Текст книги "Лица"
Автор книги: Валерий Аграновский
Жанр:
Периодические издания
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)
Игнатьев говорил много о себе, став моим гидом не только по тундре, но и по собственной своей жизни. Теперь я знал о нем все, и это «все», литературно обработанное, я хочу предложить читателю. Для этого мне пришлось объединить разрозненные истории в единое целое, но я отлично помню, когда и где какая история была мне рассказана Игнатьевым: эта – у костра, эту я узнал на крыше вездехода, а эти размышления – в отрядном вагончике, где мы ночевали, опустив бязевый полог, чтоб нас не очень ели комары.
ИСПОВЕДЬ ИГНАТЬЕВА. «Вы не поверите: когда-то я был по натуре очень спокойным человеком. Люди знали: чтобы «вывести из меня», надо сделать из ряда вон выходящее. А теперь я живу клубком нервов… Вспылить – могу, орать – могу, розги ввел бы для сотрудников, сам бы порол их – а почему? Потому что я человек непримиримый. И первое слово тут принадлежит моей жене. Нинка моя до невозможности правдива, до конца пряма – не многим это нравится.
Но и жизнь в моей биографии тоже не последнее слово сказала.
Я вот столичный вуз окончил. Но если вы думаете, что я по биографии своей «столичный», глубоко ошибаетесь. Я самый что ни на есть «лапотник» из города Кудымкар – вы и слыхать о таком, наверное, не слышали. В Коми АССР бывали? Нет? Моя родина.
Я был четвертым в семье, а всего нас было три брата и три сестры. В начале войны мне сколько? Ну да, десять исполнилось, а кончилась – стало быть, пятнадцать: самый-самый возраст.
В сорок девятом я окончил школу. Мы, хоть и в городе жили, держали корову, а потому крестьянской жизни – доить, косить сено, полы мыть, готовить и прочее – были обучены, особенно я, самый старший мужик после бати.
Из школьной жизни не забуду нашу географичку Веру Семеновну. В Коми были древнейшие, еще петровских времен, заводы. Мы их все облазили – спасибо за это географичке. И даже в Москве побывали с экскурсией, прошли по институтам, и с тех пор родилась моя коронная мечта стать авиационным строителем. После десятого класса я отослал документы в МАИ. Отец сказал: «Мне нужен помощник, я стар уже!» Но я ответил, что помощник из меня будет лучше, если я выучусь. Моего отца переубедить – жизни не хватит. Пока что мы начали с ним строить новый дом. Все лето прошло в делах, а осенью я сказал: «Все, батя, мне пора!» Сколотил деревянный сундук, сложил туда книжки и выехал в Москву. Сдавать экзамены. В МАИ. Денег у меня не было, только пара белья, которую мать ночью, по секрету от батьки, сунула в сундук. Поезд шел тридцать шесть часов. Вечером я приехал в Москву и несколько ночей провел дома у Пашки. Кто такой Пашка – не помню, обыкновенный парень, мы познакомились в поезде. Как и все туристы, к которым я себя по характеру причисляю, я был человеком общительным. А потом я жил на вокзале, а к экзаменам готовился в метро.
Черт его знает! Когда другой рассказывает, слушаешь его и думаешь: зачем скукоту разводит? Кому это интересно? А когда ты сам о себе рассказчик, каждая мелочь кажется тебе очень важной и что-то там такое объясняющей, я уж не говорю о том, что просто приятно вспомнить, хотя далеко не все было приятным.
Математику я сдавал первой, сдал на пятерку, и меня тут же поселили в общежитие. И пошло! В одной комнате нас было, чтоб не соврать, шестьдесят человек! Все три математики я сдал на пятерки, но больше всего боялся сочинения, я хоть одну ошибку, но обязательно делал, а проходной балл в МАИ – тридцать четыре из тридцати пяти. И вот, когда мы написали сочинения, а потом объявили результаты, я стал прыгать и кувыркаться, потому что получил первую в жизни пятерку по сочинению. Физика, химия, немецкий – не проблема, и у меня в кармане было тридцать пять баллов.
Так я попал в МАИ – в тот год, когда конкурс ломал многие судьбы. Но ведь так не бывает в жизни, чтобы одни удачи да удачи, когда-то и огорчения приходят, они идут чересполосицей. До конца третьего семестра я получал повышенную стипендию – отличник! – а для меня деньги эти были все, потому что отец поставил на мне крест. Но потом я столкнулся с одним профессором, сказав ему при всей аудитории, что он плохо читает лекции. Я был прав, но теперь я понимаю, что слова мои были глупы, и я даже имени этого профессора вам не скажу: он жив и знаменит, и если вы помянете его в своей писанине, а он поймет, что через меня, в его силах причинить мне новые неприятности. А я уже стал умным.
Тогда этот профессор вел у нас практические занятия по сопромату. В течение нескольких дней он в отместку за мои слова продерживал меня у доски по два часа кряду, а потом я взъелся и вообще перестал отвечать. В итоге меня без зачета не допустили к экзамену, без экзамена – ко всей сессии, и ничто мне помочь уже не могло, даже мое хорошее положение в институте. Мне пришлось уходить совсем, расставшись с мечтой стать авиастроителем. Правда, я мог публично извиниться перед профессором и мне простили бы дерзкое поведение, но я был горд – и оказался у разбитого корыта.
Долго ходил я по Москве. По институтам. Искал переход. Ну и нашел, конечно: в инженерно-строительный имени Куйбышева был объявлен дополнительный набор. Явился я к декану гидростроительного факультета – это было в середине февраля, все места по дополнительному набору уже были заняты – и с великим трудом добился зачисления, просто выплакал его. Отныне и навсегда общее с самолетостроением было для меня только в слове «строение». Мне пришлось досдавать геодезию, о которой я знал, что ходят какие-то люди с какими-то трубками по земле, и гидротехнику, о которой я вообще ничего не знал. Но все получилось отлично, и я даже не потерял семестра. Между прочим, я злополучный сопромат сдал на пятерку! – так, маленькое торжество над моим обидчиком-профессором.
И тут у меня стала резко прогрессировать близорукость. Вероятно, подвели нервы и еще от переутомления. Врачи запретили мне читать и писать, разрешив, в виде компенсации, кататься на коньках. Пришлось на целый год брать академический отпуск. Год я прожил в Москве, ничего не делая, голодая форменным образом, потому что из дома я ничего просить не мог, а возвращаться не хотел. Но тут – случайность, которая помогла мне кое-как продержаться. После одного экзамена, еще раньше, я разговорился с завкафедрой, и он пригласил меня домой. Мы попили чай, побеседовали – тем дело тогда и кончилось. И вдруг я встретил его на вокзале: подошел со спины, не узнал его и предложил донести вещи. Стыдиться я уже ничего не стыдился, и, когда он позвал меня домой, я тут же и дал согласие. Он в этот период писал книгу по расчетам железобетонных плит, и я стал делать ему таблицы. За деньги, конечно. Но самое главное – он отхлопотал мне обратно общежитие.
Общежитие было в Перловке. Там и сколотилась наша компания из шестерых ребят. Мы жили коммуной, были все молоды и горячи, на преддипломку ездили гуртом, а затем и на работу попросились в одно место. А когда защищали дипломы, единогласным решением ввели «рабскую систему». Произошло это вынужденно, хотя иначе произойти не могло. Один из нас, Славка, бросил однажды лозунг, что за подготовку диплома мы сядем лишь тогда, когда «распустятся первые листочки». Мы были в ту пору лириками, гуляли по разным паркам, и лозунг был принят. А весна, как на грех, была поздняя, хотя при чем тут весна: студенты и без «листочков» всегда в жестоком цейтноте. Первым должен был защищаться Вовка Данич, и тогда джентльменское соглашение о рабстве вступило в законную силу: Данич стал нашим плантатором, мы – его неграми, и все шестеро делали один диплом. Впрочем, это можно было назвать по-другому: Данич – начальник проектного бюро, мы – рядовые проектировщики, он нам – задание, мы ему – выполнение плана. Хорошая, между прочим, школа! Так защитили мы шесть дипломов, каждый из нас, откомандовав, послужил и рядовым, и никто никого не подвел, никто никому не завидовал, никто никого не обкрадывал. Я защищался последним, и, пока я не получил свою четверку, все терпеливо ждали меня: негры неграми, а джентльменство превыше всего. Как-то странно сегодня об этом напоминать, хотя в ту пору к джентльменству мы относились как к норме, а теперь я что-то говорю и говорю о нем, и все в восхищенных тонах, и понять не могу, когда и как джентльменство по дороге растерялось.
Потом мы поехали на строительство Новосибирской ГЭС. Нам скоро дали понять и почувствовать наше истинное место. Мы сообразили, что стройка не просто совокупность людей, а сложнейший организм, и поняли, какая разница между необходимостью и возможностью. Положим, один из цементных заводов не успел отгрузить нам цемент, а кто-то еще дал не ту арматуру, и еще песок не поспел вовремя – что делать? Стоять! Мы рассуждали вроде бы логично. Однако нас, молодых инженеров, приучали в спешном аварийном порядке пересчитывать компоненты, что-то выдумывать, что-то выклеивать, как-то выкручиваться, но дело продолжать. Это было и трудно и интересно. Если, бывало, придешь к начальству с какой-то мелочью, так отбреют, что потом и с крупными делами забываешь к начальству дорогу: решение принимали самостоятельно. И тут не понимаю, когда и как рассосалось это мое умение, в какой песок ушел тот хороший опыт.
Все мы, шестеро, были мастерами. Когда ехали, рассчитывали, конечно, на прорабские должности, но куда там! А мастеру еще приходится подписывать по триста нарядов в сутки – дело сложнейшее, муторное, конфликтное. Ничего, молодыми были, а справлялись, и рабочие нас уважали. Помню, однажды я сорвался с двадцатипятиметровой высоты: ведь бригады мои были монтажными и работали на верхотуре. Я стоял на быке плотины, внизу был бетон, и вдруг – лечу! Летел и мечтал только об одном: скорее проснуться! И только когда, зацепившись за стержень арматуры своим ватником, я остановился, то понял, что все это наяву. Я висел на стержне распятый, как Христос, рабочие кинулись меня спасать, побежали за краном, приволокли его, а я вижу, что они делают, и кричу: «Не тот кран тащите, сукины дети!» – короче, командовал своим спасением. Потом уж, на земле, мы все целовались, и в тот же день я закрыл им наряды и никому ни капельки не прибавил, хотя они на мое же спасение ухлопали часть рабочего дня. Я мог предъявить претензии и давать взбучку любому рабочему, потому что никогда на работе не пил, даже пиво, а личный пример – это основа всякой требовательности.
Есть три категории работников – это я сам классификацию придумал и убежден, что она правильная. Первая категория: работает человек, закончил, пошел к руководителю и сам попросил новую работу. Вторая: закончил и ждет, когда его увидят. А третья категория: что можно сделать за один день, делает за неделю. Так вот, у меня на станции ко второй категории относится Борис Мальцев – из лаборантов и Карпов – из мэнээсов, знаю, кто к третьей, а кто к первой? Может, вы мне скажете? И, что особенно печально, я сам к первой давно уже не отношусь.
Из той моей студенческой шестерки двое стали главными инженерами управлений, один поменял профессию и переехал в Нальчик, где у него жили родители, и как-то там приспособился, четвертый пишет диссертацию по бетону – ушел в науку, пятый, говорят, где-то работает в Ярославле, не знаю где. Словом, разбросала нас судьба по «разным географиям» и дала нам разное положение. И если раньше мы ехали на первую в своей жизни работу, ища не должности, а интерес, то теперь – то ли годы в этом виноваты, то ли семья обременяет, то ли жизнь учит? – уже задумываешься о заработке, об отношении к тебе начальства, о квартире, одним словом – о положении.
Спрашивается: зачем я стал мерзлотником? Зачем полез в руководители? Прежде чем командовать людьми, надо разобраться в той работе, которую они выполняют, верно? Когда я был мастером на строительстве Новосибирской ГЭС, у меня было, вы не поверите, шестнадцать дипломов: я и плотник, и автогенщик, и бетонщик, и маляр… Однажды оказалось, что не хватает электросварщиков. Я сам организовал курсы, вел их и вместо четырнадцати человек получил на свой участок сорок приличных электросварщиков; создали тут же комплексные бригады.
А мерзлотоведение?
Впрочем, сам виноват, хоть кайся, хоть не кайся. Подходила к концу стройка, уже и Обь перекрыли, фронт работ сузился, на плотине мне и вовсе делать было нечего. Решил я увольняться. В Москве, в главке, мне предложили Белоярскую станцию или – на выбор – прокладывать трубы по дну Каспийского моря. Мне бы соглашаться, а я задумался. Жил я тогда в общежитии МИСИ, ни угла своего, ни кола, а Нинка уже при мне находилась, была в положении. И тут один знакомый сказал, что в институте мерзлотоведения нужны люди «широкой профессии». Я пошел – просто так, позондировать почву, и познакомился с Сисакяном – тогдашним научным руководителем этой самой станции, провались она в тартарары, тем более что под ней – вечная мерзлота. Он меня и соблазнил: рядом со станцией, мол, будет строиться грандиозная плотина, нам поручено делать расчеты, а это, по сути, та же гидротехника, но только на мерзлоте. А что? Мне показалось интересно! Я уж о заработке не говорю. И согласие мое было получено. Перелома профессии вроде бы не происходило, а наукой меня заразили уже здесь, на станции, как инфекционной болезнью. Когда вокруг вас все только и думают о статьях, монографиях, диссертациях, даже вы, журналист, подобрали бы себе какую-нибудь темку и попытали бы счастья.
Словом, поставил я Нину перед фактом и через месяц со своей семьей переехал на станцию. Не успел очухаться, как меня, «специалиста-гидротехника», направили защищать проект плотины. Шел крепкий спор двух вариантов: мерзлотного и талого. Первый означал стройку на вечной мерзлоте при условии ее сохранения, а второй – сознательно идти на оттайку грунта, а уж потом на этом грунте ставить тело плотины. Станция придерживалась первого варианта, хотя он был рискованным: практика знала случаи неудач.
На совещании в Областном было много представителей от разных организаций. От станции я один. Причем безусый юнец двадцати пяти лет, но «безусый» я говорю не в прямом смысле, а в образном, потому что в ту пору я как раз носил бороду и усы. И я не понимал тогда еще роли бумаг: думал, что изложу собравшимся позицию станции, и на этом моя миссия закончится. Увы, этого оказалось мало. Наш проект забраковали, решили строить плотину в талом варианте, и я своего «особого мнения» никуда не записал. И получилось, что, как представитель станции, я одобрил это решение.
Все бы хорошо, если бы не оказались под плотиной жильные льды. Такие данные мы имели, но еще не знали тогда, к чему это может привести: наука была не в ответе. А привело это к аварии. Кто виноват? «Стрелочник» Игнатьев! Почему, мол, не настаивал на мерзлотном варианте. Ору: «Настаивал!», а мне: «Нигде не написано!» И мне – бац по морде! – с мэнээсов – в лаборанты. Хотел было я уехать, но тут Нинка: куда, мол, поедем, начинай все сначала! И я смирился, хотя затаил обиду и решил про себя, что покину станцию, когда взойдет моя звездочка. И вот, представьте, плотину восстановили, а через год новая авария. И опять меня вспоминают как человека, санкционировавшего обреченную стройку. И только, выходит, я физиономию высуну, мне по ней – бац! – и опять все сначала. Так и ухлопал я не просто месяцы, а целые годы на восстановление своей репутации.
Что же касается станции, то наш престиж до сих пор на нуле. Трагедия «мерзлотки» состоит в том, что мы даем «рекомендации», на которые можно не обращать внимания. Положим, санэпидстанция подписывает строительный проект, так без этой подписи строить просто нельзя, а без нашей – милости просим. Зато в случае неудач мы же становимся «мальчиками для битья».
Век живи, как говорится, век учись… Но самое сложное, самое для меня «за семью печатями», – это руководить людьми. Раньше вроде получалось. А в этих условиях, когда люди и вместе работают, и вместе живут, и все на виду У всех – никак! Говорят, пуд соли надо съесть, чтобы понять человека. Мы эту соль тоннами пожираем, и я стал замечать, что потом этих «просоленных» либо водой не разольешь, либо не соединишь тягачами. Люди разные. Нужно бы вырабатывать к каждому подход – наверное, такая задача у руководителя. Но, поскольку всем и для всех хорошим все равно не будешь, следует ориентироваться на… – думаете, сейчас скажу – большинство? Или на тех, кто прав? Или на тех, кто молод? Дудки! Я вам откровенно скажу, потому что я это дело собственной шкурой выстрадал: на сильных надо ориентироваться! Я так стал делать и впредь буду, а вы попробуйте разубедите меня, и, если у вас получится, я вам поклонюсь в ноги.
Недавно мне попалась книжечка одна: «Для себя и для всех» автора Антонова. Прочитал я ее и задумался о том, что вот головы людей частенько летят, а явление остается. Убери, значит, Игнатьева, назначь на эту должность того же Вадима Рыкчуна, потом смести Диарова, поставь вместо него Карпова, – думаете, у них довольных и недовольных на станции не будет? На умных и глупых они не разделятся? И, самое главное, вы думаете, что «пристяжных» и «коренных» они упразднят?
Ох, скажу я вам, тонкое это дело! Тут, может, закон нужен, чтобы потом по этому закону можно было с людей спросить. А все эти морально-этические нормы тогда хороши, когда от них наш карман и наша реальная жизнь не зависят.
Ну что, к примеру, я? Квартиры нет. Семья – где мы с женой, а где дети? Диссертацией не пахнет. Пользы от моей работы еле-еле, и то вся пошла Диарову, он у нас за «коренного». А ведь десять лет профукали как один день…
Озвереешь!»
* * *
Когда все это говорил Игнатьев, механик Петрович только покуривал, помалкивал, занимался своими делами: то вездеход чинил, то костер разжигал, а то и просто сидел рядом с отсутствующим видом. Игнатьев часто ссылался на него, говоря: «Вот Петрович не даст соврать», или «Спросите у Петровича», или «Петрович, верно я говорю?» Механик не то чтобы «да» сказать или «нет», даже головой не шевелил, даже глазами не двигал, хотя одно его присутствие таинственным образом прибавляло словам Игнатьева убедительность.
А потом Петрович сам заговорил, но только тогда, когда я однажды остался единственным его слушателем. Начал он с того, что угостил меня свежей корюшкой, которую захватил из дома и которая пахла ранними огурцами. Я сказал об этом Петровичу, он улыбнулся и заметил, что сразу видно во мне человека с материка: «Мы тут, – сказал он, – считаем, что это, наоборот, свежие огурцы пахнут корюшкой».
ИСПОВЕДЬ ПЕТРОВИЧА. «У меня, как бы вам попроще сказать, шестеро детей. На станции, правда, хоть и знают, сколько у меня детей, но говорят по-разному – в приклейку к обстоятельствам. Если надо в ночь выезжать на вездеходе, а я ворчу, Диаров говорит: «Ну чего ты, Петрович, разворчался? Мы тебе зарплатки подбавим, у тебя детишек-то сколько? Двое-трое?» А если меня в пример кому ставят, то говорят: «Петрович наш не пьет, хотя с его десятью пацанятами кто бы не запил!»
Старшему моему, чтобы не соврать, тринадцать годов, наверное. Младшему – шестой пошел. Четверо – девчонки, два – парня. Хотя нет, соврал: девчонка была и мальчик, потом три подряд девчонки пошли, потом мальчиком все закрылось. И все по очереди – в школу. Почти каждый год отправляю. Старшая уже в восьмом, теперь очередь Сереги, потом Альбина пойдет, а уж потом Игорек.
Сколько мне лет, а? Сорока еще нет. А выгляжу на все шестьдесят, верно? Потому как трудно управляться с двумя десятками детишек, как сказали бы у нас на «мерзлотке».
Я впервые приехал сюда в пятьдесят первом, потом уехал в пятьдесят третьем, вернулся в пятьдесят шестом, снова уехал в пятьдесят восьмом и обратно вернулся в шестидесятом. Трудно прирастал, но теперь прирос окончательно. Жена моя – Мария Никифоровна – брошенная, я взял ее с двумя ребятами, с Татьяной и Костей, уже готовыми. Отец их в Россию уехал, в деревню. А те четверо – мои, то есть общие. Живем мы в двух комнатах, а дом по типу русской избы: печь посередке. Мария моя работает кочегаром. И вот считайте: мой оклад да три надбавки и жена получает с надбавками – жить можно.
А было б образование! У меня и у жены по шесть классов. Учиться бы, конечно, надо, тем более что на станции почти все учатся. Не стесняются. Игнатьев всех гнал на учебу, а за меня даже написал заявление в вечернюю. Вот мы с женой и пошли в седьмой класс. Решаем задачки, а если не получается, нам Татьяна алгебраически помогает, а Людка, которая в пятом, арифметически. Привлекли их, выходит, к общественной работе.
Школа в поселке. В пургу мы встречаем детей, а так сами ходят. Иногда пристанут: «Отвези, папа!» – «Вы что, – говорю, – министерские деточки, чтобы на вездеходах разъезжать? А ну марш пешком!» Понимают. И так уж повелось, что все станционные подкидывают нам ребятишек, если надо куда сходить – в кино ли, в клуб на танцы, в поле уехать или в командировку. Когда один ребенок, а подбрасывают шестерых, это чувствуется. А когда к шестерым седьмого, седьмой не виден.
И вот у меня казус какой вышел, до сих пор не приду в голову: может такое получиться или не может? Где-то в поселке, при больнице, есть аптечный склад. Школьники, ну и моя Людка, конечно, забрались в этот склад и утащили какие-то витамины. Дело, не спорю, замяли, там и Грушина сын попался, и ограничились скандалом. Как вдруг приходит мне бумага на восемьдесят рублей! Плати, мол, за дочкины дела. А я не согласен. И написал прокурору заявление, что за один час, что они там в складе провозились, моя Людка на восемьдесят рублей витаминов съесть не может: помрет же, дура! Да вся наша семья из восьми душ за год такого не съест. И почему это Грушин-сын ел бесплатно, а моей счет прислали? И написал еще, что пять рублей – это уж ладно, пусть, возражать не буду. Уж скоро месяц, как жду ответа: пересчитывают небось. А подписался: «Коммунист и член профсоюза с такого-то года». Подействует – нет, как вы думаете?
Когда я сюда приехал, у нас на станции ни одного члена профсоюза, кроме меня, не было. А нынче вон сколько, но когда намедни выбирали местком, Игнатьев в Областной уехал, по делу, кто в поле, кто приболел, и нас трое только и было. Ведем, значит, хотя в нарушение устава, наше собрание: двое – в президиуме, председатель и секретарь, один – в зале. Утвердили повестку, стали выбирать председателя месткома. Кого? Тут встает лаборант Аржаков и говорит: «Предлагаю избрать меня!», то есть его. Я Ваську Аржакова давно знаю, человек хороший, только закладывает, но, думаю, пусть попредседательствует, может, исправится. Проголосовали тайным голосованием, и получилось единогласно: три бюллетеня, три «за», недействительных и «против» не оказалось. Но Аржаков, стервец, выпивать не бросил, а стал появляться на массах в нетрезвом виде. И пошло по станции: «Где председатель?» – «В шурфе!» – это значит выпимши. И если кто разливает водку по стаканам да говорит Аржакову: «Вась, ты скажи, когда остановиться», он все молчит и молчит, а этот все льет и льет и вот так, лья, говорят: «Чего молчишь, Вась?», а тот и отвечает: «Ты что, краев не видишь?»
С выпивкой у нас хорошо. То есть плохо, конечно, а хорошо в том смысле, что пьют хорошо: много. В нашей поселковой библиотеке, поди, тысяч пятнадцать книг, и на каждую книгу надо записываться загодя – только тогда и достанется. Из полутора тысяч жителей, думаю, кроме малых детишек, – все читатели. Я к тому говорю, что не зря наш поселок занимает первое место в крае по читке книг. А по количеству выпитого?
Был такой случай. Один прибор, ультратермостат, как известно, работает на спирту. И вот заметили, что спирт стал убавляться. А прибор весь закрытый! Правда, две трубки из него торчат, но втянуть через них спирт невозможно: сил ни у кого не хватит, нужны не легкие, а насос. А потом узнали: Васька Аржаков! Он, хитрец, догадался не в себя вдувать, а, наоборот, из себя. В одну трубочку дунет, из другой и цедится!
Да что об нем говорить, если он даже средство от волос пил! Я заметил по жизненному опыту: чем меньше у человека забот, тем больше он пьет. У нас тут, кроме профессии, никаких дел больше нету. Кончил работу – что делать? Иду, бывало, в поселок, а встречь мне – Аржаков, И вижу – коробку несет под мышкой.
– Что, – спрашиваю, – купил?
– Ботинки.
Ботинки и ботинки. Ладно. Иду на следующий день, опять мне встречь, и опять коробка.
– А это что?
– Ботинки.
А глаза как у кролика. И в сторону ведет. Ну, думаю, попадись еще – ревизию наведу! И как на грех, встречается втреть. Взял я эту коробку, раскрыл, а там «Тройной» в пузырьках! Хотел я тогда письмо в правительство писать: зря, мол, выпускаете «Тройной» в разновес. Завалялись у человека в кармане двадцать копеек, он сразу за пузырек. Люди и напиваются. А ежели бы выпускали в продажу в бутылях по тридцать литров, не каждый бы раскошелился, а скидываться – тут уже в грех не обойтись, тут всей организацией надо, и сознательные тогда легче найдутся.
Да, разный у нас народ. Вот только что приняли двух подсобных, потом одного кочегара и одного лаборанта, всего четырех человек. Так на двоих уже пришли исполнительные листы: бегают от детей. У нас про алиментщиков говорят, что они не с северной надбавкой работают, а с «южной». Вот так-то. И все они в поле просятся – подальше от закона!
И что странно: люди ведь хорошие, только жизнь у них не сложилась. Тот же Васька Аржаков. Семья у него – сам-пятый, образование ниже среднего, всю войну прошел, как наденет в День Победы китель – жмурься от орденов! Да вы его сами увидите, он в Мальцевском отряде за повара, хотя на эту должность добровольцев нет. И топливо надо готовить, и шурфы копать наравне со всеми, и мостки ставить, и проруби рубить, и в самой кашеварке на всех не угодишь. Однако Васька сам попросился, и перед дорогой Игнатьев ему сказал: «Решение твое, Аржаков, мудрое. Поезжай, и пусть алкогольный дух из тебя весь выходит».
На станции за Аржаковым я присматриваю, в поле – Ваня Бражко, вы его тоже увидите. Ну, скажу вам, гений – не человек! И столяр, и плотник, и электрик, и руки золотые, и голова светлая, и в рот не берет ни грамма, и только одна беда: с женой разладилось. Раз пять она отсюдова уезжала на материк и столько же возвращалась: измучила Ваню хуже синей тоски. У нас примета: если выходит Бражко на улицу в мороз-не-мороз без шапки, значит – уехала: это он, провожая ее, хватал шапкой об землю и больше не поднимал. А когда шапка опять на голове, мы знали: вернулась Софья и первым делом купила ему шапку. Сейчас он вроде без шапки должен ходить… Сам маленький, в плечах – полтора на полтора, вынослив, черт, а руки – железо. Однажды он копал канаву и одиннадцать метров длины, в метр ширины и столько же глубины, а перед тем, как копать, сказал Игнатьеву: «Давай, – говорит, – я канаву сделаю, и пойдем на охоту?» Игнатьев возьми и в шутку брякни: «Если за полдня выкопаешь, пойдем». Так Ваня за три часа ее вырыл: два мэнээса описывали грунт – не поспевали! Пошли они потом на охоту, и Ваня из благодарности сказал Игнатьеву: «Если ты сейчас ногу сломаешь, я тебя на руках донесу!» В другой раз он с двенадцатью бутылками из-под шампанского, в которые налили образцы воды, прошагал шестьдесят километров. Ребята потом взвесили – в ужас пришли: два пуда! С кем бы Бражко в поле ни ходил, он все вещи на себе таскал. Особенно любил он Жихарева, который до Игнатьева был хозяином станции. Тащит, бывало, его вещи и свои и даже планшетку чью-то, а Жихарев ему по дороге жалобно и говорит: «Вань, а Вань, может, передохнем?»
За Аржакова Иван взялся после одного случая, когда они чуть не погибли. Пустили их однажды с поля на станцию за продуктами: вездеход сломался, я ждал запчасти, а вертолет с базы спасал какую-ту приблудшую экспедицию. Пришлось выходить из положения своими силами, а если кого посылать, то лучше Бражко не придумаешь. Аржакова дали ему в помощь, чтоб скучно не было, и они пошли. Первый домик для обогрева и отдыха был километрах в тридцати. В этом домике местный охотник жил – Димкой звали. Он и рассказал потом, чего Бражко рассказать не сумел, а от Ивана было известно вот что. Шли они, шли, и на восемнадцатом километре нагнала их иультинская пурга. Такой нигде больше не сыщешь, как у нас, а зовется иультинской по имени одного рудника. Мороз, считайте, градусов тридцать, и при этом страшный ветер, так что в пересчете на жесткость климата все одиннадцать баллов. А тут Аржаков вдруг захотел по большому, хоть ложись и помирай. Сделал он свое естественное дело, а застегнуть штаны уже не может, пальцы окоченели. Оно бы плюнуть можно, не на балу в Кремле, да идти нельзя: падают штаны, и нет от них спаса! Иван ему сам с полчаса застегивал, и только свой полушуб случайно расстегнул – и все, и ничего уж с ним сделать нельзя: не застегнешь. И вдруг упал Аржаков на колени и заорал: «Закопай меня, Ваня! Уходи сам! Я тут помирать буду!» Иван ему: «Иди, дурак эдакий!» – и матом заругался, а тот не только не идет, уже и голоса чужого не разбирает. И тогда взял его Бражко на плечи и понес, а что потом было – не знает. А потом Димка-охотник нам говорил: прошел Бражко с Аржановым на плечах не меньше десяти километров, добрался до домика, отворил дверь, сбросил Ваську, как полено, на пол, пнул зачем-то ногой, а потом лег поперек комнаты и уснул. Двое суток проспал. Весь был обмороженный, и Димка сонного спиртом растирал. С тех пор Ваня для Аржакова, что для нас с вами мама с папой. Скажет Аржакову: «Не пить!» – и будто лекарство какое ему вкалывает: тот мучается, а пить не может. И ждет не дождется, когда Иван появится без шапки: тут Аржакову лафа, потому что Ваня в горе шефство кончает.
Ну, не золотые они люди, не работяги?»
* * *
Марина Григо называла Бориса Мальцева «мятущимся Бобом», а в ее голосе, когда она говорила о нем, появлялись, я бы сказал, материнские нотки. Бобу Мальцеву было двадцать три года, при этом совершенно седая голова, а борода, наоборот, как смоль черная. Я спросил шутливо:
– Любовь?
– Попробуй вам скажи! – ответил Боб. – Запишите лучше: результат пигментации, хотя на самом деле это действительно результат пигментации.
Мы сразу нашли с ним общий язык. Никто не мешал нам беседовать, кроме оводов, которые дикими ордами, загораживая свет, летали надо мной, а Боба почему-то не трогали, будто он был несъедобным, а я лакомым кусочком…
ИСПОВЕДЬ БОБА МАЛЬЦЕВА. «Вы не возражаете против маленькой популярной лекции? Ну и отлично. Диаров однажды заметил, что лед, и без того прозрачный, от солнечных лучей становится еще прозрачней, то есть его проницаемость лучами увеличивается. Явление очень важное и довольно странное. От него зависит весенний прогрев воды подо льдом, от этого, в свою очередь, подтаивание льда снизу, следовательно – сроки таяния на озерах и в лиманах, следовательно – сроки навигации. Такая незамысловатая цепочка.








