Текст книги "Знакомьтесь - Балуев!"
Автор книги: Вадим Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Кавалер ордена Славы
Пятнадцать бойцов и офицеров стояли во дворе, выстроившись в одну шеренгу. Начищенные трофейной ваксой сапоги и ботинки ярко блестели. А на лицах застыло такое напряженное и строгое выражение, какое бывает только перед атакой.
Полковник Бобров брал из рук адъютанта белую коробочку, вынимал из нее сияющий орден или медаль и прикреплял на грудь героя.
Что говорил при этом полковник, было плохо слышно. Деревенские ребятишки, собравшиеся возле плетня, начинали кричать «ура» и хлопать в ладоши.
Двор, где происходило награждение, был завален щебнем, битыми кизячными кирпичами, усыпан стреляными гильзами, а на огороде лежали убитые, еще не убранные после боя вражеские пулеметчики.
Конечно, когда вручают ордена в Кремле, там все гораздо торжественнее. Но, думается, где бы ни получал человек орден, волнение его будет одинаково сильным, а чувство восторга ничуть не меньшим.
Когда полковник подошел со звездой ордена Славы к одному из бойцов, я увидел, как тот побледнел и на шее его вспухли вены. И когда полковник прикрепил к гимнастерке бойца орден, вместо того чтобы отчетливым, бодрым голосом сказать: «Служу Советскому Союзу», солдат этот, низко склонив голову, вдруг резко повернулся, прижал ладони к лицу и побрел в сторону, спотыкаясь, как слепой.
Я слышал, как полковник Бобров делал строжайшее внушение офицерам, входившим в его блиндаж на наблюдательном пункте, только за то, что фуражка была откинута на затылок или звездочка находилась не строго перпендикулярно переносице, хотя для того, чтобы попасть на НП, приходилось ползти метров двести буквально на локтях: мины шлепались здесь так часто, что, когда человек полз, под руками и ногами его звенели камень и осколки, и неизвестно, чего здесь было больше – камней или осколков.
А тут полковник бровью не двинул, глазом не покосил. Взяв у адъютанта очередной орден, он вручил его следующему герою; словно ничего не случилось, сиплым веселым голосом произнес слова поздравления с высокой наградой.
Не только награждаемые, но даже мальчишки, стоявшие у плетня, почувствовали благородство и такт полковника, и тоже сделали вид, что ничего не заметили.
Только маленькая встревоженная девочка, догнав спотыкающегося бойца, спросила его испуганно и нежно:
– Дяденька, может, вы испить хочете, так дойдемте до моей хаты.
Торжество кончилось. Я спросил полковника, знает ли он того бойца, который так взволновался при вручении награды. Полковник обиделся и сказал:
– Я всех хороших солдат знаю. Что я – первый год ими командую? Сколько земли вместе прошли.
И, став снисходительнее, он объяснил, оставаясь все–таки сердитым:
– Это солдат высокого класса – мастер–радист.
– Только вот у него сложение слабоватое!
– А зачем ему сложение? Он головой работает! Познакомьтесь, советую.
И вот мы сидим в траншее, накрывшись плащ–палаткой, а сержант, кавалер ордена Славы второй степени Владимир Антонович Логостев при свете электрического фонаря кисточками и тряпочками чистит от набившейся пыли механизмы рации, что стоит на дне траншеи на разостланной шинели.
Логостев – радист. С рацией на плечах и с автоматом в руках он следует всюду за начальником артиллерии – гвардии подполковником Пименовым. Примостившись где–нибудь на гребне высоты или на скате ее, он посылает в эфир приказания батареям, какие отдает подполковник Пименов.
Подполковника Пименова отличает страстное любопытство ко всему тому, что творится в расположении противника. Поэтому он идет туда, куда идти очень опасно, но откуда зато очень хорошо видно.
Правда, Пименова сопровождают также линейные связисты. Но там, где работает Пименов, много огня и осколки слишком часто рубят проволочную связь.
Пименов предпочитает эфир: ведь как по эфиру ни бей, радиоволну не испортишь.
Сидя на наблюдательном пункте, пощелкивая линейкой после каждого залпа вражеских орудий, Пименов отвечает на немецкие снаряды артиллерийским ударом такой точности, что фашисты, ошалев, начинают переносить огонь по всем подозрительным возвышенностям, где, по их мнению, может сидеть этот беспощадный русский корректировщик.
Понятно, что земля вокруг становится дыбом и работать в таких шумных условиях на рации трудно.
Но чудесными качествами одарен Логостев.
Он очень волнуется, а проще говоря – трусит, когда со своей рацией на плечах пробирается вслед за Пименовым на наблюдательный пункт. Но стоит Логостеву открыть рацию, включить электрические батареи и начать настройку, он тотчас обо всем забывает и с самозабвением и упорством, отчеканивая каждый штришок передаваемых приказаний, несмотря на любые помехи, пробирается своим тоненьким радиоголосом сквозь рев и грохот самого могущественного артиллерийского наступления. И в этом его торжество. И поэтому он уже ничего не боится и, становясь одержимым, чувствует себя победителем в эфире.
А ведь помех в его работе очень много. Кроме горячих осколков рвущихся снарядов, враги засоряют эфир работой своих станций. Но и тут виртуозный мастер Логостев точно и спокойно передает цифры команды. И каждая цифра, воспроизведенная на батареях, в прицельных приборах, становится для оккупантов роковой.
Однажды в блиндаже, где Логостев сидел и работал, от взрыва бомбы обвалилась кровля. Логостева завалило землей и бревнами, но рация оказалась неповрежденной. И когда Логостева откопали, он, вместо того чтобы сказать «спасибо», потребовал, чтобы ему не мешали.
Во время одного очень сильного артиллерийского налета противника Логостев добрый час пролежал на земле, прикрывая своим телом рацию, и получил несколько осколочных ранений.
Когда Логостева подняли, перевязали и стали спрашивать, как он себя чувствует, Логостев, озабоченно рассматривая рацию, ответил:
– Все в порядке, даже обшивку не поцарапало. Вот повезло!
Как–то пришлось ему работать в болоте, покрытом желтой, пенистой, прокисшей водой. Чтобы не замочить электробатареи, Логостев сел в эту воду, поставил себе на ноги рацию и так работал всю ночь. И потом он не мог встать – так сильно застыли и онемели ноги.
…И вот мы сидим сейчас с Логостевым под плащ–палаткой и разговариваем.
Логостев рассказывает про себя скупо и неохотно. Приходится выпрашивать у него буквально каждое слово.
– По профессии я, видите ли, экономист. Работал в Наркомпищепроме. Но если правду сказать, так радиолюбительское дело у меня все время поглощало. Отражалось это, конечно, и на работе, и на семье также. У меня была прекрасная комната на улице Горького, но, как троллейбус пошел, начались сильные помехи в приеме. Я поменял эту комнату на комнату в Удельной, под Москвой. Для жены это целая трагедия. Представляете: на работу – на поезде, вставала чуть свет, а ведь она коренная москвичка. Ну и на материальном уровне эта любительская страсть тоже отражалась.
Чудесной схемы коротковолновый передатчик я у одного композитора, тоже любителя, увидел. Чистота работы, ширина диапазона необычайные.
Ну, жена беличью шубку продала. Она, бедняжка, не любила радио. Даже точнее: ненавидела.
По ночам работал. Знаете, с любой точкой связывался. Довольно популярным любителем стал. У меня этими квитанциями со всех географических пунктов все стены заклеены были. А днем – служба.
Когда ребенок у нас родился, решил радио бросить. Но тут во время одного большого перелета я одним из первых сигнал бедствия принял. Побежал тут же ночью на почту, позвонил по телефону, сообщил. Потом телеграмму с благодарностью получил. Показал жене. Она прочла, подумала, потом сказала: «Нет, не нужно продавать аппаратуру, Володя. Работай. Вовка подрастет, я буду работу на дом брать. Все хорошо будет».
На фронте я вначале телефонистом работал. Ну, приходилось по–всякому. И вот ночью часто во время дежурства мысли приходили. О жене думал, о сынишке. Особенно о жене. Сына я мало видел. И думаю: как это я не смог жене моей жизнь украсить за все, что она для меня сделала? Ну, про шубку, конечно, вспомнил, про комнату. Тяжело было думать и сладко вместе с тем. Ведь есть же удивительные такие, преданные нам женщины. Они как святые становятся, когда здесь, на фронте, о них думаешь. Вот она, супруга моя, если хотите взглянуть.
На фотографии я увидел женщину с большими, немного грустными глазами, гладко причесанную, в скромной кофточке.
– А как вы радистом стали?
– Убили у нас тут одного радиста. Ну, я доложил капитану, он – полковнику. Полковник на мою фигуру посмотрел и скептически отнесся. Ну я ему квитанции показал. Очень спешил, когда на фронт уходил, а все–таки в первую очередь квитанции эти в мешок сунул, а уж потом карточку жены. Смешно это все, как вспомню. Ну, начал работать. И тут, может, и неловко говорить после того, что я вам о своей жене рассказал, но до того я снова увлекся своей работой, что даже письма стал домой редко писать. Снова как одержимый стал. А она тревожилась, в политотдел дивизии телеграфные запросы посылала.
Логостев задумался, замолчал. Но потом вдруг тряхнул головой и сказал вызывающе громко:
– Вы, когда награждали меня, присутствовали? Видели, как я перед полковником, перед бойцами нервы распустил? Так я вам скажу: не орденом я был взволнован. То есть, конечно, орденом, вернее – мыслью одной, связанной с тем, что я орден получил.
Вот скажите: если бы у меня была другая жена, не такая самоотверженная, чуткая, любящая, готовая на все лишения, которым я ее подвергал, – разве я мог бы быть таким специалистом, каким я, вы сами знаете, являюсь? Нет, не мог бы. Увлекся любительским делом, но ведь потом бы бросил, если б другая была. Быт–то, ведь он всегда останется бытом.
В возбуждении он не заметил, как встал и плащ–палатка, прикрывавшая рацию, сползла. Кто–то из темноты закричал:
– У кого там свет, гаси!
Логостев быстро наклонился, погасил фонарик и уже тихим голосом, в котором снова почувствовалась грусть, закончил:
– Если руководиться по–настоящему одними чувствами, так этот орден Славы нужно моей жене послать. Именно она его в первую очередь заслужила…
Где–то далеко слышалось тяжелое гудение танков, идущих на исходные. И почти над нашими головами прорычали в воздухе штурмовики. Они шли в бой, могущественные, стремительные.
И где–то недалеко от этого поля сражения, верно, сидел сейчас с ящиком, наполненным хрупкими механизмами, такой же радист, как Логостев, и мастерски воевал в эфире, чтобы удар, наносимый с земли и воздуха, пришел в то время, когда враг меньше всего его ждет, и в то место, где он придется намертво.
1944
Высшее стрелковое образование
Всю ночь перед штурмом Сапун–горы над немецкими укреплениями стояли белые колонны прожекторного света. Сверлящий гул наших самолетов не смолкал, а оранжевое пламя, возникавшее в глухом гуле разрывов, напоминало лесной пожар. Содрогание камня доходило сюда, в балку, толчками теплого, пахнущего тротилом воздуха. На фоне звездной ночи Сапун–гора выглядела как гигантская пирамида с усеченной вершиной.
Бойцы штурмовой группы лейтенанта Лаптева слушали последние наставления командира.
Объяснив все трудности предстоящего боя, определив задачу каждому, перечислив приданные средства, Лаптев сказал:
– Кроме всего прочего, нам, по приказу майора, придается товарищ Кондратюк.
Когда Лаптев перечислял число станковых пулеметов, минометов, противотанковых ружей и сообщал, что в боевом порядке будет находиться сорокапятимиллиметровое орудие, никто из бойцов не выразил удивления перед таким обилием техники. Но стоило лейтенанту назвать Кондратюка, как все одобрительно зашумели.
Кто такой Кондратюк, я не знал и поэтому на всякий случай решил, что Кондратюк – командир гвардейского миномета, который так любят наши бойцы.
Всю ночь на вершине балки с томящим хрустом рвались немецкие снаряды. Привыкнуть к этому звуку трудно. Я бродил между спящими бойцами и завидовал их простому и такому серьезному мужеству.
Хотелось курить, но спичек не было. Остановившись возле солдата, при свете луны озабоченно перебиравшего ружейные патроны, я попросил огня.
– Что это вы с патронами делаете?
– Сортирую, – сказал боец, и, поднеся кулак с зажатым патроном к своему уху, он потряс им. Отложив патрон в сторону, объяснил: – Наборная у меня обойма. Два с тяжелой пулей, один бронебойный, один зажигательный, пятый простой.
– А это что, испорченный?
– Есть такое подозрение. – И, протирая тряпочкой отобранные патроны, боец с достоинством заявил: – Боеприпасы у нас – будьте уверены. Но я человек привередливый, чуть вмятинка или пуля слабо сидит, принять не могу…
Я заметил бойцу, что у винтовки его, прислоненной к дереву, открыт затвор.
– Она у меня отдыхает, – сказал боец. – Если все время в напряжении держать, так хоть и стальные части, а все равно свянут. Вот перед боем мы им и даем отдохнуть.
– Ну, а сами почему не отдыхаете?
– Спокойствия нет. Я ведь в штурме по своей специальности первый раз буду. Раньше все из засады бил, с ассистентом.
– С каким ассистентом?
– С учеником. Он наблюдение вел. А я в это время глазами отдыхал. Раньше я один работал, так глаза к концу вахты уставали, хоть и морковку ел. В ней, в морковке, витамин для глаз полезный есть. На себе испытал.
– Вы снайпер?
– Именно. Боец с высшим стрелковым образованием. Другие думают так: прицелился, надавил на спусковой крючок – и готов фашист. Нет, тут культурный подход требуется. Извините, вы на восемьсот метров фашиста снять можете? Науку для этого представляете себе? Так я вам скажу. Первое – сумей определить, что он от тебя на восемьсот метров находится, а не на шестьсот или семьсот пятьдесят. Для этого отточенный глазомер требуется. По углам дальность вычислить – геометрия нужна.
Пуля, когда летит, вращается слева направо и дает отклонение вправо. На шестьсот метров она на двенадцать сантиметров уклоняется, на восемьсот – уже на двадцать девять. Зная эту цифру, и держи, значит в соответствии мушку. А если сильный боковой ветер, тут как? Выноси точку прицеливания на две фигуры. Но ведь разные обстоятельства могут быть. И ветер, и фриц бежит – да еще в разные стороны… Тут такое сложение и вычитание – голова вспухнет. А времени тебе отпущено всего три секунды. Профессор и тот вспотеет.
Вы в дивизионной газете про меня читали? Как я со знаменитым немецким снайпером поединок вел? Там все описано. И как я кровью истекал, и как в туше конской сидел, и как ассистент одновременно со мной по немцу бил, чтоб на себя огонь привлечь. А главное не сказано: почему я фашиста свалил.
А свалил я потому, что культурнее его оказался, в секундной арифметике его превзошел, хоть он в Берлине особую школу кончил с отличием.
На Миусе я в засаде сидел. Через реку за фрицами охотился. И не охота эта была, а срам: за три дня ни одного не уложил. Позор! Уж я, знаете, и винтовку заново пристреливал, и моркови по полкилограмма кушал, и к капитану за консультацией обращался. Все напрасно – недолет. Ночью нагишом через реку с веревочкой плавал, чтоб удостовериться в расстоянии. Не помогло. Тогда я снайперу Чекулаеву письмо написал. И что вы думаете – телеграмма: «Через водную преграду нужно брать большой угол возвышения, так как холодный воздух и влажность снижают траекторию».
Вы мою винтовку видели? На прикладе серебряная дощечка. Личный дар оружейников. Глядите, что написано. Только счет сейчас уже не сто восемьдесят, а двести шестьдесят два. Пока переделывать не стану. Кто ее знает, какая она, последняя цифра, будет. А зря металл скоблить нечего…
Когда солнце успело подняться только до половины гор, опоясывающих Севастополь, наши бойцы ворвались в город.
С солдатами из штурмовой группы лейтенанта Лаптева я встретился у Графской пристани.
Бойцы толпились на берегу бухты. Я заметил, как один боец, подойдя к самой воде, вынул из гимнастерки тщательно сложенную бумажку, изорвал ее и бросил в воду.
Поймав мой взгляд, боец тихо сказал:
– Это я посмертную записку уничтожил. Теперь не требуется. А ведь на волоске был. Кондратюку спасибо.
– Гвардейский минометчик всегда прикроет.
– Я Михаилу Петровичу Кондратюку спасибо говорю, снайперу, который нас сопровождал, – поправил меня боец. – Полз я к доту с толом. А впереди меня траншеи с немецкими пулеметчиками. Пригнули головы и ведут огонь. Слепой огонь – мне не препятствие. Вот если кто из них голову вскинет да взглянет, тогда мне, конечно, конец. Ползу и о смерти думаю. И вот приподнялся один, автомат поднял, прямо в глаза взглянул, и вдруг – бац, и сел замертво. Вот, думаю, счастье мое. Дальше ползу. Еще один вскочил, но и у него из головы брызнуло. Смекнул, в чем дело, на четвереньки поднялся. Мне бы только тол до амбразуры добросить. А там, понятно, геройскую смерть принять надо: деваться некуда. Напружинился, глотнул воздух, бросил, лег и жду… Разворотило дот, меня камнем обсыпало, ушибло маленько. Но ничего, зато задание выполнил. Встал, огляделся по сторонам. Вокруг меня шесть фрицев накидано, а я живой. И стало мне вполне понятно, как Кондратюк меня своей меткой пулей сберег. Вернулся к ребятам, снова попросил тола. Лейтенант говорит: «Действуй. Мы тебя из ручного пулемета прикрывать будем». – «Не надо, – сказал я, – ручного пулемета. Пусть на меня товарищ Кондратюк внимание обращает. Он застрахует». Так я еще два дзота поломал. Потом Кондратюка другим подрывникам одалживали. Прямо ангел–хранитель, а не человек. Но мы его тоже без присмотра не оставляли. Автоматчик за ним следовал, как за генералом. И пулеметчикам наказ был: в случае чего – прикрыть.
Я вспомнил о своем ночном знакомом и, чтобы подтвердить догадку, попросил свести меня с Кондратюком.
– А он на горе остался, – сказал боец, улыбаясь. – Объяснял нам, что в горах воздух особенный, прозрачный. Говорят, когда через ущелье огонь ведешь, обман в расстоянии до точки прицеливания происходит. Он сейчас проверяет, как прицел устанавливал: правильно или нет.
– Вы же сказали, что он фашистов бил без промаха?
Это он сам знает. Но мнительный, не желает со своим талантом считаться. Ему цифры нужны. Наш товарищ Кондратюк ребят снайперскому делу учит. На все объяснение от него требуется. Вот он для умственного отчета и обследует.
Белый город, сложенный из инкерманского камня, амфитеатром замыкал зеленую сверкающую воду залива.
1944
В городе, где счастье и горе
Танк проломил каменную стену, вернее – обрушил ее, словно поленницу дров, и, дробя кирпич, вырвался на центральную улицу.
Черный, высекая из мостовой траками синее пламя, танк мчался по улице; когда из ворот дома выскочили два немца и, увидев танк, прижались к забору (бежать обратно было уже поздно), танк сделал еле уловимое отклонение вправо, и на заборе остались только толстые влажные царапины.
Крупнокалиберное зенитное орудие, укрытое за цоколем разбитого памятника, открыло по танку огонь. Тогда танк, тяжелый, как стальная глыба, вдруг проворно шмыгнул за ветхую ограду какого–то дома, промчался по огороду, отбрасывая комья земли, сломал еще какую–то каменную стену, и вдруг совсем неожиданно, разбивая края каменных ступеней, выскочил на зенитное орудие, опрокинул его и потом долго крутился на одном месте, пробивая темноту ночи пунктирами трассирующих очередей.
В эту ночь жители города Гродно, спрятавшись в подвалах и погребах, слышали топот танка повсюду. И так как этот топот возникал, казалось, почти одновременно на многих улицах, жители решили, что советские войска, чтоб освободить их от немцев, бросили на Гродно целых сто танков. И эту новость с восхищением и радостью они как–то ухитрялись передавать друг другу. Всю ночь в городе длился уличный бой. Из каменных зданий с замурованными окнами бойцы выбивали немцев так: сначала на руках выкатывали противотанковую пушку, и, стреляя из нее почти впритык к дому, пробивали в стене отверстие. К этим пробоинам подползали другие бойцы и бросали в пробоины тяжелые противотанковые гранаты. Одновременно с задних дворов по водосточным трубам или с крыш соседних домов проникали на чердак осажденного дома наши автоматчики. И, как повелось говорить нынче, «занимались окончательной уборкой». В тех случаях, когда осажденные фашисты пытались бежать, откуда–то вдруг выскакивали кавалерийские засады и бесшумно – бесшумно потому, что удар клинка бесшумен по сравнению с очередью из автомата, – разделывались с немцами.
Ночной уличный бой требует от воина неутомимой отваги, хладнокровного коварства, сообразительности и уменья действовать в одиночку.
Видно, всего этого хватало у наших солдат, потому что к рассвету город Гродно был очищен от немцев. И когда солнце встало над закопченными стенами старинной гродненской крепости и ярко заблестело в кучах битого стекла, рассыпанного на каменных плитах тротуаров, жители наконец осторожно вышли из своих подвалов и погребов на вольный воздух.
Стояла какая–то удивительно мирная утренняя тишина, и только горький, уже остывающий угар пожарищ напоминал о войне.
Слиянием горя и счастья отмечен каждый освобождаемый нами город.
Счастье – мертвые немцы, живые советские люди, уцелевшие здания, слово «товарищ», красное знамя, бьющееся розовым крылом на вершине башни; счастье – это ощущение того, что отныне никогда больше ожидание смерти, муки и ужас не будут омрачать существования человека.
Горе – это… черная рыхлая земля, на поверхности которой валяются разбитые очки, сломанные вставные челюсти, лохмотья одежды, оторванные пуговицы; на этой земле ничего не растет, она мертвая, потому что в ней не покоятся, а кое–как, вперемешку, лежат тысячи расстрелянных немцами советских людей. Горе – вот эти тлеющие дома и обугливающиеся в них трупы людей, которых немцы не выпускали из подожженных домов.
Но люди все равно вырывались и приползали к нам на батарею, как приполз человек с обожженным лицом и вытекшими глазами. Встав лицом к городу, этот человек попросил командира батареи гвардии капитана Грошего рассказать, что он видит, и, прерывая Грошего, объяснял:
– Вот здесь, по этой излучине, мы рыли траншеи, а я как каменщик выкладывал стены дота, но вы не беспокойтесь, если вы даже промажете и попадете рядом, то сами можете понять, какие может строить еврей–каменщик стены для немецкого дота, – они все равно развалятся.
В городе мы видели полуослепших людей, которые прятались в ими же вырытых подземельях, и только вчера впервые за три года увидели свет дня, свет солнца, – прежде они выползали из своих убежищ лишь ночью, чтоб подышать свежим воздухом.
Когда жители освобожденного Гродно вышли утром на главную улицу, первое, что им бросилось в глаза, – огромный танк, стоящий в проломе стены; на его красной, засыпанной битым кирпичом броне спали танкисты.
Жители столпились вокруг танка, и не сама грозная машина со шрамами попаданий – такая могущественная и грозная даже в своей неподвижности – привлекала их внимание, а вид вот этих молодых ребят, растянувшихся на стальной палубе и блаженно спавших на ней, будто более удобной постели нельзя было и выбрать.
Эти спящие на броне своего танка танкисты многое объясняли каждому человеческому сердцу, стремящемуся понять, какую меру силы нужно иметь, чтоб драться так, как дерется ныне советский воин, какой душой обладать, чтоб и жить и отдыхать только для боя, для счастья победы.
Все это, повторяю, объясняли без слов спящие на броне боевой машины танкисты. Командир экипажа лейтенант Андрей Званцев за эти дни прошел с боями более полутысячи километров по прямой. Чтоб пояснить, как работали люди этого экипажа, скажу одно: самую большую стоянку – четыре с половиной часа – танк имел перед Березиной.
Внутри танка были такие же температура и воздух, какие бывают в паровозной топке после того, как жар забросают мокрым углем.
Обмотав голову мокрыми тряпками, полуголые танкисты вели бой, а когда кто–нибудь, угорев от пороховых газов, терял сознание, его вытаскивали и клали под клиренс отдышаться, но танк продолжал вести бой. Только ожидая заправки или пополнения боеприпасов, танкисты, словно подводники, вылезали на башню.
Сейчас они спали на улице только что взятого города, и на их лицах было выражение счастья, потому что отдых на войне после выигранного боя – самый счастливый отдых. Лишь когда к танку подошла девушка с букетом цветов и положила его возле руки командира экипажа, чистый и свежий запах зелени, видно, разбудил лейтенанта. Он проснулся, сел и недоумевающими глазами уставился на девушку, но, тотчас все сообразив, соскочил на землю и, улыбаясь, спросил, как ее имя. Потом взял ее под руку и стал прохаживаться возле танка; видно, он говорил при этом что–то забавное, потому что девушка смеялась.
Тоже проснувшиеся члены экипажа смотрели на своего командира, очевидно завидуя его уменью просыпаться первым всегда вовремя. А когда минут через двадцать я вернулся к тому месту, где стоял танк, машины уже не было. Раздавленный кирпич, развалины стены и на поваленном камне только девушка с опущенными руками.
По западному берегу Немана, все дальше на запад, двигалась живая огненная стена боя.
Над гаснущими, догорающими домами опадали облака дыма. По улице тащилась понурая толпа пленных немцев, двое усталых автоматчиков сопровождали их.
Жители при виде немцев стали привычно испуганно пятиться к воротам домов – видеть жалко–согбенного немца, послушно шагающего за конвоиром, они еще не привыкли.
А девушка продолжала сидеть на поваленной стене каменного забора с опущенными руками, и выражение ее лица, весь ее облик были такие печальные и ждущие, словно она сейчас потеряла что–то очень важное и всеми силами души хочет вернуть это «что–то» обратно.
И глаза ее были устремлены на рубчатые оттиски в раздробленном камне, оставленные стальными гусеницами танка.
1944