутил рассудок моего сына!

Ко мне потянулись скрюченные злые пальцы. Они уже вцепились в полы моего халата, а я все продолжал кричать:

– Мусульмане! Вы видите: я пошел против своего отца! Только во имя великой и светлой правды мог я решиться на такую дерзость. Пусть же вас хоть это убедит в моей искренности!

Меня потащили вниз, а я не умолкал, хотя пена пузырилась на моих губах, как у того припадочного отрока, который бился в судорогах в святом храме.

Двое высоких худых афганцев вырвали меня из рук толпы, они были сильные и загородили меня.

– Пусть говорит! – закричали они. – Он не лжет. Он тоже оттуда. Пусть говорит правду. Хотим ее знать.

Глаза афганцев горели. Их вскоре поддержали и другие.

Но уже пробивали себе дубинками путь полицейские. За ними спешил мой отец. Меня ударили по голове, скрутили руки, и мир погас.

* * *

Прошло полтора года. Я провел их в доме умалишенных. Не хочу вспоминать, что я там пережил, что видел. Волосы мои поседели. Я привык к тому, что выгляжу стариком. Давно я подумывал о том, чтобы покончить с собой, хотя осуществить это было не легче, чем бежать. Здесь заботились о том, чтобы к больным не попал ни один острый предмет. Не было и простыней.

Я придумал, однако, несколько способов самоубийства, но все они были мучительны. И все же я решился бы, когда бы не мысли о Ширин. Она очень повзрослела и стала настоящей красавицей. Раз в месяц Ширин навещала меня. Смотрела из-за решетки полными слез глазами, а голоса ее почти не было слышно, потому что ближе, чем на пятьдесят шагов, родственников не подпускали. Она видела меня среди несчастных, и я хорошо понимал, что творилось у бедняжки на сердце. Чтобы хоть как-то утешить Ширин, я старался у нее на глазах съесть угощение, которое она мне передавала. Этим я показывал, что разум мой ясен. Впрочем, и сам я в том уже сомневался.

Отец не появился ни разу. Сперва я не хотел думать о нем; рана в моей душе кровоточила при каждом воспоминании о человеке, которого я уже не мог называть своим родителем. Он пал в моих глазах, и я ненавидел его не только потому, что он упек меня в сумасшедший дом, который был во сто крат страшнее зиндана. Он стал моим врагом, потому что был заклятым недругом своего народа. Боже, как поздно я прозрел! Как поздно я понял, что отцовская затея с бегством в чужие края была предпринята не во имя бога, а во имя презренных земных дел!

Я уже не сомневался, что ружье моего брата Базарбая отцу понадобилось для того, чтобы совершить убийство. Я не знал еще, кто пал от его рук. Но был уверен, что в глазах наших односельчан убийца – это я, Навруз.

И потому я считал себя обязанным вернуться на Родину и рассказать людям правду об отце, которого ныне, пожалуй, еще почитали как святого. Вот что также удерживало меня от того, чтобы наложить на себя руки.

Однажды два санитара повели меня к заведующему больницей. Это был румяный жизнерадостный человечек. На столе перед ним лежало описание моей «болезни». Кроме заведующего, в кабинете находились три врача и какой-то духовный служитель, молодой, но уже располневший человек в богатом халате и белой чалме.

– Вы понимаете по-арабски? – спросил он у меня.

– О, да! – поспешно ответил за меня заведующий. – Наш Навруз – умница.

Он всегда относился ко мне как к душевнобольному, хотя великолепно знал, что к чему.

– Ваш отец скончался, – сообщил человек в чалме.

Он даже не счел нужным прибегнуть к мусульманскому иносказанию: «Родитель ваш призван аллахом в лучший мир».

Наверное, я все-таки изменился в лице. Я понял это по тому, как все они переглянулись между собой.

– А теперь мы вас обрадуем, – пропел, будто разговаривал с ребенком, заведующий. – Заботы наших просвещенных врачей, – он указал на них, – благотворно сказались на вашем драгоценном здоровье. Мы выписываем вас, хотя и предупреждаем, чтобы вы неукоснительно выполняли наставления, которые вам дадут врачи.

Они долго втолковывали мне, как я должен вести себя, что есть, что пить. Но я не слушал.

– Вот, возьмите, – сказал мне человек в чалме, когда я, переодевшись, подошел к столу, чтобы расписаться в толстой книге.

Он подал мне картонную папку. Подчиняясь еще неясному побуждению, я в присутствии всех этих людей, не спускавших с меня глаз, развязал тесемки. В папке лежал конверт с письмом и сверток, в котором было много денег. Я отдернул пальцы, будто прикоснулся к гадости. Взял письмо, а папку швырнул в угол. Бумажки разлетелись по комнате.

– Он все-таки сумасшедший! – послышалось за моей спиной.

Я захлопнул дверь.

* * *

Письмо было витиеватое, длинное. Отец хотел одного: оправдаться передо мной. Выходило, если верить ему, будто все, даже заточение в сумасшедший дом, делалось им для моего блага. Мне было противно читать эти жалкие слова, но я не пропустил ни строчки, надеясь, что вот-вот откроется та тайна.

И она открылась. На горе свое я узнал, что действительность была ужасней всех моих опасений. Рука моя отказывается писать, перо дрожит, но я хочу, чтобы все узнали: Базарбай невиновен! Подлец, которого я, к несчастью, называл отцом своим, убил следователя Ибрагимова. Он застрелил Ибрагимова из ружья, которое я попросил у Базарбая. Он был одет в халат Базарбая, и на ногах у него были галоши моего брата. Он выкрал из конюшни коня, на котором обычно ездил Базарбай. Обманом заставил меня написать стихи, которые сунул в карман тулупа, брошенного Базарбаем у ворот. Да еще позаботился, чтобы на конверте стояла почтовая печать.

Он продумал все с дьявольской хитростью, и подозрения должны были полностью пасть на моего несчастного брата.

Волосы мои зашевелились, когда я понял, скольким близким людям причинил зло этот мнимый богоугодник! А он же был уверен, что перед ним откроются врата рая!

Преступление было совершено потому, что Пиржан-максуму надо было выкрасть у Ибрагимова следственное дело и уничтожить его! Ибрагимов сумел раскрыть черные деяния кучки мерзавцев, которых возглавлял мой отец. Презренные, они жили в разных аулах, но делали одно и то же: растлевали души верующих, настраивая их против всего, что предлагала Советская власть. Вот это спасение дюжины предателей и снимет якобы с его души убийство! Так рассуждал Пиржан-максум.

* * *

Я приступаю к главе, завершающей и повесть, и жизнь мою. Прочтите ее, и вы поймете, почему я называю эту главу последней.

Пережив немало бед и злоключений, добрались мы с Ширин до турецкого города Стамбула, где нам наконец, повезло. Не сразу, конечно. Полгода шатался я по улицам Стамбула. Не по главным, где сверкали окнами великолепные рестораны, магазины, а по немощеным и грязным окраинным улочкам. Я предлагал нанимателям единственное, что у меня было, – свои руки. Хозяева, даже самые захудалые, презрительно оглядывали меня, тощего и болезненного, и почти всегда отказывали. Напрасно уверял я, что хоть и хрупок на вид, но силен.

И я опустил голову, смешался с нищими и безработными, которые роились на набережной. Были они, подобно мне, худы, черны и голодны. Тусклыми глазами смотрели на пену у прибрежных камней и, если замечали отбросы, принесенные волнами, – разбухший кусок хлеба или луковицу, – бросались за ними в воду.

Стамбул. Город, прославленный множеством велеречивых уст. Не могу я больше ходить по твоим мостовым. Не для меня твое богатство, зеркала витрин, базары, заваленные фруктами.

– Облава! – крикнули сзади.

И толпа бросилась врассыпную. Я вместе со всеми. Полицейские, которые выскочили из черного автомобиля, поймали двух несчастных и увезли их с собой. Такое случалось ежедневно по нескольку раз. Людей вылавливали, словно бродячих собак. Я не знал, что делали с пойманными, но оказаться на их месте не хотел и потому бежал, что было сил. Наконец в глухой, темной подворотне я присел на землю, чтобы отдышаться. От голода и пережитого страха мне стало нехорошо. Я даже сознание потерял на короткое время. Шум заставил меня очнуться.

– Стой, шлюха! Стой, воровка! – раздался простуженный голос.

Я выглянул на улицу и увидел полуобнаженную женщину, которая бежала, прижимая к груди сверток. За ней гнался здоровенный рыжий детина в матросской фуфайке.

– На куски разорву! – ревел он.

Женщина поравнялась с подворотней, в которой я прятался, и швырнула сверток, едва не угодив им в меня.

Они промчались мимо, послышался раздирающий душу визг, и все стихло.

В тряпичном свертке оказалось красивое ожерелье. Я спрятал его за пазуху и помчался за город, к оврагу, где мы с Ширин рядом с такими же отверженными, как сами, сложили из сырцовых кирпичей лачугу.

Сестра моя была теперь нашей кормилицей. Когда-то в родном ауле научилась она у нашей бабки делать глиняные игрушки-свистульки. Умение это спасало нас от голодной смерти. Иностранцы, привлеченные красотой бедно одетой девушки и необычными для этих мест безделушками, покупали свистульки. Но я опасался, что в этом страшном городе, жизнь которого была полна ужасных происшествий, может случиться нехорошее, и потому запрещал Ширин выходить из лачуги в послеобеденное время. Но оказалось, в Стамбуле нет спасения от беды.

Жалкая дверца, которая прикрывала вход в наше несчастное жилище, была сейчас сорвана с петель. Сердце мое упало. Я услышал сдавленные крики:

– Помогите! Люди!

То была Ширин.

– Убью! – закричал я и бросился на лохматого человека, который ломал руки моей сестре. Бог дал мне, истощенному и усталому, силы. Я сжал толстую шею так, что лохматый захрипел. Но достаточно было мне чуть ослабить хватку, как он сбросил меня и занес надо мной нож.

Я изловчился и укусил его за руку. Он вскрикнул, замахнулся, чтобы вонзить лезвие в мое горло, и вдруг его тело обмякло. Он свалился на бок, словно куль с мукой. Я встал и увидел, что голова у бандита в крови. Рядом стояла Ширин, держа в руке медный пестик. Им она толкла глину для своих поделок.

– Я убила его! – Ширин заметалась. – Что теперь будет?

– Бежим, – сказал я.

Ширин всхлипывала на ходу.

– Успокойся, – сказал я. – Мы уедем из города.

Я знал, что за оврагом была станция. Там разгружали вагоны с углем. Не замеченные никем, мы забрались в пустой вагон. Наши лица и одежда мгновенно почернели. Будь у нас другое настроение, мы бы, наверное, поумирали со смеху, глядя друг на друга. Но сейчас нам было не до того. Мы так и уснули, прижавшись друг к другу. К утру Стамбул, блистательный и трижды нами проклятый, остался далеко позади.

Едва поезд замедлил ход, мы выскочили, скатились с насыпи и оказались в пустынной местности. Это было предгорье; невдалеке шумела речушка. Мы отправились к ней, песком оттерли с себя угольную пыль.

Ширин выстирала одежду, разложила ее на камнях и высушила. Затем мы отправились в аул, который был виден у подножия горы. По пути немного подкрепились диким виноградом и орехами.

Ширин все еще не оправилась от испуга.

– К кому мы зайдем? Нас же здесь не знают. Разве кто-нибудь пустит бродяг к себе в дом?

Она была права, но я верил в удачу.

– Зайдем к мулле, – сказал я. – Скажем, что были на паломничестве в Мекке и возвращаемся домой.

Вот уж воистину: прислушайся к голосу души! Мулла оказался выходцем из наших краев. Это был еще не старый человек. Он долго расспрашивал о наших похождениях, а больше – о жизни в Амударьинском крае. Потом – к этому времени у меня язык уже не ворочался, Ширин едва держалась от усталости – накормил нас шурпой. Ужасаясь от мысли, что нам могут отказать, я попросился на ночлег. Мулла охотно разрешил нам остаться. Подобное, давно не виданное мною радушие, встревожило меня. Я лег на балхане, где мне постелили, но не уснул.

В полночь внизу послышался шепот. Я поднялся и босиком, стараясь, чтобы не скрипнули ступени, спустился вниз. Там стояли мулла и его сын, который, я заметил это, вскоре после нашего прихода исчез и лишь сейчас возвратился.

– Полицай-эфенди велел задержать их до утра, – сказал парень своему отцу-мулле.

Он добавил, словно спрашивая совета:

– Связать, их?

Мулла подумал.

– Успеем, – решил он. – Пока они верят мне. Запри ворота, спусти собак. И пойдем спать.

Он громко зевнул и забормотал молитвы.

Ширин, бедняжка, спала. Я не стал ее будить, хотя меня мучила мысль: надо бежать немедленно! Однако я заставил себя все трезво взвесить. Если мы попытаемся перелезть через дувал, собаки поднимут лай, мулла созовет людей и нас схватят как воров.

Гнусный скорпион! Я готов был убить этого подлеца с медоточивыми речами. Но, рассудив, поступил иначе. Я вспомнил об ожерелье из блестящих крупных бус. Оно хранилось у меня на груди.

Едва рассвело и мулла, я слышал, окончил утренний намаз, я спустился вниз, ответил на его радушные приветствия и сказал, что у меня есть к нему срочное дело. Мулла переглянулся с сыном, пригласил меня к себе и усадил на ковер. Без обиняков я вытащил из-за пазухи ожерелье.

– Это все, что осталось у моей сестры из наследства, полученного от покойной матери.

Я врал смело, зная, что только ложь может нас спасти.

У муллы загорелись глаза.

– Цена ожерелью – пятьсот золотых, – не моргнув глазом, продолжал я.

Мулла нахмурился.

– Вы приютили нас, – закончил я торопливо, потому что мне показалось, будто на улице громко заговорили. – В благодарность я продам вам эти бусы за триста золотых.

Мулла протянул холеную руку. Я не отдал ожерелье.

– Когда мы вернемся на Родину, – сказал я, – мне придется объяснить семье, почему и как я расстался с вещью, которая хранится в нашем роду более ста лет.

– Ну и что? – спросил мулла.

У него от волнения перехватило горло.

– Расписку, – сказал я. – Дайте расписку в подтверждение того, что ожерелье попало в праведные руки, что уплачено за него мне триста золотых, а, уплатив со временем пятьсот, я смогу получить эту дорогую для нашей семьи вещь обратно.

Послышался резкий повелительный голос:

– Что же святой мулла не встречает нас?

Дородный мулла выскочил во двор с необыкновенным проворством.

Он заговорил вкрадчиво, льстиво.

– Ушли, негодники. К железной дороге, не иначе, – расслышал я последние слова.

Начальственный голос зазвенел, но вскоре смягчился. Послышались слова прощания. Они звучали уже совсем по-дружески.

Вернулся мулла. Он был возбужден, даже вспотел. Я ничем не выдавал своего волнения.

– Сосед приходил, – объяснил мулла. – Просит на день волов моих. Я дал. Сердце не позволяет отказать в чем-либо мусульманину. Да и аллах велит быть человечным, – добавил он, вздохнув.

Потом, помолчав для приличия, он сказал:

– Сын мой, уступлю я твоей просьбе, – он опять протянул белую ладонь.

– Расписку, высокочтимый учитель, – напомнил я.

– Ах, да! – Он взял перо, придвинул чернильницу и спросил: – Писать по-турецки?

Я кивнул.

– Не забудь упомянуть, учитель, что ожерелье наследственное.

Он быстро написал несколько строк. Я перечитал их, спрятал бумажку, но ожерелье не отдавал.

– Ну! – поторопил мулла.

– Вы забыли о деньгах, учитель.

Он развел руками. Дескать, дырявая память стала! Ушел ненадолго, принес три сотенных бумажки и разложил их передо мной. Я положил рядом ожерелье. И когда мулла схватил его, взял деньги.

– Я видела во дворе полицейского, – сказала Ширин, когда мы оказались на улице. – Наверное, искали нас. Бежим!

– Не бойся, – сказал я. – Теперь нам никакой шайтан не страшен.

– Почему? – спросила Ширин. – Это святой мулла помолился за нас?

– Да, – сказал я. – Ты не ошиблась.

А сам подумал: «Каков лес, таковы и звери».

И я уже, увы, уподобился им.

* * *

До персидской границы мы добрались быстро. На нас была теперь хорошая одежда, и билеты на поезд мы купили. Я сберег две сотенные бумажки, и не зря. С великим трудом удалось нам найти чабана, который за сотню перевел нас через границу. Еще одна сотня оставалась цела, и мы, приехав в Тегеран, сняли комнатку на полгода. За это время надеялся собрать немного денег. Вот тогда мы и вернемся на Родину. Я не знал, как это осуществить, но мечта о возвращении была единственным, во имя чего я жил.

За небольшой вступительный взнос старик кузнец взял меня в ученики. Сперва я раздувал мехи, но вскоре уже неплохо орудовал молотом и сам изготовлял серпы, топоры. От каждой проданной вещи хозяин отчислял мне небольшую долю. Жить можно было, хотя и очень бедно. Угнетало меня то, что не удавалось отложить ни единого гроша. Шли годы. Началась война. Значит, нечего было и думать о том, чтобы приблизиться к границе. А жить на чужбине стало вовсе уж невыносимо. Тогда я решил, что пойду к советской границе и отдамся в руки властей. Я знал, что Советская власть строга, но справедлива, и потому был уверен: меня поймут. Учтут мою молодость, неопытность, раболепное повиновение отцу в ту пору, когда он заставил нас покинуть родные места. Учтут и раскаяние мое, идущее от чистого сердца, и отречение от Пиржан-максума, которого я и в воспоминаниях не могу теперь называть отцом. И муки мои на чужбине, и погубленную молодость мою, и безрадостную юность моей сестры – все, все! А если найдут, что я преступник, то пусть судят! Снесу наказание безропотно.

И уж, несомненно, казалось мне, поймут и простят Ширин. Однако несчастной сестре моей суждена была на чужбине страшная участь. Сердце мое обливается кровью, но расскажу я и об этом.

Я заболел. Свалился в кузнице, у горна. И прежде плохо чувствовал себя, но держался, потому что не выйдешь на работу – останешься без хлеба.

Мастер свез меня в лазарет для бедняков: там у меня обнаружили брюшной тиф и надолго оставили на койке.

Все, что можно было, Ширин распродала: нужны были деньги на лекарства и передачи. Она бралась за любую работу: нянчила у соседей детей, стирала белье. Но в нашем квартале жили бедняки, у них у самих-то лишнего гроша не было. Потому и рассчитывались они с Ширин кто лепешкой, а кто горстью риса. Врач, который лечил меня, сказал, что нужно заграничное средство, без него я на ноги не поднимусь. Когда я узнал цену лекарства, то пришел в ужас: так она была велика. На горе мое, врач сказал о лекарстве и сестре. Я уже потом не раз сокрушался: лучше бы я умер в той больнице для несчастных! Но аллаху было угодно убить меня, не лишая дыхания.

Неделю спустя после разговора с врачом Ширин принесла лекарство. Я начал глотать пилюли, и действительно почувствовал себя лучше. К концу месяца меня выписали. Я был рад выздоровлению, будто во второй раз родился. Но радость глушила тревога за Ширин. Сестра моя давно уже не навещала меня. Когда видел в последний раз, я спросил у нее, где взяла она деньги на лекарство. Ширин ответила:

– Заняла.

Она отвела глаза и вообще была на себя непохожа: бледна и казалась несчастной.

Все это рождало тяжелые предчувствия.

Я вошел в барак, в котором мы нашли на время пристанище. По обеим сторонам длинного коридора были расположены одинаково ветхие двери. Наша была приоткрыта. И сердце мое оборвалось – в комнате никого не было. Моя голая койка светила жалкими железными ребрами. Кровать, на которой спала Ширин, была застелена ее лоскутным одеялом, подушка валялась на полу. Сам не знаю почему, но прежде всего я поднял эту подушку и ощутил ладонью, что под вытертой наволочкой лежит бумага. Я достал ее. То был почерк Ширин. Строчки написаны латинскими буквами: так ее учили писать в далекой советской школе. Ширин торопилась, и потому строки были неровные, многие слова недописаны. Страшная суть открылась мне, едва я начал читать.

«Мой милый брат! Мой единственный человек на всем белом свете!

Тысячу раз думала я о том, какую страшную боль причиню тебе, но иначе поступить не могла. Рука моя отказывается писать, слезы размывают буквы. Прости меня. И молись за меня.

Помнишь, я принесла тебе лекарство? Деньги дала мне старуха Шовкет. Она живет в большом доме, что над арыком. Когда я попросила у Шовкет денег, она сказала, что это очень большая сумма и нужна расписка. Подписываясь, я разобрала на бумаге персидские слова: «Деньги получены за услугу особого свойства, оказанную мной». Я спросила, зачем эти слова. Старуха Шовкет ответила: «Значит, ты не обязана возвращать мне долг. Не беспокойся, глупенькая. Я желаю тебе добра».

Я не хотела подписывать, тогда старуха разозлилась и сказала, что не даст мне ни гроша. А я все время видела перед собой тебя, Навруз. Я знала – без лекарства ты умрешь. Потому я поставила свою подпись и получила деньги.

Два дня все было спокойно, а в среду вечером старуха пригласила меня к себе. Она вымыла меня в бане, потом принесла мне атласный халат и красивые туфли. Проводила в спальню. Я не могла понять, почему она так ухаживает за мной. Но чувствовала сердцем, что все это неспроста, и потому попросила: «Отпустите меня, ханум, пожалуйста».

«Куда еще тебя отпустить, моя птичка! – сказала старуха Шовкет. – Ты же свободна. Разве тебе не нравятся эти белоснежные, мягкие перины? Отдохни на них. Твоя красота заслуживает такой чести».

Я пыталась сопротивляться, хотя воля моя ослабла. После бани старуха дала мне стакан молока. Я выпила, хотя и почувствовала пряный привкус. Теперь-то я знаю, что старая ведьма примешала к молоку дурман! Я впала в забытье.

Брат мой, родной и любимый, единственный! Стыд и совесть не позволяют писать о том, что случилось потом!

Я очнулась – нагая, на той же постели. Голова была как в тумане. В теле – слабость. Я приоткрыла дверь и стала звать старуху, просить, чтобы мне принесли одежду. И вдруг услышала хохот. Две женщины, еще нестарые, очень накрашенные, вбежали в спальню, схватили за руки и выволокли в соседнюю большую комнату. Я раньше и не подозревала, что в доме этом, кроме старухи, живет еще кто-то. В нарядной комнате сидели на коврах еще три красивые женщины. Они курили. Посредине стоял кувшин с вином. Те женщины, увидев меня голую, с растрепанными волосами, тоже засмеялись. Одна сказала: «Красавицы! В этой клетке появилась новая птичка!»

«А она мила!» – откликнулась другая.

Я задрожала, осознав, какая непоправимая беда стряслась со мной. А женщины хохотали.

«Чего ревешь? – грубо спросила та, что была постарше. – Не калекой, а бабой тебя сделали. Да и богатому ты досталась. Чего доброго, еще не раз на тебя глянуть захочет. Цена тебе золотой сейчас, а поживешь с мое, медяку будешь рада».

Слова вонзались в меня, словно пули. Я долго плакала – никто меня не утешал. Только одна, уже потом, погладила меня по голове, вздохнула и сказала:

«Все мы через это прошли. Но, как видишь, живы. И еще радуемся новой тряпке, монете, которую подарит богатый старик, если понравишься ему».

Женщины ходили по комнате почти голыми и разговаривали о таких вещах, что, слушая их, я готова была сквозь землю провалиться.

Первое желание было покончить с собой, чтобы избавиться от позора, от участи, на которую обрекла меня проклятая ведьма Шовкет, но я помнила о тебе, мой милый брат! Я знала, что ты умрешь без пищи и лекарств. И покорилась.

Вчера я была у тебя в лазарете: доктор сказал, что ты поправился, завтра будешь дома. Сегодня я могу уйти – от всех и навсегда.

Прости меня, брат мой! Я не падшая, я очень несчастная!

Посади на моей могиле деревце. Может, оно поднимется, раскинет ветви, и они будут шуметь надо мной, как на нашей далекой Родине, над айваном, где сидела мама, а я, маленькая, играла рядом.

Может, птица улетит в милые сердцу края. Унесет она привет, боль моего исстрадавшегося сердца. Прощай!»

Сложенный вчетверо листок выпал из моих рук. Я не мог плакать. Я упал и забился в муках более страшных, чем предсмертные. Не дай бог никому испытать то, что перенес я!

Меня услышали. Вошел сосед-кузнец. Он долго стоял надо мной. Молча поднес кувшин к моим дрожащим губам и велел:

– Напейся.

Зубы мои застучали о медный край кувшина. Кузнец придержал мою голову жесткой рукой, влил в рот воду. Опять он помолчал, пока я не пришел в себя.

– Где она? – спросил я, заранее страшась ответа.

Кузнец спокойно сказал, будто речь шла не о моей сестре:

– Там, где все будем. На кладбище нищих.

Свет вновь померк в моих глазах. Словно сквозь вату доносился до меня голос кузнеца:

– Отравилась она. Те, подруги из дома, снабдили ее ядом. У них он всегда хранится, у горемык.

Еще я услышал:

– Это она тебе завещала. Рожок на цепочке. Вроде бы золотой.

И после молчания:

– Наверное, и вы знавали когда-то лучшие времена?

Кузнец положил рядом со мной медальон, который подарила моей маленькой сестре добрая и несчастная Сора-ханум. Не принес этот амулет ей счастья. А может, и нет его вовсе? Нет счастья в этой стране, будь она трижды проклята! Нет счастья для людей, покинувших отчий край. Только на родине может жить человек счастливо. На чужбине он гибнет, как чинара в солончаках! Гибнет!

Вдруг я осознал, что говорю все это вслух. Кузнец смотрел на меня долго и неотрывно. В суровых глазах его впервые мелькнуло сострадание.

– Лежи, – сказал он. – Пока не поправишься, лежи. Пищу, постель я тебе обеспечу, а о расчете не беспокойся. У тех, кто трудится, не только руки для работы. У нас сердце еще есть в груди.

Он ушел.

А я остался один со своей бедой – огромной и неодолимой, как море...»

* * *

Майор Дауленов закрыл тетрадь, погасил лампу. Угольно-черная, чужая ночь стояла за окном. Дауленов прилег, но не сомкнул глаз до рассвета.

Утром он явился к начальству, доложил о дневнике Навруза, о преступлениях, совершенных Пиржан-максумом, о безвинно пострадавшем Базарбае.

– Совесть меня мучит, – сказал Дауленов полковнику. – Чувствовал тогда: что-то не так в этом деле об убийстве следователя Ибрагимова! Не иначе, кто-то стоял за спиной Базарбая, прикрывался им. Подлинный убийца так нами и не найден, думал я не раз.

– Это теперь, когда вы прочли дневник Навруза, вам так кажется, – возразил полковник.

– Нет, – Дауленов потер высокий с залысинами лоб. – Я потому и обвинительное заключение не хотел подписывать! Но явился тогда из Нукуса один выскочка. Мальчишка совсем, а гляди: в два дня разобрался в деле и отдал Базарбая под суд. – Дауленов помолчал и закончил, как бы рассуждая вслух: – Да и то сказать, все улики были против Базарбая.

Он поднял глаза и попросил:

– Я понимаю, товарищ полковник, время сейчас военное. Но разрешите, я съезжу в Каракалпакию? Может, удастся кому-то помочь.

– Поезжайте, – сказал полковник, – и не надо благодарить, не на свадьбу едете.

У дверей Дауленов остановился.

– Возможно, этот человек еще раз явится сюда, – он показал на измятую тетрадь. – Скажите, пусть подождет меня.

– Хорошо, – сказал полковник.

Но Навруз Пиржанов больше не пришел.

* * *

...Босоногий мальчик в длинных подвернутых штанишках бежал по пыльной улице с письмом в руке. Оставляя серые следы на свежевыкрашенных ступенях, он поднялся на крыльцо сельсовета, с топотом пронесся по коридору и, не обращая внимания на людей, ожидающих приема, открыл дверь председательского кабинета.

В просторной комнате за столом, застеленным зеленым сукном, сидела молодая женщина. Волосы ее были аккуратно расчесаны и туго забраны в косы. Большие глаза взглянули на мальчика с недоумением.

– Извините, пожалуйста, – сказала женщина майору, сидевшему перед ней на стуле. Она строго спросила мальчика: – Ты что это, Мексет, врываешься без спроса? И старших не замечаешь? – она показала глазами на майора.

– Здравствуйте, дядя! – поспешно произнес мальчик и выпалил: – От отца – письмо!

Фирюза (а это была она) побледнела.

– Не может быть, – прошептала она непослушными губами. – Не верю...

– Да вот оно, письмо! – Мальчик был удивлен тем, что мать все еще сомневается. Он протянул ей белый треугольник с фиолетовой печатью полевой почты.

– Прочитайте вы, – с трудом произнесла Фирюза, обратившись к майору.

Новость, как водится, мгновенно облетела аул. Сошлись люди. Мужчина с бессильно повисшей левой рукой.

Рядом с ним встал, опираясь на палку, коренастый, наголо бритый человек с тонкими бровями вразлет. Женщины сбились в кучу, стояли, подперев щеки руками, заранее вытирая глаза кончиками платков.

Майор Дауленов оглядел собравшихся, вопросительно посмотрел на Фирюзу.

– Читайте вслух, – повторила она. – У меня от односельчан тайн нет.

«Я, Базарбай, сын Ержана, – прочел майор, – посылаю сердечный привет и неугасимую любовь жене моей, Фирюзе-ханум! Моему сыну родному приветствие от нежного отцовского сердца!

Всем родным и друзьям, всем дорогим соседям нашим, родному аулу моему – пожелания счастья и процветания!

Сердце мое полно надежды, что все вы в добром здравии.

Итак, пусть все узнают, и сын мой тоже, что осужден я был безвинно. Много страдал, и волосы мои поседели.

Но не зря говорили деды: «Не бойся ночи. Кончится, как ни была бы долга». С меня сняты все до одного обвинения.

Я чист перед вами, как все эти годы был чист перед совестью своей.

В первый месяц войны меня направили на фронт. По дороге эшелон разбомбили немцы. Я и несколько товарищей остались живы. Мы долго скитались по белорусским лесам, настрадались и натерпелись немало, пока не встретились с партизанами. Нас приняли в отряд. Я стал пулеметчиком, воевал, наверное, не хуже других. Меня наградили боевым орденом.

Сейчас я прибыл на Большую землю по делам, о которых писать нельзя, а также за этой высокой наградой. Ее вручат мне, а потом дадут отпуск, и я приеду на побывку домой. Потому не буду описывать, что было со мной в эти годы, лучше расскажу, как приеду, не торопясь.

Жизнь открыла мне глаза. Я считаю, что все-таки перед Родиной виноват. Не пошел в то время, куда следует, не рассказал о темных делах своего дядюшки, который одной рукой раздавал благословения, а другой пакостил.

Я прощаюсь. Но душа моя с вами, в родном краю. Скоро увидимся!

Базарбай, сын Ержана».

Майор положил письмо на зеленое сукно перед Фирюзой. Она взяла его и, не стесняясь присутствующих, крепко прижала к губам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю