Текст книги "Лица"
Автор книги: Валерий Аграновский
Жанр:
Периодические издания
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Дело даже не в том, чья позиция была верной, а чья ошибочной. Налицо полное взаимное непонимание, пронизанное недоверием, неуважением, подозрительностью и враждой. Монтекки и Капулетти! Кульминационной точкой явился эпизод, когда Зинаида Ильинична выгнала из квартиры Евдокию Федоровну. С этого дня мотивы престижа окончательно взяли верх в отношениях между родителями и школой. Видимость контакта еще сохранялась, – видимость, еще более опасная, нежели откровенный разрыв, потому что заставляла и ту, и другую стороны играть в воспитание Андрея. Психологически я могу их понять, но оправдывать ни педагогов, ни родителей у меня нет никаких оснований. Ведь, в сущности, им всем не было дела до Андрея, если никто из них не пожелал приподняться над склокой и, сменив гнев на милость, пойти на уступки во имя контакта, который мог бы еще изменить отношение к подростку, верно или неверно избранное то ли родителями, то ли школой. Но нет, ребенок их не волновал. Истинной заботой каждой из сторон было «избежать ответственности», которая между прочим, так и не наступила, несмотря на трагический финал. Я готов предположить, что, если бы они знали о своей безнаказанности раньше, они бы давно прекратили вражду, перестали «кивать» друг на друга и в трогательном единстве поставили бы на Андрее большой общий крест.
– Андрей, – спросил я, – всегда ли ты плохо учился?
– Зачем? В первом классе нормально.
– Что же случилось потом?
– А надоело! Гулять куда интересней, чем делать уроки, ведь правда?
– Но тебе помогали учиться?
– Кто?!
– Ну, товарищи по классу.
– От них дождешься! Они, если помогают, только для того, чтобы показать, что они хорошие, а тебя берут на поруки. Но на каждую двойку я всегда имел объяснение. Дома – на училок валил, в школе – на отца. Меня редко когда ругали!
– После каникул ты с охотой шел в школу?
– А почему же нет? Ведь знания-то нужны. Практические. Я теорию не любил.
– Не могу понять тебя, Андрей, ты с желанием учился или без желания?
– Можно подумать? – он сделал паузу. – Честно говоря, чтобы все они от меня отвязались.
БЕСЕДА! ЕЩЕ БЕСЕДА! Давайте посмотрим теперь на проблему с другой стороны: а что способна сделать школа, имей она добрую волю и искреннюю заинтересованность? Как и чем могли педагоги воздействовать на Андрея?
В журнале классного руководителя вслед за каждой записью, посвященной «художествам» Малахова, Евдокия Федоровна прилежно фиксировала принятые меры. Строго говоря, не «меры», а «меру», потому что имела на вооружении только одно средство, называемое «беседой». Иногда, правда, мне попадалось «обсуждение на педсовете» и «вызов родителей», однако непосредственный виновник торжества получал в конечном счете все ту же «мораль». Плюет Андрей на пол? – беседа; украл пуговицы? – беседа; считает, что справедливости нет? – беседа; и даже после того, как Малахов «проявил дух противоречия и отказался беседовать», – есть и такая запись в журнале, – Евдокия Федоровна с упорством, достойным восхищения, записала: «Проведена беседа о необходимости терпимо относиться к словам взрослых, особенно педагогов».
Откровенно говоря, учительница давно заметила, что ее нравоучения работают вхолостую. Она, быть может, не совсем ясно понимала, почему это происходит, но ощущение того, что Малахов после каждого разговора уходит «нетронутым», преследовало ее на протяжении всего периода общения. По всей вероятности, Евдокия Федоровна не учитывала глубины происходящих в подростке изменений. Бурю в его сознании ей вызвать не удавалось, а легкое волнение, происходящее на самой поверхности, пользы не приносило. Андрей покорно выслушивал Евдокию Федоровну, иногда даже поддакивал, но это была всего лишь иллюзия понимания им умных и правильных слов педагога. Годы шли, мальчишка не просто не менялся, а становился все хуже, и в его таинственной глубине, совершенно не доступной Евдокии Федоровне, несмотря на все ее старания, без помех продолжали созревать темные силы.
Но почему «без помех», почему «несмотря»? «Кроме сознательной деятельности, – вычитал я у Л. Божович, – человек ведет и бессознательную психическую деятельность, изучать которую и учитывать необходимо… И тогда мы не будем придавать столько неоправданного значения в педагогике воздействию на сознание ребенка, не будем преувеличивать значение слова и роль словесных убеждений». Ответ на наше «почему», таким образом, вроде бы получен, но лично меня он не устраивает. Дело не только в том, что Евдокия Федоровна, слабо знакомая с трудами наших ведущих психологов, понятия не имела об этой «бессознательной психической деятельности» Андрея Малахова, которую забыла учесть. Дело в том, что, будь она трижды образованным педагогом, она все равно не придумала бы и не сумела применить иное оружие в борьбе за Малахова, кроме беседы. «Разговорный жанр», к сожалению, до сих пор остается основным средством воздействия учителя не только на ученика, но даже на его окружение, от которого в немалой степени зависит поведение ребенка. Но для подростка словесные битвы с педагогом сравнимы разве что с дуэлями на полотенцах.
В педагогической биографии Евдокии Федоровны был случай, когда она, спасая ученика от запойно пьющего родителя, на целый месяц взяла чужого ребенка в свою семью. Отдавая должное гражданскому и человеческому поступку учительницы, я не могу не заметить, что подобная героическая мера свидетельствует, по крайней мере, о беспомощности Евдокии Федоровны как полномочного представителя школы.
Поставим вопрос так: может ли педагог, столкнувшись с родителем-алкоголиком и понимая необходимость его принудительного лечения, выписать соответствующий документ, поставить в углу его, как врач на рецепте, «Cito!», что означает «Срочно!», и быть уверенным в немедленном исполнении? Может ли школа в случае надобности обратиться в райжилуправление, рассчитывая при этом на успех, с просьбой изменить квартирные условия школьника и мотивируя обращение «педагогической необходимостью»? Может ли учитель, вмешиваясь в чужую семейную жизнь, решительно исправить стиль отношений между родителями, пагубно влияющий на ребенка? И даже так: есть ли у Евдокии Федоровны возможность своевременно забить тревогу и привлечь внимание различных компетентных органов, в том числе правоохранительных, к судьбе конкретного школьника, да еще с надеждой, что они «откликнутся» и кардинально изменят условия жизни, в которых воспитывается ребенок? Или с серьезным видом учительница, а вместе с нею и мы с вами, читатель, полагаем, что перечисленные выше меры легко заменяются двойками по поведению, регулярно выставляемыми Малахову в дневнике, беседами с его родителями и бесконечными обсуждениями на педсоветах? (Об исключении из школы как «высшей мере» воздействия я сознательно не говорю, поскольку исключение означает отказ от воспитания ребенка, но отказ – не наша тема.)
Конечно, в масштабах всей страны делается многое для того, чтобы улучшалось материальное благосостояние народа, его жилищные условия, налаживался быт людей, обеспечивался досуг, люди становились культурными, образованными, высоконравственными, и мы прекрасно понимаем: когда государство что-то делает «для всех», это рано или поздно доходит «до каждого». Но у нас иногда возникает настоятельная необходимость начать «с каждого», чтобы затем дойти до «всех», – и это уже наше с вами дело, которое нельзя и даже неприлично взваливать на чужие плечи.
К сожалению, у школы в этом смысле слишком мало прав и возможностей. Прежде всего она не всегда располагает информацией об источниках негативного влияния на конкретного ребенка, не всегда знает истинную обстановку в его семье, уличную компанию, которая окружает подростка, степень и характер искажений его потребностей, интересов, взглядов, – читатель понимает, почему: все та же нехватка времени, все то же отсутствие индивидуального подхода в деле воспитания.
Но если бы даже некий провидец, явившись в школу, заранее предупредил педагогов, что, мол, вот этот первоклашка по имени Андрей и по фамилии Малахов через восемь с половиной лет в «урочный день, в урочный час» будет арестован за преступления, а потому – выручай, товарищ школа! – то и в этом случае педагоги не могут гарантировать спасение. Об этом мне откровенно сказала Клавдия Ивановна Шеповалова: «Чего добьешься одними уговорами?» – «А если подключить детскую комнату милиции?» – наивно спросил я. «Когда?! – удивилась моя собеседница. – В первом классе?! Чтобы нас склоняли и спрягали по всему району на всех совещаниях? Пока не изменят критерий в оценке нашей работы, мы будем обращаться в милицию лишь в тех случаях, когда терять уже нечего… – Она сделала паузу и добавила: – И что-либо изменить тоже поздно».
Мое сердце уже наполнялось сочувствием к школьным работникам. Но в этот момент, сообразив, вероятно, что с самокритикой благополучно покончено, Шеповалова вдруг перешла в решительное наступление. Такого поворота я не ожидал и, откровенно говоря, смутился. Однако, подумав, понял его внутреннюю логику. «Но мы никому не позволим, – сказала Шеповалова, – чернить весь коллектив из-за какого-то уголовника! Отдельные недостатки в воспитательном процессе не должны класть тень…» – «Зачем же обязательно чернить? – сказал я. – Просто хочется разобраться. Ваше желание, Клавдия Ивановна, выглядеть прилично мне по-житейски понятно. Однако в истории, связанной с Малаховым…» – «Он тут ни при чем! – перебила Шеповалова. – Вы лучше напишите о наших филармонических вечерах, которые вот уже третий год, единственные в районе, мы регулярно проводим с большим успехом. Знаете, какой у нас процент посещаемости?» – «Какой?» – не удержался я, поскольку вопрос был задан в интригующем тоне. «Шестьдесят! Шестьдесят процентов школьников приобрели абонементы!» – «Но сорок процентов не приобрели?» – «Вы как-то странно оцениваете положительные явления нашей школьной действительности, – сказала Шеповалова. – Не с той стороны». – «Позвольте! – сказал я. – Во-первых, по факту посещения филармонических вечеров еще нельзя судить об уровне воспитанности ваших школьников. А во-вторых, Клавдия Ивановна, и это самое главное, лично меня больше волнуют не те шестьдесят, семьдесят, восемьдесят, девяносто и даже девяносто девять процентов, которыми вы, пусть даже законно, гордитесь, а тот единственный процент, что выпал из поля вашего зрения. Не гайки, в конце концов, вы делаете, где тоже лучше бы не допускать брака!»
Короче говоря, у нас были разные точки отсчета.
VI. КОМПАНИЯ
ДРУГ ЗА ПЯТЬДЕСЯТ КОПЕЕК. В младших классах Андрея часто били. Об этом вспоминали многие, причем с разными оттенками в голосе: с удовольствием, с сожалением, со злорадством. Клавдия Ивановна Шеповалова сказала как о само собой разумеющемся: «Конечно, били. Мы ничего не могли поделать, так как узнавали задним числом».
Андрей говорил о битье бесстрастно, словно речь шла о другом человеке, что объяснялось, мне кажется, единственным: он считал, что попадало ему за дело. Над ним смеялись, в отместку он делал пакости, его били, он мстил, его снова били, он снова мстил, и что в этом круговороте было причиной, что следствием, давно забылось: они бесконечно возвращали друг другу долги.
Реакция Малахова была деловой. Почти профессионально он становился спиной к стене или присаживался на корточки, чтобы уменьшить площадь попаданий и, как говорил он, «сберечь почки», и только прикрывал руками лицо, защищаясь от синяков, «чтобы потом задавали меньше вопросов». Андрей не кричал, не сопротивлялся, не звал на помощь и не жаловался, полагая все это бессмысленным.
Но ожесточался. Главной его мечтой в ту пору было найти какого-нибудь взрослого парня, способного стать защитником, но в бескорыстную дружбу Андрей уже не верил. А вот купить ее был не прочь, о чем и сказал однажды своему лучшему другу Володе Клярову, известному как Скоба.
Вскоре Скоба и познакомил Малахова со Шмарем, фамилия которого звучала кличкой. Шмарю было шестнадцать лет, из них он два года провел в колонии, а теперь болтался с финкой в кармане, ничего не делая, и его считали «грозой района». За три рубля, которые Андрей выпросил у бабушки Анны Егоровны, Шмарь выполнил «разовое задание»: избил одноклассника Андрея, соседа по парте, с которым Малахов воевал чуть ли не с первого дня учебы. Дело было сделано безукоризненно, и у Андрея возникла мысль поставить содружество на промышленные рельсы. Торговались они недолго и сошлись на пятидесяти копейках в день. «Есть работа, нет работы, а полхруста, – сказал Шмарь, – вынь да положь».
В итоге, даже независимо от того, куплена она была или не куплена, получалась не «защита», а какая-то извращенная форма мести, поскольку избиваемые Шмарем школьники не знали, откуда следует направление удара. Они могли догадываться по некоторым совпадениям, чьих это рук дело, но сам Андрей открыто торжествовать не мог, потому что никому не признавался в оплаченной дружбе. Считать, что он поступал так из-за стыдливости за свой безнравственный поступок, нельзя, ибо Андрей руководствовался практическими соображениями: «А зачем мне лишний шум?» И хотя над ним по-прежнему издевались и продолжали его бить, избранная форма сатисфакции тем не менее его удовлетворяла.
Затем возникли трудности с «фондом заработной платы». Постоянного денежного дохода, кроме тридцати копеек в день от матери на завтрак да редких подачек бабушки, у Андрея не было. За плечами имелась единственная кража из палатки мороженщицы, так что опыта самостоятельного добывания денег тоже было немного. Но выход из положения предложил тот же Шмарь: однажды он отвел Андрея в «сходняк», где наш герой познакомился с человеком, которого все звали Бонифацием. Андрею тогда было двенадцать лет, он учился в четвертом классе…
ВСТРЕЧА В БЕСЕДКЕ. Я с нетерпением ждал знакомства с компанией Малахова, оставшейся на воле. Путей к ней нащупывалось много. Работник детской комнаты милиции Олег Павлович Шуров знал по именам, по кличкам и в лицо всю шпану в районе и готов был предоставить мне любого «по выбору». Родители Малахова тоже могли припомнить бывших друзей сына. Наконец, в моем распоряжении было уголовное дело Малахова и др., из которого я переписал в блокнот всех свидетелей с адресами. Но мне не пришлось воспользоваться ни одной из перечисленных возможностей.
Еще при первом посещении школы я узнал, что Володя Кляров – он был на два месяца младше Андрея и попал под амнистию – в день, когда его выпустили из колонии, явился к школьному подъезду и проторчал возле него более трех часов. Что ему было нужно, никто не понял.
Педагоги терялись в догадках. Одни утверждали, что Кляров, раскаявшийся в колонии, решил вернуться в седьмой класс, в котором и без того просидел лишний год, но почему-то постеснялся обращаться к директору. Другие предположили, что он просто «доложился, но не поклонился», ведь это очень соответствовало его характеру: мол, вот я, целый и невредимый, назло всем вам. Третьи подозревали, что он приходил сводить с кем-то старые счеты, и даже позвонили на всякий случай в детскую комнату милиции, но их успокоил Шуров: «Да что вы, он месяц будет ниже травы!» Короче говоря, смысл странного явления Клярова оставался неясным.
И вот, когда я вторично посетил школу и сидел в кабинете Шеповаловой, без стука отворилась дверь, и на пороге возник небольшого роста парень, крепкий и мордастый, с независимым взглядом синих нахальных глаз.
– Тебе что? – строго спросила Клавдия Ивановна.
– А мне справку, – сказал парень. – Для этого, для ПТУ.
– Во-первых, нельзя входить в кабинет без стука, – назидательно сказала Клавдия Ивановна. – Во-вторых, если уж вошел, следует здороваться.
Кляров подумал – а это был именно он – и невозмутимо произнес:
– Тук-тук-тук, можно войти, здравствуйте.
– Ну вот, – повернулась ко мне Шеповалова, – любуйтесь! Экземплярчик!
Я вышел с Кляровым в коридор, легонько постучал указательным пальцем сначала по его лбу, потом по стене, как бы проверяя разницу в звуке, и выразительно посмотрел на него, что, в общем, не произвело на Клярова впечатления.
– Если тебе действительно нужна справка, – сказал я, – веди себя прилично и не ставь директора в глупое положение, да еще при незнакомых людях. Малахова знаешь?
– Ну? Был такой.
– А Шмаря с Бонифацием?
– А вы кто?
– Мне нужно с тобой поговорить.
– Тут?
– Разговор не на пять минут и, может, не на десять.
– Тогда лучше завтра, – сказал Кляров. – В шесть вечера. В парк придете?
– Договорились.
– Ага, – сказал Кляров. – Там беседка есть. В общем, в «сходняке».
Так я впервые услышал слово «сходняк», означающее место, где регулярно собираются, «сходятся» ребята.
В шесть вечера следующего дня я подошел к беседке. Там находилась компания. Долговязый парень лет семнадцати сам себе аккомпанировал на гитаре и пел песню о том, что в его годы еще не все выпито, не все съедено, не все девушки перецелованы, не все песни перепеты и, стало быть, не все еще потеряно. Вокруг сидели парни с безучастными лицами, которые загорались лишь на время припева. Долговязый переходил тогда на синкоп, и вся компания, в том числе Кляров, начинала орать, глядя в открытые рты друг друга. Проорав, они тут же гасли, уступая сцену гитаристу, но было одно место в песне, которое ребята свистели, и это получалось у них красиво.
Мое появление никого не смутило. Кляров слегка приподнялся и пригласил меня глазами в беседку, как бы разрешая войти. Я вошел. Тут кончилась песня, и вся компания закурила, ожидая начала нашего разговора. По всей вероятности, они были предупреждены Скобой заранее.
– Может, прогуляемся? – предложил я Клярову. – Чтобы не мешать ребятам?
– А кому? – сказал Кляров. – Здесь и нет никого. Лишних.
Долговязый хмыкнул, парни переглянулись.
– Как знаешь, – сказал я, – мне даже лучше, я о тебе заботился. Так вот, меня прислали из газеты, чтобы разобраться с Андреем Малаховым, а потом написать статью.
– Да ну? – вроде бы удивился Кляров. – Игде, значит, причины «того»?
– Похоже, – сказал я.
Кляров засмеялся, а ребята сделали общее легкое движение, словно по команде сменив позы.
– Не вижу ничего смешного, – сказал я Клярову. – Было бы тебе на два месяца больше, сидел бы сейчас вместе с Андреем. Я посмотрел бы тогда, как ты смеешься.
– Это конечно, – сказал Кляров. А вы, случа́ем, факт из газеты? – Я показал удостоверение, он изучил фотографию и произнес, обратившись к ребятам: – Доку́мент в порядке, дак ведь исделать можно… Ну ладно, предположим, верю. Ну и что? Как будем «разбираться»? Спрашивай – отвечаем? – Я закурил. – Игде, мол, дорогие товарищи, причины «того»? А тут они, хоть щас выну из кармана! – Я молчал, он продолжал кривляться. – А кто, мол, вас толкает и завлекает? Щас продиктую, вам лучше как, по алфавиту?..
– Все? – сказал я. – Ты просто гений.
Мы просидели до двенадцати ночи.
«СХОДНЯК». Довольно скоро я понял, что «сходняк» – не тайное общество по типу масонского, а вполне легальная сходка молодежи, в разных местах называемая, вероятно, по-разному, но известная в районе всем. Когда матерям нужно было срочно найти детей, они шли в парк. А в соседней с ребятами беседке собирались отцы, среди которых бывал Роман Сергеевич Малахов, и со стуком играли в домино с выбыванием. Они глазами видели сыновей, и, разумеется, им в голову не приходило, что дети в дурной компании. Роман Сергеевич был убежден, что в беседке собирается молодежь, которой просто некуда податься, которой скучно, домашних забот никаких, «только в магазин сбегать да хлеб нарезать», вот и сидят на свежем воздухе, и ничего в этом «такого» нет.
Кстати, многие ученые-криминологи связывают падение нравов у некоторой части современной молодежи с проблемой досуга. «Искоренить безнравственность очень просто, – не без иронии заметил один психолог. – Надо сделать так, чтобы у наших детей не было ни минуты свободного времени».
Тут его было «завались». По внешнему виду компания, собиравшаяся в беседке, выглядела тем не менее прилично. Ребята сидели смирно и на виду у всех, безучастно поглядывали по сторонам, мало ругались, редко дрались, иногда пели песни, а если гитариста не было, разговаривали. О чем? О вине, о девчонках, о футболе и хоккее. Других тем не было. Нинка попала в милицию, имярек забил шайбу, портвейн хуже бренди, кто-то вернулся в «Спартак» – мир у-у-узенький, ма-а-аленький, плоский и на трех китах.
Мои новые знакомые, возглавляемые Скобой, газет не читали (по данным одного социологического исследования, из каждых десяти осужденных подростков лишь двое держали прежде газеты, книги или журналы в руках, – стало быть, то, что я сейчас пишу, подавляющему большинству этих ребят недоступно, а жаль), радио не слушали и по телевизору предпочитали смотреть спортивные передачи и детективы, да и то редко. Если предположить, что в беседку этих ребят «выпирала» из дома бездуховность, то следует одновременно констатировать, что «сходняк» ее не только не компенсировал, но даже усугублял, так как по сути своей был примитивен.
Однако что-то тянуло парней «на воздух», в общество друг друга! Что-то заставляло, как на работу, ходить в беседку и убивать время ничегонеделанием! «Неформальные группы дают возможность подросткам самоутверждаться и самовыразиться, в этом их притягательная и, можно сказать, в какой-то степени полезная сила», – говорят психологи. А в чем и как самоутверждаться? В песнях под гитару? Впрочем, не будем торопить выводы, ведь мы к ним всего лишь на полпути.
У «сходняка», конечно, была полутайная программа действий. Ребята играли в карты на деньги, стараясь не привлекать внимания взрослых, продавали друг другу жевательные резинки и прочую мелочь и пили вино, которое, несмотря на малолетство, добывали без затруднений. Вино – это уже ближе к тому, о чем мы давно догадываемся. Володя Скоба вроде бы невзначай бросил фразу: мол, посидим мы вот так в беседке часик-другой, да и расходимся по домам, «если нет идеи». А долговязый гитарист, засмеявшись, добавил: «Когда выпьешь, ужасно тянет на подвиг!» Читатель может не сомневаться: под этим словом он подразумевал вовсе не выполнение заводской нормы на двести процентов. Поил компанию, как правило, кто-нибудь из зависимых ребят, каким был в свое время Малахов, когда искал защитника. «А деньги откуда?» – спросил я. «Оттуда!» – грубовато ответил Скоба.
Ну вот, кажется, мы и подошли к немаловажному смыслу «сходняка». Нет, не «просто так» собирались под одной крышей и школьники, и учащиеся ПТУ, и молодые рабочие, и студенты, и чистые бездельники – народ, разный по возрасту и положению, который находил тем не менее «общий язык», поскольку был объединен единой судьбой и единым нравственным состоянием. Это состояние выражалось в том, что ребята одинаково не любили школу и были фактически отторгнуты школьным коллективом, как, впрочем, и любым другим, к которому были формально причислены. Они одинаково плохо относились к своим родителям и ко всем, кто был способен осудить их самих, и одинаково оправдывали себя и себе подобных. Если что-то и остается для нас пока тайной, так это степень их организованности: всегда ли стихийно возникали у членов «сходняка» «идеи», или чей-то указующий перст давал направление?
Бонифаций! – обращаю внимание читателя на этого человека. Ему было двадцать три года. Крепкий, спортивный, в кожаной курточке и кепочке с пупырышком, он изредка появлялся в районе беседки, издали оглядывал собравшуюся компанию, а затем либо тихо уходил, сделав кому-нибудь едва заметный жест рукой, и принявший знак немедленно бросался за ним вслед, как верная собачонка, либо решительно «входил в круг». У него было хорошее, чистое лицо интеллигента, открытая белозубая улыбка, глаза теплые и веселые, и только иногда, когда он сердился, они вдруг стекленели – это обстоятельство отмечали все, кто рассказывал мне о Бонифации, – и становились похожими на глаза мертвеца или удава, и тот, на ком они останавливались, чувствовал себя кроликом.
Он задерживался в беседке не более чем на пять, десять минут. Кому-то что-то говорил, выслушивал короткий ответ, словно рапорт, что-то давал и брал из рук в руки и вскоре удалялся неторопливой походкой. Никто из членов «сходняка» никогда не видел его бегущим или даже быстро шагающим, какие бы вокруг ни разворачивались события. Когда он вновь появится в беседке, ребята не представляли, его приход всегда был ожидаем, но сваливался как снег на голову. И только избранные, составляющие постоянное ядро «сходняка», к числу которых относился Шмарь, знали его настоящее имя и имели возможность в случае острой нужды подойти к проходной завода, на котором работал он слесарем. И горе им, если повод оказывался неубедительным!
Итак, Бонифаций уходил, но дело уже было им сделано.
ПРИНЦИП Д’АРТАНЬЯНА. Если бы Бонифаций захотел созвать общее собрание «сходняка», явилось бы человек пятьдесят. Однако каждый раз в беседке находилось не более десяти-двенадцати подростков, причем состав их никогда не отличался постоянством. Это не мешало всем пятидесяти знать друг друга в лицо, по именам и кличкам или в крайнем случае иметь представление о взаимном существовании, стремиться к знакомству, быть осведомленными о делах каждого и при встречах здороваться за руку. Иными словами, это была среда, исповедующая единую мораль, подчиняющаяся единым нормам и состоящая из нравственно подготовленных к «подвигам» молодых людей. Бонифаций был у них главарем и работодателем, – разумеется, не «за так», а за проценты, причем руководство наиболее сложными операциями он брал на себя лично.
Никакой системы связи между членами «сходняка» не было, и визиты в беседку осуществлялись на добровольной основе. Эта видимость свободы выгодно отличала «сходняк» от так называемых «формальных» групп, к числу которых относились учебный класс или, положим, спортивная секция. Из «сходняка» не исключали, как, впрочем, и не принимали с каким-либо особым ритуалом: пришел подросток или кто-то привел его в беседку, ну и бог с ним, – смотришь, на пятое или десятое посещение у него уже «работа» от Бонифация. Можно было пропустить день, неделю, месяц и приходить в беседку, лишь когда возникала нужда в деньгах или появлялось желание пообщаться с ребятами, – Бонифация это не беспокоило: в «сходняке», словно на бирже труда, всегда толкался народ. Из него и формировались преступные группы, называемые юристами шайками.
Состав шайки не был постоянным, а зависел от наличности, от симпатий Бонифация, от степени срочности «дела» и от личных качеств исполнителей: не каждый на все способен. Одни получали задание украсть голубей, другие – банки с красками со склада, от которого уже имелись готовые ключи, третьим Бонифаций доверял «снять кассу» в продуктовом магазине, снабжая их при этом подробным чертежом места действия и сведениями о сигнализации, сторожах и запорах, четвертым давал задание угнать мотоцикл определенной марки из определенного гаража и т. д. И тут была строгая добровольность: подросток мог отказаться от поручения, причем мотивы отказа совершенно не интересовали Бонифация. «Не можешь, не надо, – говорил он, – отдыхай». Но когда теперь «отказчик» получит работу, никто не знал.
В отличие от «сходняка» шайка имела конкретную цель, которая ее цементировала и внутренне организовывала. После достижения цели группа на прежних основаниях вливалась в «сходняк», ожидая нового задания Бонифация. Впрочем, ядро могло сохраниться, и тогда у ребят возникали собственные «идеи». Проявляя мелкую инициативу, они могли раздеть пьяного в подъезде, обокрасть палатку или ограбить случайного прохожего, кладя в таких случаях выручку целиком в карман. Все это не волновало Бонифация, так как было «художественной самодеятельностью», если сравнивать с его профессиональным искусством. Тем более что неизбежные провалы ребят на мелочах не затрагивали самого факта существования «сходняка», а прямых нитей, ведущих к Бонифацию, у этих провалов никогда не было.
Как понимает читатель, структуру «сходняка» никто специально не выдумывал и не разрабатывал, ее сложила сама жизнь. Механизм образования представляется мне несложным: подросток, такой, как Андрей Малахов, имеющий расшатанные и предельно ослабленные связи с родителями и школой и оказавшийся в результате этого на улице в безнадзорном состоянии, либо входил в готовый «сходняк», где спокойно дозревал до полной кондиции, либо, найдя себе подобных, создавал новый. Тогда из их среды выдвигался лидер и, если ему удавалось избежать быстрого «прокола», со временем превращался в Бонифация. Положительные качества ребят, посещающих «сходняк», естественно, затушевывались и почти не проявлялись, а вот качества отрицательные феноменальным образом суммировались, давая в итоге общее негативное направление «сходняку». А уж затем совместные полутайные и тайные действия ребят, безнравственные и противоправные, неизбежно рождали соответствующие нормы и мораль, которых они придерживались и которые потом превращались в традицию.
У каждого «сходняка», надо сказать, были свои особые принципы, хотя в целом они не противоречили общей «морали». Эти принципы собирались в неписаный, но известный каждому назубок устав, «групповой кодекс»: «На простом деле струсил, просись на более сложное: закаляйся!», «Друг у друга не красть!», «Не пропадай надолго, не скоро потом войдешь в доверие!», «Лупи дружинников!», «Выпил – не падай!», «Попался – молчи!» («Но большинство разговаривает», – сказал мне Володя Скоба.) Одни шайки были «благородные»: если грабили, то оставляли потерпевшему рубль на дорогу, а зимой – шапку на голове. Другие «зверствовали», по выражению Скобы. А внутри «сходняка» еще действовал так называемый «принцип д’Артаньяна», хотя, как я выяснил, из десяти моих собеседников, сидящих в беседке, только двое, в том числе и Скоба, знали, кто такой д’Артаньян, да и то по кинофильму. Что же это за принцип? «Один – за это, за всех, – сказал Скоба, – а все – за это, за одного».
Откровенно говоря, я очень усомнился, потому как цели и задачи «сходняка» были настолько безнравственными, что совершенно исключали мушкетерские отношения между его членами. Ребятам, вероятно, импонировала красивая ширма, окрашенная в благородные тона, но прикрывающая муть. Во всяком случае, как я ни настаивал, ни одного примера в пользу провозглашенного принципа они припомнить не могли. Зато из рассказа Скобы, долженствующего вроде бы проиллюстрировать колоссальную выдержку Бонифация, я узнал, как однажды главарь оставил на месте преступления члена шайки, подвернувшего ногу. «Извини, дорогой, мы не на фронте», – будто бы сказал ему Бонифаций и ушел неторопливой походкой, хотя вокруг трещали милицейские свистки и все ребята уже дали деру. «Где же тут «принцип д’Артаньяна»?» – спросил я Скобу. «Дак это другое дело! – ответил он. – У нас, как у этих, разведчиков: если что случается, рассчитывай сам на себя!»








