Текст книги "Лица"
Автор книги: Валерий Аграновский
Жанр:
Периодические издания
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
Это была сущая правда: на всем домашнем словно лежало священное табу, нарушить которое Андрей не рисковал даже в самый расцвет воровской деятельности. Больше того, Зинаида Ильинична иногда нарочно роняла деньги, чтобы воспитать у сына честность, как будто для ее воспитания нужен непременно воровской соблазн с последующим преодолением, и Андрей всегда возвращал найденные рубли, не будучи, как мы знаем, честным человеком. Я терялся в догадках: что это? Осторожность? Боязнь родителей? Негласный договор с ними о соблюдении взаимных интересов? Или случайность? Андрей не мог объяснить феномена и отвечал на вопросы примерно так: «А на фиг мне было воровать дома? Вон сколько «плохо лежит» – бери, еще и другим останется!» Но однажды он рассказал мне историю, не имеющую, казалось бы, отношения к загадочному явлению, однако читатель сам почувствует, что в ней «что-то есть». Совсем еще малышом Андрей как-то взял отцовскую авторучку, чтобы похвастать ею перед детсадовскими ребятами, и вдруг потерял. Узнав об этом, Роман Сергеевич выпорол сына и, когда порол, при каждом ударе приговаривал: «Я в дом несу, а ты из дома тащишь?! В дом неси! В дом неси! В дом неси!» Эти слова, как видно, запали в душу ребенка, коль до сих пор ему помнятся, и превратили в сознании Андрея все «наше» в нечто абсолютно неприкасаемое. Позже, когда он стал воровать почти профессионально, он мог даже думать, что остается «чистым» перед родителями: во-первых, потому, что ничего не берет из дома, и, во-вторых, потому, что как бы несет в дом, сам себя обеспечивая сладостями, мороженым, кино и экономя, таким образом, родительские деньги.
Андрей, мне кажется, если учитывать меркантильный стиль жизни семьи, готов был откровенно таскать домой все наворованное для общего пользования, будь он уверен, что родители никогда не зададут ему лишних вопросов. Как не задали, положим, в связи со злополучной халвой.
– Роман Сергеевич, давайте прикинем, как повернулась бы судьба Андрея, если бы вы дознались в ту пору, что он обворовал палатку?
– Что я, следователь, что ли?
– Но вы отец.
– Он тоже не маленький.
– В восемь-то лет? А куда вы, кстати, дели эту халву?
– Куда! Наверное, чай пили, куда ж еще.
– Ну и как? Вкусный был чай?
– Какие-то странные вопросы вы задаете. Вроде бы о сыне печетесь, а на самом деле халва вас больше интересует!
У нас с Романом Сергеевичем всегда было полное взаимопонимание…
* * *
– Я буду писать о вас, – сказал я. – Изменить фамилию?
– А как хотите, – ответил Роман Сергеевич. – Я лично славы не боюсь.
Зинаида Ильинична сказала иначе:
– Какая я есть, такая уж есть. Но Андрею еще жить. Может, сам остановится или кто остановит…
V. ДЕТСАД И ШКОЛА
КРУГЛЫЙ СИРОТА. Прежде чем приступить к детсадовской теме, я отправился к специалистам, занимающимся теорией дошкольного воспитания, и задал такой вопрос: «Детсад – это благо или вынужденная необходимость?» Мой интерес не затрагивал практической деятельности какого-нибудь конкретного детского учреждения и тем более всех садов, к которым мы давно и прочно испытываем чувство искренней благодарности за героическую заботу о наших детях. Но поскольку мне предстояло знакомиться с детсадом, в котором прожил до своих шести лет Андрей Малахов, я был намерен подковаться теоретически, а потому и задал вопрос о благе и необходимости.
Уже начало ответа не сулило определенности. «Видите ли, – осторожно сказали ученые, – смотря как подойти». Мы подходили и так, и эдак, и вот что из этого получалось: с одной стороны, детсадовское воспитание имело бесспорные преимущества перед домашним, но, с другой стороны, домашнее воспитание имело не меньше преимуществ перед детсадовским. Самое же замечательное состояло в том, что их плюсы и минусы, в отдельности поддаваясь «взвешиванию», не позволяли, однако, при сравнении сделать окончательный вывод ни в пользу того, ни в пользу другого метода воспитания. Сейчас, когда я изложу читателю некоторые условия этой странной «задачи», он тоже окажется в положении человека, который должен определить скорость движения локомотива, исходя из расстояния между городами и возраста машиниста.
Представьте себе: детсад, используя единый для всех режим и предъявляя к детям одинаковые требования, помогает им довольно быстро и безболезненно адаптироваться, то есть приспособиться к окружающей действительности, что есть безусловный плюс. Семья, в свою очередь, вольно или невольно растит индивидуалиста, которому в будущем предстоит испытать «лишние» жизненные осложнения – что есть безусловный минус. Следует ли отсюда вывод, что детсад – благо для ребенка? Нет, не следует. Потому что детсадовская адаптация достигается главным образом за счет нивелировки индивидуальности: не зря говорят, что хорошие дети в саду непременно что-то теряют, плохие – приобретают, а прочие остаются «при своих», поскольку единые требования и режим как раз и сориентированы на их средний темперамент, средние физические возможности и, увы, средний интеллект. Но можно ли отсюда сделать категорический вывод, что детсад не благо? Вновь нельзя, так как никто не способен с научной достоверностью определить, что хуже, а что лучше, уж коли иначе не получается: то ли нивелировка индивидуальности во имя ранней адаптации ребенка, то ли отказ от адаптации во имя раннего расцвета индивидуальности.
Конечно, детсад дает ребенку многое из того, что он не получает в семье: и радость общения со сверстниками, дефицит которого ребенок постоянно ощущает дома; и возможность активно двигаться, в чем непременно ограничивают его родители, боясь лишних синяков и не понимая, что ребенок, став малоподвижным, одновременно теряет в любознательности, в дотошности, в смелости, в глазомере; и постоянный контакт с педагогом, что, несомненно, отражается на общем развитии ребенка, и т. д. Однако при всем при этом дети лишены в саду душевного комфорта, или, как говорят ученые, «эмоционального благополучия», без которого они не могут полноценно развиваться. И это понятно: нельзя заставить воспитательниц с истинно материнской любовью, лаской и вниманием относиться к каждому детсадовскому ребенку, брать его на руки, целовать, шептать на ухо нежные слова, одним движением бровей поощрять или наказывать, как это делают родители. Мы, конечно, стремимся к такою рода тонкому воспитанию, потому и работают в детских садах только женщины – «искусственные матери», но их неестественность все равно заметна детям, не говоря уже о том, что на каждую «маму» приходится группа в двадцать, а то и в тридцать человек. И получается, что из многих анализаторов ребенок вынужден пользоваться в саду чуть ли не единственным – слухом, улавливая, как правило, однотонно произносимые педагогом фразы, обращенные сразу ко всем: «Взялись за руки! Сели за стол! Вытерли слезы! Дружно сказали!» Это, как ни печально, сужает эмоциональную сферу детей, тормозит эмоциональное развитие, а ведь оно есть начало нравственного, поскольку именно от душевного благополучия зависит, будут ли дети непринужденными или скованными, искренними или скрытными, равнодушными или отзывчивыми, добрыми или злыми.
Но опять же никто не может с научной достоверностью взвесить и определить, какие из перечисленных потерь и приобретений скажутся больше, а какие меньше на дальнейшей судьбе ребенка, – стало быть, мы вновь лишены возможности в принципе установить, благо детсад или не благо.
Что же нам делать? И вообще – к чему я затеял этот полемический экскурс в теорию, да еще нарочито его заострил? А к тому, уважаемый читатель, что у нас остается единственный критерий, подсказанный здравым смыслом: хорошо сегодня, сейчас, сию минуту ребенку? – значит, ему и в будущем на пользу; плохо? – значит, во вред. Такой подход немедленно переводит разговор из теоретической плоскости в сугубо практическую, потому что оценка детсадовского «блага» становится зависимой от совершенно конкретных вещей: от того, какой детсад мы имеем в виду, какие в нем работают люди, как исполняют свои обязанности, что представляет собой ребенок, какова реальная ситуация в его семье.
Так вот, возвращаясь к Андрею Малахову, три полных года отдавшему детскому саду, я могу с уверенностью сказать, что жилось ему там скверно. К сожалению, за минувшие десять лет от этого сада ничего не осталось, даже здания, где он находился, и потому видеть его собственными глазами мне не пришлось. Судя по воспоминаниям Малаховых, это был обыкновенный детсад, не бедный и не богатый, в меру оборудованный, с относительно приличным подбором сотрудников, короче говоря, типичный районный, который в отличие от специализированных не избалован дотациями и дополнительным шефским вниманием. Был он ежедневным, но «с подстраховкой», а это значит, что дети, почему-либо не взятые родителями, могли в крайнем случае оставаться на ночь. Этот «крайний случай», как понимает читатель, превратился для Андрея в систему: оба родителя и учились и работали, а бабушка Анна Егоровна из-за сердечных недугов не только не могла следить за внуком, но и сама частенько нуждалась в уходе, как малое дитя. Добавлю к сказанному, что никаких претензий по поводу еды, игрушек, чистого белья, температуры воздуха в помещении и прочих составных детсадовского быта я от Малаховых ни разу не слышал.
Андрей ходил в сад как на каторгу – есть такие дети, у родителей обычно сердце обливается кровью, да положение безвыходное, только один расчет: привыкнут. И если большинство детей действительно приживается, Андрей не прижился, а всего лишь понял бессмысленность бурных протестов. Все три года он прожил в саду в тоскливом ежевечернем ожидании: возьмут его сегодня или не возьмут? – потому что, как ему ни было плохо дома, а все же лучше, чем в саду. «Там всё было вместе и всё по команде, – вспоминает Андрей с горько-презрительной интонацией в голосе. – А воспиталки только и делали, что всех воспитывали». Увы, если бы так! Полагаю, однако, что это не тогдашняя, а сегодняшняя оценка Андреем детсада: в ту пору он больше страдал от избытка одиночества, нежели от недостатка, и еще от того, что педагоги почти не обращали на него внимания. Судите сами: друга он себе не завел, в праздничных концертах ни разу не участвовал, никогда не наряжался «зайчиком» или «снежинкой» и не был «дежурным по природе», о чем сегодня, уже сидя в колонии и пережив далеко не детские испытания, вспоминает с нескрываемой болью и обидой.
Что же случилось с нашим героем? Почему он оказался в положении изгоя? Я не знаю всех причин, но об одной скажу, поскольку она известна наверняка: Андрей шепелявил. Вместо «шайба» он говорил «файба», вместо «что» у него получалось «фто», а «шкафчик» он называл «фкафчиком». Читателю, усомнившемуся в солидности и достаточности этой причины, я готов посочувствовать: он никогда не сможет работать с детьми. Если бы он знал, как много человеческих судеб коверкается из-за того, что в детской, особенно в школьной, среде существуют «очкарики», «жиртресты», «заики», «рыжие» и такие вот косноязычные, как наш Андрей, которые хоть чем-то, но отличаются от основной массы! Если бы он умел предположить, какие самосомнения могут аукнуться в этом ранимом возрасте, чтобы откликнуться в более позднем сознанием неполноценности! Если бы он понимал, как важно, чтобы рядом с детьми оказался в столь ответственный момент взрослый человек, – я уж не говорю: умный и тонкий, – элементарно внимательный, способный заметить страдания ребенка, умеющий успокоить его и пристыдить сверстников, чья беспощадная реакция тем и опасна, что естественна!
Но каждый ли детсадовский педагог обратит внимание на «обыкновенную» стеснительность ребенка и тем более станет доискиваться ее первопричины? «Отличное качество! – подумает он. – Всем бы такое!» А потом заметит вдруг, что мальчишка перестал учить стихи и напрочь отказался петь, но ему даже в голову не придет, что начинающееся изгойство ребенка имеет один корень с «милой» стеснительностью: дефект речи! И педагог отсечет этот корень как несуществующий, а потому не только не пригласит врача-логопеда, но и не будет сдерживать эмоций «жаждущих крови» сверстников. А несчастный ребенок, наглухо уходя в себя, уже метит красным карандашом «свой собственный» стул, на котором сидит, и с боем выдирает его из-под попок «врагов», физически отдаляясь от коллектива на отвоеванном стуле. И торопится первым проглотить обед, чтобы раньше всех захватить оловянных солдатиков, которых иначе он уже из получит, и забирается с ними в самый дальний угол игровой комнаты.
Неужто у читателя все еще есть сомнения по поводу того, откуда взялась у Андрея такая ненависть к детскому саду, почему он часто плачет по ночам, забившись под одеяло, отчего чувствует себя не просто лишенным душевного комфорта, но одиноким, всеми брошенным и слабым? А добавьте к этому прохладную атмосферу, царящую у Андрея в доме, и дефицит защиты, и накопленную против родителей агрессию, направленную, однако, против детей, – к чему все это может привести?
Наука утверждает: если ребенок болезненно чувствует зависимость от окружающих и слабость перед ними, у него появляется желание быть сильным для того, чтобы подчинить их себе. И это естественно. Патология характера материализуется именно там, где происходит борьба двух начал: комплекса неполноценности и стремления к превосходству над окружающими.
К несчастью, это была не единственная неверная жизненная установка Андрея, взявшая начало в детском саду. Однажды я спросил его, дрался ли он с мальчишками, защищал ли себя и свою честь. «А как же! – сказал Андрей. – Первым оденусь, а потом ка-ак попрячу их вещи! Или ка-ак перепутаю в шкафчиках! Во потеха!» – «Нет, – сказал я, – а в честной драке? На кулаках?» Он ответил вполне серьезно: «Сначала посмотреть надо, кто к тебе лезет, сильный или несильный. Потому как, может, совсем не драться нужно, а заплакать или пожаловаться».
Эти признаки явного прагматизма, не имеющие ничего общего с натуральными человеческими чувствами, родились у Андрея, конечно, не в детском саду. Но что сделал детсад, чтобы изменить неверную ориентацию Андрея? «Я никогда не дружил со слабыми, – сказал он мне. – С ними дружить, так и тебя за слабого примут!» Беря урок у действительности, он уже в саду пришел к необходимости поиска сильных друзей и совершенно естественно, пользуясь их защитой и покровительством, стал нападать на слабых – во имя самоутверждения. Позже, в школе, Андрей наймет себе в защитники известного в округе хулигана, как когда-то Зинаида Ильинична Малахова нанимала чертежника, и будет платить ему деньги по установленной таксе.
Давайте зададимся вопросом: что в конечном итоге является нравственной основой для совершения противоправных деяний? Эгоизм и потребительские тенденции, – и то и другое в избытке было у Андрея, причем его потребительство касалось не только материальной сферы, а любой, поскольку он научился корыстным образом использовать и чужое расположение, и чужой ум, и чужую физическую силу.
Детсад не только не блокировал эти чрезвычайно «перспективные» начала в характере нашего героя, но в какой-то степени даже способствовал их развитию – вот в чем беда. А могли педагоги что-нибудь предпринять? Могли, хотя никто не говорит, что дело это легкое: «лепить» человека и «делать» то, как вещь, как неодушевленный предмет, невозможно, ибо он не обладает свойствами глины и не пассивен. Андрей, вероятно, оказал бы яростное сопротивление и не дался бы так просто в руки педагогам. Однако, если бы они включили его в какую-то деятельность, любыми правдами и неправдами нарядили хоть «зайчиком», они бы вызвали его собственную активность, с помощью которой уже можно заниматься перековкой характера.
Но «воспиталки» того детсада, судя по воспоминаниям Андрея, занимались только тем, что «всех воспитывали», иными словами, ограничивали круг педагогических забот одергиванием быстро бегущих и громко кричащих, заучиванием с детьми «когда я ем, я глух и нем» и наблюдением за общим порядком, то есть самым легким делом, для которого не требуется даже педагогического образования: пасли детей. А тут нужна была тонкая, ювелирная, «штучная» воспитательная работа.
И вот я снова, теперь уже вполне конкретно, ставлю вопрос о «благе», волнующий меня с самого начала. Конечно, безусловным благом было бы для Андрея изъятие его из т а к о й семьи, в которой он реально воспитывался. Но не меньшим благом для него явилось бы и изъятие из т а к о г о реального детского сада, в котором он оказался. Стало быть, если мы образно представим себе детсад «папой», а семью «мамой», мы вынуждены с горечью констатировать, что Андрей Малахов был «круглым сиротой».
ОДИН УРОК ЛИТЕРАТУРЫ. Я пришел на урок литературы в 10-й «Б», тот самый, в котором должен был учиться Андрей Малахов, не будь он колонистом. На моей парте было написано перочинным ножиком: «Кто здесь сидит, того люблю, кладите в парту по рублю», а чуть ниже некто тоже остроумный довырезал вполне практическое: «А я приду и рупь возьму».
Парты, выкрашенные в зеленый цвет, были маленькие и неудобные, впрочем, скорее всего это школьники были слишком большие, «не от этих парт»: промышленность едва поспевала за акселерацией. Все юноши, безропотно подчиняясь дисциплине, носили аккуратные стрижки, зато все девушки поголовно были Маринами Влади: прямые распущенные волосы лежали на их плечах, что выглядело, по крайней мере, современно. И только у одной была тяжелая коса, которую она поддерживала, когда хотела предоставить голове свободу движения.
По всей вероятности, класс был обычный, каких сотни и тысячи, но каждая деталь и подробность этого класса казались мне исполненными особой значительности, поскольку я имел дело со средой, в которой долгое время жил преступник.
Урок посвящался «Поднятой целине». Все внимательно слушали, и я вместе со всеми, довольно скучное изложение знаменитой притчи по поводу человеческой сути, без которой каждый из нас выглядит голым, словно вишневая косточка. Мораль заключалась в том, что к людям надо подбирать ключи, чтобы познать глубины их душ. Здесь учительница сказала: «А теперь запишите», – и школьники записали под диктовку вышеизложенную мораль, как я понимаю, совершенно не оплодотворив ее собственными размышлениями. Пока они это делали, я думал об Андрее Малахове, невольно примеривая на него тему урока. И если по роману смысл притчи должен был усвоить Давыдов, дабы не рубить сплеча, а находить подход к каждому коммунару, без чего не мог двигаться вперед, я перекладывал мораль на плечи школьного педагогического коллектива, который был обязан познать суть Андрея Малахова, без чего не мог рассчитывать на успех в деле воспитания.
Должен сказать, перед тем как явиться на урок литературы, я беседовал с директором школы Клавдией Ивановной Шеповаловой. Она и не думала скрывать беспокойства – нет, не за судьбу Андрея Малахова, «уже покатившегося – не остановишь», как она выразилась, – за честь коллектива, на которую «скандальная история одного ученика клала свою тень». В кабинет Шеповаловой были приглашены педагоги, помнившие и знающие Малахова, и все они подтвердили, что он был «трудным», что на него потратили много сил, возились с ним годами, и от того, что результат оказался печальным, виноват кто угодно, но только не школа, и я не должен делать вывода о неспособности педагогического коллектива.
– Хотите знать, почему он попал в тюрьму? – с академической уверенностью произнесла Клавдия Ивановна. – Жажда приобретательства превалировала у него над жаждой знаний!
«Мне бы такую ясность», – с завистью подумал я про себя, но вслух ничего не сказал, испытывая традиционную робость перед учителем. Однако что-то не устраивало меня в позиции педагогов, я, кажется, разобрался потом, что именно, но расскажу об этом позже, а пока вернусь в 10-й «Б», урок в котором уже шел к концу. За пять минут до звонка школьникам были розданы домашние сочинения, проверенные учительницей, и по моей просьбе мне вручили с десяток. Когда я просматривал творчество выпускников, за моей реакцией внимательно наблюдала девушка с тяжелой косой, единственная оставшаяся на перемене в классе, так как была дежурной.
– Ну что, у нас есть оригинальные личности? – спросила она, заметив, что я перевернул последнюю страницу.
– А вы как думаете?
– Думаю, что нет и быть не может. Во всяком случае, по сочинениям этого не обнаружить.
– Так уж категорически?
– Скоро экзамены, – сказала она, – минута час бережет, и потому источник для всех один: читальный зал.
– Унификация мышления?
– Вот именно. Я где-то читала, что чем меньше у людей времени, тем одинаковее они думают.
– Возможно, – сказал я. – А где ваше сочинение?
Она протянула тетрадь, на обложке которой было написано: «Татьяна Лотова». Я раскрыл на середине, бегло взглянул и вслух прочитал: «Человек должен любить жизнь!»
– Вполне оригинальная мысль, – съязвил я.
– Из «…надеюсь, что это взаимно», – улыбнулась Лотова и перекинула косу за спину.
Уже звенел звонок с перемены.
– Татьяна, – спросил я, – вы вспоминаете Андрея?
– Какого?
– У вас был один Андрей в классе.
– Я так и подумала. А зачем?
Действительно: зачем? Сомкнув ряды на месте… – я чуть было не сказал «павших», хотя в данном случае лучше сказать «падших», – они, вероятно, топали вперед, не оглядываясь и не испытывая потребности оглянуться.
На том мы и прервали нашу беседу. Я многого еще не знал. Не знал, например, что у Татьяны Лотовой было больше, чем у других, оснований ответить на мой вопрос иначе.
СЛЕПОЙ КОНДУИТ. – Как ты думаешь, Андрей, что сказали бы о тебе твои бывшие школьные товарищи, если бы их спросили?
– У меня не было в школе товарищей.
– Хорошо, назовем их по-другому: одноклассники.
– Чего бы сказали? Да ничего. Что я достукался.
– А педагоги? Как бы они оценили твое поведение и твои способности?
– Смотря кто. Галина Васильевна сказала бы, что способности по математике были, но не занимался. А Дуся – что вел себя, ну, в общем, плохо, и что я дурачок.
– А на самом деле?
– Какой же я дурачок? Я средний, есть и похуже. Но хитрый, хитрее многих…
«Дуся», Евдокия Федоровна, была классным руководителем Андрея. «Как сейчас», она помнит их первое знакомство, состоявшееся шесть лет назад, когда молодая учительница впервые переступила порог класса. Ей дали 2-й «Б» в середине учебного года, она волновалась, «дрожала, словно осиновый лист», и предчувствия ее не обманули. Но, прежде чем рассказать о подробностях злополучного знакомства, я коротко изложу события, тому предшествующие.
Нетрудно предположить, что Андрей был внутренне не подготовлен к школьному коллективу. Горький детсадовский опыт, постоянно ощущаемый дефицит защиты, сложная домашняя ситуация и неправильные жизненные установки, к тому времени уже достаточно сложившиеся, сделали свое дело: мальчишка был неконтактным, недоверчивым и готовым ко всему. Если отбросить причины, которые привели Андрея к такому состоянию, я мог бы сказать, что он сам виноват в несложившихся отношениях с классом. Когда Андрей, весь ощетинившийся, в первый же день учебы пожелал сидеть за партой один, понять его мог только тот, кто знал его печальную предысторию. Класс, разумеется, не знал, за что винить его совершенно невозможно. Короткая перепалка Андрея с учительницей закончилась поражением строптивого ученика, соседа ему все-таки дали, но с этого момента коллектив не то чтобы исключил Андрея из своего состава, а как бы отодвинул в сторону, чтобы лучше и пристальнее его разглядеть.
«Разглядка» была не в пользу Андрея. Очень скоро дети увидели, что он замкнут, коварен, злопамятен, не дает сдачи и предпочитает мстить из-за угла. Все эти малосимпатичные черты, конечно, не способствовали сближению Андрея с коллективом, хотя общая ситуация еще не была угрожающей и, возможно, не стала бы таковой, оцени ее педагоги вовремя. К сожалению, сделать этого они не могли по «техническим» причинам: за полтора учебных года в классе сменилось трое учителей – по обстоятельствам, ни от кого не зависящим. Каждый из троих, не успев всерьез заняться Малаховым, приходил тем не менее к выводу: мальчишка явно «не тот», а почему «не тот», выяснить уже не было времени. И получилось, что никто не помешал классу принять нашего героя таким, каким он был, но без прошлого, без «биографии» и, стало быть, без активного желания его понять и помочь ему как-то переделаться.
На этом весьма неблагоприятном фоне шепелявость Андрея оказалась просто роковой, тем более что в противовес ей не нашлось никаких заметных достоинств. Сначала дефекты речи вызывали оживление в классе, потом откровенный смех, а вскоре, когда Андрей, отвечая урок, вместо «шило» сказал «фыло», класс не выдержал. Учительница, одна из «временных», то ли считая нецелесообразным вмешиваться, то ли из-за душевной черствости, то ли нуждаясь в разрядке после четырех утомительных часов занятий, не только не остановила класс, но и сама рассмеялась, – можете представить себе, что творилось с детьми, как они веселились. Тогда же родилось обидное для Андрея прозвище Филин, которое он, заработав в первом классе, пронес затем через все годы обучения в школе, через воровскую шайку и несет теперь через колонию. Ничего «филинского» в его внешности и в поведении, конечно, не было, но произошла одна из тех странных «химических реакций», когда мы точно знаем первичный элемент, вложенный в колбу, и можем лишь догадываться, как он превращался в вещество с совершенно новыми свойствами: шило-фыло-фило-филя-филин!
К моменту, когда появилась Евдокия Федоровна, Андрей в полной мере ощутил на себе «силу» коллектива. Чтобы не оказаться окончательно выдавленным из него, он был вынужден как-то приспосабливаться, и сама жизнь подсказала ему новую тактику; она-то и поставила Евдокию Федоровну в тупик в первый же день знакомства. Началось с того, что, войдя в класс, учительница замерла, потрясенная: сорок мальчишек и девчонок «бесновались, будто сорвавшись с цепи, у меня было такое ощущение, что я на съемках фильма, и сейчас режиссер скажет: «Стоп! Отлично! Приготовились ко второму дублю!» (Замечу попутно, что муж Евдокии Федоровны был кинооператором.) Пол-урока ей пришлось успокаивать детей, «разболтанных учителями, которых я сменила», а потом к доске вышел Андрей Малахов и «дал форменное представление»: что ни слово – всеобщий хохот, какие-то странные гримасы, ужимки, фокусы и неразборчиво произносимые фразы. Евдокия Федоровна, опомнившись, удалила его из класса, но он, к восторгу присутствующих, ухватился за ручку двери, и учительница поняла, что оторвать его можно, лишь вызвав пожарную команду: «Он то ли играл в слабоумного, то ли был таким». В журнале-дневнике, заведенном классным руководителем, появилась первая запись: «12 декабря 1966 года. Малахов паясничал у доски, был удален из класса, но не ушел. Урок сорван».
– Евдокия Федоровна, – сказал я, – вам, конечно, известно, почему его звали Филином?
– В каком смысле?
– Я имею в виду происхождение прозвища.
– Филинами, – сухо сказала учительница, – должны заниматься в милиции, а не в школе.
– Помилуйте! Андрей имел дефект речи, из-за этого!
– Малахов? Дефект речи? С чего вы взяли?
Она несколько лет мучилась с ним, по сути дела, не зная, с кем мучается, – я понял это совершенно отчетливо. До сих пор Евдокия Федоровна не представляла себе, чем объясняется «такое» поведение Андрея. Между тем, комплексуя, мальчишка предпочел выглядеть перед ребятами искусственно смешным, а не естественно, «героем», а не страдальцем, и даже утрировал свой недостаток. Евдокия Федоровна ошибочно приняла за его суть то, что еще было не сутью, а постепенно ею становилось, поскольку Андрей всего лишь актерствовал, и только потом, уже в третьем классе, окончательно затравленный ребятами, он откажется выходить к доске и отвечать уроки, а еще позже вообще перестанет их учить, что будет логически вытекать из предыдущего. Легко заметив «странности» в поведении ученика, Евдокия Федоровна в отличие от предшествующих ей учителей имела достаточно времени, чтобы докопаться до их причин. Но она не стала этого делать, поспешно решив, что причины заложены в самом Андрее. Отсюда последовала ее вторая ошибка: вместо того чтобы работать с классом и пристыдить его, она с помощью школьного врача отправила Малахова на прием к психиатру, чем только усугубила его положение, окончательно скомпрометировав в глазах товарищей – с одной стороны, а с другой – дав ему неожиданный козырь. («Ведь с дурака-то меньше спрос!» – откровенно сказал мне Андрей.) Впрочем, как он ни подыгрывал психиатру, его признали совершенно здоровым, и тогда он сам пустил о себе слух по школе: мол, осторожней со мной, у меня «справка», я ни за что не отвечаю!
В медицинской карте, заведенной на Малахова, как и на каждого ученика школы, я не обнаружил за несколько лет обучения ни одной записи о консультации с логопедом. Почему? Ответ простой: никто не замечал, а заметив, не придавал значения его шепелявости. Рост парня был зафиксирован с точностью до десятой доли сантиметра, вес – до грамма, но в графе «Дефекты речи», не зря, полагаю, картой предусмотренной, стояло уверенное «нет», и всякий официальный спрос с педагогов, таким образом, становился бессмысленным. «Как же так? – сказал я школьному врачу, пожилой женщине, много лет проработавшей с детьми. – Разве в школу, как на мясокомбинат, детей принимают и сдают по весу, и этим исчерпывается процесс воспитания?» – «Напрасно вы иронизируете, – с достоинством ответила врач. – Во всяком случае, не по адресу. Я не педагог и не психолог, для меня ученики делятся на больных и здоровых. Малахов был здоров, от физкультуры не освобожден, а шепелявости у него, коли так написано в карте, не было! Кстати, не я заполняю карту, а медсестра».
В колонии, уже не веря самому себе, я попросил Андрея произнести фразу: «Четыре черненьких чумазеньких чертенка чертили черными чернилами чертеж». Он удивленно посмотрел на меня, однако с готовностью начал: «Фетыре ферненьких фумазеньких фертенка фертили… не буду!» – и смертельно обиделся. Под рукой у меня не было шпателя – специальной стеклянной палочки, которой пользуются логопеды. Я взял обыкновенную зубную щетку. С большим трудом мне удалось уговорить Андрея подложить конец щетки под язык и произнести «ать». Получилось четкое и ясное «ачь», для нас столь неожиданное, что оба мы обрадовались, как малые дети. Через несколько дней, хотя и не без помощи щетки, Андрей уже сносно выговаривал коварную фразу о чертенятах. Пожалуй, именно тогда я впервые пожалел, что при моих разговорах со взрослыми, прежде знавшими Андрея или имевшими с ним дело, рядом не присутствует он сам, живой и реальный, – возможно, иные из собеседников смутились бы, иные задумались, а кое-кто открыл бы глаза и увидел то, чего раньше не замечал.







