412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Аграновский » Лица » Текст книги (страница 4)
Лица
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:21

Текст книги "Лица"


Автор книги: Валерий Аграновский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)

И последнее, что я помню: девять тридцать утра. Белоусов смотрит на часы. Поднимает руку. Открывает рот. И слов уже никаких не слышно. Рядом с нами стояли орудия с «Октябрины», их чистили, целиком влезая в ствол, а снаряды подавали краном. Спустя двадцать лет я узнал, что первый залп дали четыре тысячи пятьсот орудий одновременно. Я сразу и начисто оглох. Кричу – сам себя не слышу. И так продолжалось два часа пятнадцать минут. Мы работали в полный рост, не закрываясь и никого не боясь, потому что на том берегу ничто живое не могло в это время подняться. Мы впервые за всю войну работали как на учениях: без помех. Снялись с места, подкатили к Неве и лупили прямой наводкой по проклятой Восьмой ГЭС.

Среди моряков-разведчиков были воронежские и тамбовские ребята. В секунду они сообразили. Срубили ели и составили чумы. Взвились костры. В кухонных котлах грелась вода. Нашли березы, наломали веники. А вместо шаек – оцинкованные ящики из-под патронов. Это было зрелище! Страшная канонада. Мороз двадцать пять градусов. Снег. И несколько десятков здоровых, голых, хохочущих мужиков. Под носом у немцев. Мы открыто торжествовали. Мы смеялись им в рожу. Мы – осажденные, мы – голодные, мы – тридцать раз уничтоженные.

А потом моряки пошли в атаку. В одиннадцать сорок пять утра. В полной, внезапно наступившей тишине. В черных бушлатах и в ботиночках, смазанных комбижиром. И когда они закричали «ура», тот берег не выдержал и ответил огнем. Сколько же было там укреплений, если немцы сумели ответить! Но, вы понимаете, шла лавина. Ее нельзя было остановить. Морские орудия сделали паузу, потом перенесли огонь в глубину. А мы замолчали. У нас было мало километров в запасе.

А потом наступили пять минут страшной трезвости. Мы увидели Неву, усеянную неподвижными черными бушлатами. Мы знали батальон, который принял на себя первый свинец фашистов. Весь свинец фашистов. От батальона нам и достался в наследство старенький патефон с единственной пластинкой. Моряки лежали на льду Невы и казались издали черными птицами, присевшими отдохнуть. Хотелось хлопнуть в ладоши и громко закричать, чтобы они поднялись в воздух и улетели.

И тут Васька Зинченко закричал, схватил винтовку и кинулся за уходящими цепями моряков. И все мы, расхватав винтовки, бросились за ним. Мы догнали последнюю цепь уже на том берегу и смешались с черными бушлатами. Справа от меня слышно дышал Батя. Чуть впереди с пистолетом, ни разу не оглянувшись, бежал капитан Белоусов. И больше я ничего не помню – до самого плюшевого дивана и Васькиной чечетки.

Через два с половиной месяца я с палочкой вышел из госпиталя. С тех пор у меня в жизни появилась еще одна дата, которую я не то что праздную, а просто отмечаю. Я сажусь дома за стол, пью водку и вспоминаю ребят. Эта дата – 12 января сорок третьего года. День прорыва блокады. За Ваську Зинченко. За слепого лейтенанта. За Лешку Гусарова. За Ленинград… И никто не смеет сказать мне: «Хватит».

Поздней осенью наш дивизион отвели на отдых. Собственно, назвать это отдыхом нельзя. Днем мы топали к Ленинграду, а ночью нас на машинах везли назад. Шестьдесят километров в оба конца. И так – неделю. Мы должны были запутывать немецкое командование. Когда мы шли в Ленинград, канонада с каждым часом удалялась, и на душе постепенно становилось спокойней. А когда мы ехали назад на машинах, волнение наступало сразу. Еще издали мы замечали ракеты. Они густо висели над передним краем. Мы воевали уже два года, но привыкнуть к войне не могли, она никак не становилась нашей профессией.

Колька Лукшин в ту пору уже откровенно любил Валю Козину. Мы заметили это и раньше, хотя в любви ничего не понимали. Испытать ее до войны не пришлось, а теперь любить было некогда. Тем более на фронте у любви слишком много помех.

Из нас только Коле и повезло. Он отпустил усы и молча смотрел на Валю. И никому ничего не говорил. Ей тоже. Коле было девятнадцать лет. У него было бледное лицо и тонкий профиль, как у художника. Отец его на самом деле был художником, правда, иконописцем. А жили они в Москве, на Зацепе, в доме, в котором родился еще его дед. А у Вальки Козиной отец был одесским биндюжником. Валька, наверное, была в него: озорная и быстрая на слово. Если бы не Коля, у нее было бы столько ухажеров, сколько мы с вами не видели воробьев. Во время боя она часто крутилась у Колиного орудия и тоже никому ничего не говорила. Потом Коля стал давать ей свои консервы, а она не брала, и все мы за него переживали. Но когда Николая ранило и он попал в медсанбат, а Валька вдруг привела нас на Черную речку и всех обстирала, мы поняли, что она тоже его любит.

Ей было восемнадцать лет, но почему-то она казалась нам старше. На фронте мы часто вспоминали довоенные годы, но время после войны представить себе не умели. Когда я все же думал об этом, в моих представлениях всегда была одна женщина. Я не видел ее лица, но знал, что это Валя Козина. Так бывает во сне. Правда, после войны оказалось, что есть много хороших девушек и кроме нашей Вали.

Капитан Белоусов часто посылал ее в Ленинград. Белоусов был из Тюмени, но воевал в финскую, и в финской ему оторвало фалангу мизинца. Тогда с таким ранением клали в госпиталь. Там он и познакомился со своей будущей женой и стал ленинградцем. Говорил он с сибирским акцентом: «Пострелям, а потом покушам», но характером был похож на питерца Батю. Не зря они так дружили. Разница между ними была лишь в том, что один – солдат, а другой – капитан. Но Белоусов эту разницу никогда не подчеркивал, а Батя никогда ее не забывал. И все же Белоусов Батю побаивался. Однажды, когда он пошел к торфушкам, Батя посмотрел на него вроде бы между прочим и сказал: «Ну как, товарищ капитан, жена лучше или хуже будет?» Белоусов рассердился, потому что ему было совестно. Между прочим, среди торфушек была одна симпатичная девчонка, Галя Иванова. Она сказалась цыганкой и нагадала Белоусову скорую и легкую смерть. Он еще над ней посмеялся. Мы же не верили в смертность ни Бати, ни нашего капитана, потому что всегда они были спокойные и уверенные и безрассудства не допускали. Один только раз Белоусова отругал командир полка, когда мы бросили орудия и пошли с моряками в атаку. Но командир полка сам понимал, что это было святое дело. И еще я помню, как однажды мы сидели у костра и какой-то чудак уронил в огонь гранату. Мы все бросились в разные стороны, повалились ничком и ждали взрыва. А Батя встал, подошел к костру и вынул из огня гранату. «Ей детонация нужна, – оказал Батя, – а не жар». И все. И при таком опыте, конечно, безрассудства быть не может. Нас, молодых, они учили, а больше жалели. Ленинградцев капитан Белоусов отпускал домой и говорил только, чтобы за четыре часа оборачивались туда и обратно. Сам же в Ленинград ездил редко, поэтому Валя Козина и отвозила его жене и сыну офицерский паек. И еще она заходила в Дегтярный переулок к жене и двум дочерям Бати.

Днем, шагая к Ленинграду, мы пели песни. «Милая, не плачь, не надо, грустных писем не пиши…» Эту песню мы пели под шаг как строевую, а после войны молодежь танцевала под нее танго. Мы тоже иногда танцевали, во время привалов, так как патефон был с нами. Мы танцевали друг с другом и еще по очереди с Валей, а Колька беспрерывно курил. На марше Валя была у нас за командира. Белоусов молча уступал ей свои права. Оно давала команду на песню, объявляла привалы и перераспределяла ношу, если кто-нибудь задыхался. К концу пути получалось так, что больше всех нагружалась она сама. Она и, конечно, Коля.

От той батареи, что начинала войну, мы втроем и остались живы, впрочем, я не знаю судьбу Малаткина и старшины Борзых.

Года полтора назад я был у Николая и Вали дома. Они жили вчетвером, с двумя детьми, в маленькой комнате, их поставили наконец на очередь на квартиру, они волновались из-за этой очереди и заразили волнением меня. Их дочери было пятнадцать лет, а сыну девять. Дочка была похожа на Николая, с таким же бледным и тонким профилем и очень спокойная. А сын буян, в мать. При мне Валя лупила его брезентовым ремнем, сохранившимся еще с фронта, а он ей сказал: «Тоже мне, воспитание!» «Усохнешь!» – подумал я про себя.

Кстати, удивительное это дело – язык, на котором мы разговариваем. Вот соберутся однополчане-старики, начнут говорить о сегодняшней жизни, и сразу видно: этот – рабочий, а этот – юрист, а тот, положим, академик. Но стоит им заговорить о войне, ничего от их гражданских профессий не останется. Одним языком говорят. Прошлым. И все образование летит к чертовой матери, и разная там аккуратность в словах, и все различия. Понимать прошлое можно сегодняшней головой, а вот говорить о нем – лишь языком тех самых лет.

Итак, мы все шагали и шагали. А потом нам все же дали три дня чистого отдыха, но лучше бы его не давали. Мы расположились в молодом лесопарке, до фронта было километра полтора или два, а рядом с нами, тоже на отдыхе, стоял дивизион «катюш». В то время немцы почему-то усилили артобстрел. Долбали они как заведенные, с двух до половины четвертого ночи, а потом с одиннадцати до половины первого дня. Дадут залп – и три минуты отдыха, снова залп – и снова три минуты отдыха, хоть проверяй часы. На время обстрела мы залезали в траншеи. Но иногда над нами начинала кружить «рама». Сколько по ней ни били, она была словно заколдованная, а после нее начинался внеурочный долбеж. Правда, их больше интересовали «катюши», чем мы.

Два дня прошли замечательно, а на третий, утром, в наше расположение ворвался танк. Он шел со стороны фронта – молча, без выстрелов, ничего не обходя, напролом. И на танке были наши опознавательные знаки. Когда он пошел на «катюши», мы совсем растерялись и не знали, бить по сумасшедшему танку или не бить. Но тут он пересек дорогу, сковырнул палатку, забрался на бруствер и стал. У него заглох мотор. Первым подошел Белоусов. В танке был мертвый экипаж. Наверное, водитель умер последним, успев повернуть машину к своим. Мы похоронили ребят головами на восток.

И появилась тогда эта злополучная пачка чая. Она оказалась в вещах танкистов, и мы отдали ее Бате. Он относился к чаю как к богу, у него был целый обряд приготовления. Даже я запомнил разные термины, которые означают сорта индийского чая. Впрочем, Батя называл индийский чай «ассамским». От него я узнал, что главное в чае – это сохранить его аромат и что нельзя ставить заварку на огонь, ее нужно  н а п а р и в а т ь, а для этого прикрывать сверху ватной бабой. Поэтому Батя и возил с собой толстую ватную бабу с размалеванным лицом.

Эта злополучная пачка была первой после гибели Васьки Зинченко. Батя обрадовался ей, как ребенок, и пошел по воду с брезентовым ведром. Это было ровно в одиннадцать дня, над нами как раз прошел со свистом первый немецкий снаряд.

Так всегда бывает: когда жив человек, его поступки кажутся нам обыкновенными и мы не думаем об их причинах. А когда человек умирает, мы начинаем думать. И у нас получается, что не будь того, не будь этого, не поступи он так, не сделай эдак… Все это бесполезная ерунда. Она никого не оправдывает и ничему не учит. Бати нет, и это – самое главное. И нечего разматывать прошлое.

Когда мы хоронили Батю, опять появилась «рама». И мы решили дать залп. Мы дали один залп и тут же опустили стволы к земле. Но «рама» действительно была заколдована, она ушла, а нас, вероятно, заметила. И через десять минут, как по учебнику, был перелет, потом недолет, а потом точно в землянку капитана Белоусова.

Через двадцать лет на этом месте я встретил косарей. Все вокруг разрослось, деревья стали в три человеческих роста, а если бы тогда они были такими, «рама» не смогла бы нас заметить. Я нашел много старых гильз, сплющенных пуль и осколков, а иногда мне попадались белые человеческие кости. Косари говорили, что лезвий просто не напасешься.

Я ходил вдоль Черной речки, той самой, на которой нас обстирывала Валя Козина, а может, и не той, потому что здесь было много Черных речек. Вода в них действительно была черная, а когда я пришел на болота, там вода оказалась рыжая, но чистая и прозрачная, и мужики легко таскали из нее жирных карасей. За рубль я переправился на ту сторону Невы, на «немецкую сторону», и впервые в жизни поднялся на «их» сопку. Мы были вон там, внизу. И я понял, что им, гадам, здесь было удобно. Потом я стоял перед Восьмой ГЭС. Тогда она была и выше, и черней, и страшней. А в том месте, где когда-то по красной глине карабкались моряки, теперь была широкая с перилами лестница, а наверху – остановка автобуса.

К Батиной могиле я возвращался несколько раз, как будто заблудился и ходил кругами. Потом я заметил старуху. Она еле двигалась, но собирала бумажки, наверное, чистила лес. Когда она прошла по горбатому мостику, перекинутому через овраг, я подошел и спросил, чьи это могила. Она сказала: «Не знаю, сынок». – «А сюда кто приходит?» – «По воскресеньям, – сказала старуха. – И пьют. И поют. И плачут».

И тогда я перестал вспоминать адрес. Дегтярный переулок – это я помнил. И кажется, помнил номер дома. Но я уже знал, что туда не пойду. Хотите, считайте меня неправым. Хотите, считайте меня, как хотите. Но я не могу пойти к его жене и его дочерям. У этого обелиска много цветов и много пролито слез. Так должно быть всегда, я не считаю себя вправе отбирать у людей могилу. И даже вам я не могу открыть его имени. Вы не удержите тайны, вы обязательно кому-нибудь скажете, а я не могу, чтобы вы кому-нибудь сказали.

Но, знаете, это страшно – сидеть на могиле, в которой мог бы лежать сам. Я получился Счастливый Живой. А если бы я не выжил, тогда кто-нибудь из них ходил бы по этой земле, смотрел бы на эти белые кости и говорил бы вам то, что я сейчас говорю, а вы бы слушали. Любой из них мог быть на моем месте, а я мог быть на месте любого из них. Под этим обелиском. Вот почему я умер с ними, а они продолжают жить со мной.

1966 г.

ДОБРОВОЛЕЦ

Подбитая романтика

Статистики утверждают, что за свою жизнь человек может принять не более сорока пяти решений, основанных на исчерпывающей информации. Ни настроение, ни «веление сердца», ни интуиция тут ни при чем. Берутся карандаш и бумага, подсчитываются «за» и «против», – голова может оставаться холодной.

Решение поехать в Сибирь не входило в число сорока пяти, отпущенных на век Алексея Побединского. Сведениями о тех краях он располагал ничтожными, а голову имел горячую. Алексей был романтиком – если следовать толковому словарю Ушакова, «человеком, склонным к мечтательности, к идеализации людей и жизни». В его возрасте трудно, да и не стоит быть иным.

Итак, отслужив срочную, Алексей решил поехать в Сибирь. Он выбрал поселок Абаза, потому что ему было все равно, что выбирать, но именно из Абазы приехал в часть некто Панарин. Панарин был агитатором-вербовщиком, и от него Алексей узнал, что в Хакасии, через Саяны, прокладывается автомобильная дорога Абаза – Ак-Довурак, что по ней потом повезут асбест, а на ее строительство требуются шоферы (Алексей был шофером второго класса). Техника новая, работа не из легких, заработки приличные. Прочие подробности представлялись Алексею довольно туманно. Воображение рисовало палатки или вагончики, к ним естественно привязывались горы, реки и тайга, и еще костер на берегу, и похлебка наполовину с дымом, и верные товарищи, умные начальники, скромная подруга и быстроходные МАЗы, – короче говоря, полный романтический набор. Алексей был уверен, кроме того, что первые тонны асбеста повезет по новой дороге, конечно же, он, Алексей Побединский, не слыша за гулом мотора звуков духового оркестра. Через год, уже в Абазе, когда Алексей впервые в жизни увидел кусочек асбеста, он удивился: похож на халву.

По дороге в Сибирь он заехал в село к матери. Мать плакала, потому что вообще не представляла Сибири и за всю свою жизнь ни разу не вышла за пределы родной Турьи, что в Сумской области, на Украине. Отца Алексей не помнил. Он знал только, что отец был в очках и что в сорок первом он вынес его, грудного, за околицу, потом передал матери и ушел, чтобы не вернуться. В него, говорят, попала мина, и хоронить было нечего. И остались они с матерью. Когда Алексей подрос, он однажды оказал: «Не волнуйтесь, мама, свое воспитание я беру на себя».

На третьи сутки он сложил рюкзак и сказал: «Все, мама, мне пора». Они были в горнице. На стене возле старого письменного стола висели фотографии. Они находились под одним общим стеклом и налезали друг на друга, как будто в хате для них больше не было места. В самом центре была фотография отца и матери Алексея. Молодой человек лет двадцати пяти смотрел через очки вперед напряженным взглядом, а галстук ему был пририсован, потому что на самом деле он был в пиджаке и в рубашке, до самого верха застегнутой на пуговицы. Рядом с ним, едва склонив к мужу голову, была молодая женщина в платье с прямыми плечами. Волосы у нее были завиты, взгляд веселый, смотрела она тоже вперед и еле сдерживала улыбку. Поднявшись, Алексей посмотрел на часы, и мать тоже на них посмотрела. Это были старые ходики с гирькой, а маятник ходил между двумя отдельно висящими фотографиями. На одной был Алексей в грудном возрасте – голенький, лежащий на животе. И на другой был Алексей, но уже нынешний – в гимнастерке, в фуражке и при погонах сержанта, со значками на груди. Маятник шел влево, едва не касаясь первой фотографии, потом вправо – второй, для него была одна секунда, для Алексея – двадцать два года жизни.

– Не передумал, Алеша?

– Нет, мама, вам бы сказал, если бы передумал.

И пошел к дверям. В дверях остановился, с огорчением глянул на старенькую икону и произнес: «Надо бы снять, мама…» Тетки по отцовской линии, будь они здесь, всплеснули бы руками: «Лешка-то наш, ну чистый Иван!» Мать сказала: «Ладно, Лексей Иваныч, сыму». – «Впрочем, – сказал он, – как знаете…» И пошел к автобусу. На улице ему встретился председатель колхоза. «Едешь?» – «Еду, Федор Маркович». – «Я тебе новую машину дам». – «Спасибо, Федор Маркович, у меня комсомольская путевка». – «Ну смотри, – сказал председатель, – все равно вернешься, но я для таких, как ты, за селом поставлю шлагбаум». – «Не вернусь, Федор Маркович». Сел в автобус, и машина ушла, волоча хвост пыли.

В Абазе, когда слез с поезда, шел снег. Было утро, было тихо, и вокруг были горы. Он покрутился у станции, спросил дорогу на автобазу и заскрипел по снегу начищенными сапогами.

На огромном дворе в три ряда стояли потрепанные, но еще крепкие машины. А у забора, за проволокой, еще один ряд – четвертый. Потом Алексей узнал, что шоферы называли его «зеленым»: по весне только тут и выбивалась из-под земли трава. Здесь стояли машины разбитые и покореженные. По горным дорогам он прежде не ездил, а потому почувствовал, как неприятный холодок пробежал по спине, хотя заячьей крови в нем было мало.

В конторе его принял начальник автобазы и, долго не размусоливая, предложил машину из «зеленого ряда». Алексей обиделся, даже плюнул с досады, но спорить не стал. «Ты для нас кот в мешке, – сказал начальник, – и мы не знаем, сможешь ли ты проехать в ворота».

В тот же день Алексей открыл капот своей колымаги. С запчастями было плохо, с инструментами еще хуже, и с первой гайкой он провозился три часа, потому что ключ четырнадцать на семнадцать был у какого-то Кольки, а Колька еще не вернулся из рейса.

Поселили его в общежитии. То ли климат в Абазе был особый, то ли уставал Алексей с непривычки больше обычного, но первое время, придя домой, сразу валился на койку, а утром, еле продрав глаза, бежал на работу. Потом пообвык, стал меньше спать и больше оглядываться. И заметил, что белье меняют раз в неделю, а вечерами ребята пьют водку. Он и сам выпить умел, но так, как пили здесь, ему не снилось.

Через месяц Алексей впервые выехал за ворота автобазы. Дорога к тому времени ушла километров на шестьдесят в горы, в сторону Ак-Довурака, и путь предстоял неблизкий. Стояли морозы, дул сильный встречный «хакасс», но в кабине было тепло, хотя Алексей был одет неважно. Много ли у солдата вещей? Нырнул в реку, вынырнул, и вся одежда постирана. На десятом километре прихватило радиатор, и пришлось останавливаться. К полдню разморозил. Потом проехал Армянский поворот, миновал Тещин язык и уже на перевале обнаружил, что вытекло все масло. Попросившись на буксир, он вернулся на автобазу. Через день выехал снова, но возле поворота к деревне Кубайке полетел задний мост. Алексей сбросил в кювет тяжелые бетонные кольца, – они до сих пор там лежат, наполовину уйдя в землю, – сутки прождал помощи, а потом еще месяц простоял в ремонте.

Приближалась весна. Он так и не сумел отправить матери даже рубля денег, потому что возил только дым и заработка едва хватало на еду. А тут еще шоферов предупредили, что их переводят на новое жительство в деревню Кубайку, поближе к трассе. А в деревне, как на грех, была всего лишь четырехлетка, и потому мечте Алексея поступить в восьмой класс вечерней школы тоже не суждено было осуществиться.

По всему по этому наш герой, склонный к мечтательности, задумался над своей судьбой.

Здесь я вынужден прервать рассказ, чтобы поделиться с читателем собственными впечатлениями о «хакасской Швейцарии», как называют эти места знающие люди. Я никогда не был в Швейцарии, но если там действительно так же красиво, о ней не зря говорят как о стране, заслуживающей внимания.

Теперь, когда дорога построена и вы можете по ней путешествовать, вы способны увидеть это сами. Остановитесь на перевале, подойдите к краю пропасти и посмотрите вниз, на знаменитые Саянские горы. Они напомнят вам морские волны, застывшие в тот момент, когда шторм достиг двенадцати баллов. Потом вы познакомитесь с рекой Она, и вам удивительно будет узнать, что рядом с ней течет быстрый Он, пороги которого смельчаки проходят на обычных лодках. Прозрачность вод покажется вам искусственной, созданной специально для того, чтобы поражать человеческое воображение. А камни под водой будут ежеминутно менять свой цвет, играя то малахитом, то мрамором, то янтарем.

Вы – путешественник, вы так устроены, что мысли ваши будут заняты лишь тем, что видят ваши глаза. Утром вы позавтракаете в Абазе и через пять часов, доехав по асфальту до Ак-Довурака, еще не успеете проголодаться. Для вас дорога – путь, не больше, и упаси вас бог подумать, что я вам ставлю это в вину.

Но для строителей дорога – жизнь. Они прорубались через тайгу и горы многие и многие месяцы, и сколько раз они завтракали, обедали и ужинали, прежде чем достигли Ак-Довурака, надо считать на электронно-счетной машине. Они здесь ели и спали, учились и работали, влюблялись и разводились.

Если вы это не просто поймете, а глубоко прочувствуете, вам станет ясно, почему они так часто задумывались над своей судьбой, почему одной романтики им было мало и почему без романтики им становилось совсем плохо.

Я проехал на «газике» до самого конца, до того места, где был передовой отряд, а впереди – тайга и горы, еще не тронутые человеком. Видел много техники. Много рабочих. Много начальников. Стройка сложная: шли в лоб, и то, что прокладывали, было единственной артерией, связывающей «фронт с тылом». Обходных путей никаких. В подобных условиях почти все, если не все, зависело от четкости взаимодействия многочисленных специализированных служб.

Но такой четкости не было.

Я слышал, на каких-то предприятиях страны вводятся сетевые графики. Здесь не было никаких графиков: каждый вечер начальники служб съезжались на примитивные планерки в Абазу, в управление, и там, ругаясь до хрипоты, определяли объем завтрашних работ. От такой «научной» организации труда – полшага до путаницы. Из-за путаницы – простои, из-за простоев – мизерная зарплата, плохая зарплата – люди бегут, а чтобы они не бежали, им прощают недисциплинированность и пьянки. Тут уж, поверьте, взаимосвязь достаточно четкая и научно обоснованная.

Почти никто ни за что не отвечает. Спасительные «объективные причины»: я тебя задержал, ты меня задержал, он нас задержал, мы его задержали. Сколько таких «колец», не имеющих ни конца, ни начала, можно, обнаружить на иных стройках!

При таком обилии хозяйственных забот, при такой путанице с организацией труда – до человека ли? Если к начальнику мехколонны Усманову приходил рабочий и жаловался, что в общежитии клопы, Усманов отвечал, что жильем он не ведает, что ведает жильем начальник СУ-833 Гришин: пусть Гришин и «чешется». А Гришин отвечал, что клопов морить – дело санэпидстанции, а дело Гришина – строить дома. А на санэпидстанции отвечали, что пешком за сто километров они морить клопов не пойдут и пусть автобаза дает машину. А начальник автобазы отвечал, что все машины у него расписаны, все на линии и тот же Усманов с него голову снимет, если недополучит хоть одну, и если Усманов хочет, пусть «отрывает от себя» и дает санэпидстанции. А Усманов отвечал… впрочем, вы уже знаете, что ответил Усманов: «кольцо» замкнулось.

Конечно, все в мире относительно – и Абаза для кого-то столица. Когда в Абазу вырывались рабочие, живущие в деревне Кубайке, они чувствовали себя настоящими провинциалами. Они могли попасть наконец в нормальный кинотеатр, в приличную пивную, которая называлась «Голубым Дунаем» и «Мордобойкой», в парикмахерскую, в баню с парилкой, на танцплощадку с деревянным полом и даже в клуб. Собственно, я перечислил все, чем располагает «столица» Абаза и что отсутствует в «провинции» Кубайке. Люди там жили в бараках без сушилок, без душа, без единого шкафа – вещи хранили в чемоданах, как на вокзале, и когда шел дождь, передвигали их из угла в угол: текли крыши. В магазинах можно было найти водку и «одну консерву», потому что орсу выгоднее было привезти на трассу машину водки, чем на ту же сумму десять машин молока. Радио не работало, красного уголка не было, три газеты на весь поселок, телеграммы шли по семь дней…

И вроде бы нет виноватых.

Если бы вам пришлось познакомиться с руководителями стройки и наблюдать их в деле, вы, так же как и я, пережили бы странное чувство. Вам был бы симпатичен Усманов, немолодой человек, который буквально не щадил себя, мотаясь с утра до вечера по трассе. Вам было бы приятно смотреть на Платова, молодого специалиста, который еще ни разу не повысил голоса, разговаривая с шоферами, у которого мягкое и доброе сердце и синие круги под глазами от постоянного недосыпания. И вы согласились бы «войти в положение» Гришина, и главного инженера управления, и других, у которых тоже были нервы, и семья, и собственные заботы, и предел человеческих сил, и, конечно же, куча объективных причин. Это самообман. Не поддавайтесь ему! Какие «объективные причины» мешают сделать в бараках сушилки, чтобы рабочие, вернувшись с ненастья, могли высушить свои штаны? Или этот вопрос требует в каждом конкретном случае «сложного согласования» с Советом Министров? Какой «предел человеческих сил» нужен руководителям стройки, чтобы налаживать работу клуба, организовывать консультативные центры для учащихся вечерних школ, исправлять радио и чинить крыши? Какие «нервы» им надо иметь, чтобы морить клопов и заставлять орс кормить рабочих нормально?

Да просто каждый человек, на каком бы посту он ни находился, какие бы трудности ему ни мешали, должен делать хотя бы то, что он может делать.

Закономерно поставить вопрос и так: ну а что же сам Алексей Побединский, наш романтик, здоровый и энергичный парень, бывший солдат? Он что-то мог сделать? От него что-то зависело?

Вы помните, я прервал рассказ, когда он задумался над своей судьбой…

К весне из шестидесяти солдат, приехавших на автобазу, работали только двенадцать. Остальные, как приехали в зеленом, так, не сменив одежду, в зеленом и уехали. Вечерами они собирались в общежитии. Ругали Панарина, считая, что он их обманул, чертыхались, вспоминая машины из «зеленого ряда», и были счастливы хотя бы тем, что страна наша большая, можно куда угодно поехать. Потом ложились спать, так ни о чем и не договорившись.

Но вот однажды Алексей не выдержал, решительно вошел в кабинет Платова и, глядя ему прямо в глаза, сказал все, что думал: о работе, о себе, о нем. Платов молча выслушал, потом вздохнул и тихо ответил: «А я что могу?..» И через несколько дней Алексей неожиданно стал секретарем комсомольской организации автобазы.

С этого дня он спал не более четырех часов в сутки. Ему казалось, что теперь, наделенный властью, он что-то способен сделать и что люди ждут от него этих дел. Он собирал членские взносы. Писал отчеты в райком комсомола. Мотался по всему поселку в поисках повязок для дружинников. Целую ночь рисовал «Комсомольский прожектор», а потом искренне удивился, когда узнал, что его тут же сорвали. Вывешивал какие-то объявления о воскресниках, на которые почему-то приходило не больше десяти человек из ста возможных. Организовал первое за последние полгода собрание, на котором приняли в комсомол двух ребят. «Устав знаете?» – «Знаем!» Больше вопросов не задали и разошлись. Потом Алексей ругался с Платовым по поводу организации бригад, но Платов тихим голосом ему объяснил, что бригады на автобазе невозможны, а почему невозможны, Алексей так и не понял. Потом он бегал в райком комсомола, заседал там по нескольку часов в неделю, и Платов ему однажды сказал: «Стал ты, Побединский, штатным вождем, теперь от тебя для плана толку не будет». За все теперь он был в ответе. В общежитии сломали стул – спрашивали с него. Подписка на газеты – его брали за горло. На пенсию кого провожать – он ходил по кругу, собирая деньги.

И однажды, проснувшись утром, Алексей сел на койке, обнял руками голову и понял, что нет никакого смысла в его беготне. Что-то, наверное, не так он делал или что-то не то, если за два месяца беготни все осталось по-прежнему. А что надо делать и как, никто ему, Алексею, не говорил, и сам секретарь райкома, кроме членских взносов, от него ничего не требовал.

Как раз подоспело, время ехать Алексею в Абакан на пленум обкома комсомола. Там, на пленуме, он записался выступать, его очередь была четырнадцатая, и он сидел в зале весь в напряжении, слушая ораторов. Когда первый из них отрапортовал по бумажке об успехах и победах, Алексей ему позавидовал. Когда второй отрапортовал, Алексей удивился. Когда третий – стал сомневаться. А когда, отстрелявшись, сошел с трибуны десятый, он послал в президиум записку: «От выступления отказываюсь».

На автобазу он вернулся окончательно скисшим. Ну чего он мог один добиться? А как быть не одному, он просто не знал, не умел, не мог. Товарищи у него были неплохие, но далекие от комсомольской работы. И никак он не находил единомышленников, хотя знал, что они есть, что они ходят где-то рядом, но словно ходят впотьмах, и потому он не мог на них наткнуться. А ведь кто-то же лазил, поспорив, на стометровую скалу Чолпах, на самую ее макушку, куда только птицы и залетали, и повесил там красное знамя, а тут надо было неделю просить ребят, чтобы повесили к празднику флаги на автобазовских воротах. Может быть, так происходило потому, что былая, вычитанная из книг, романтика комсомольской работы поворачивалась к ребятам своим скучным и формальным тылом?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю