Текст книги "Знакомьтесь - Балуев!"
Автор книги: Вадим Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
Два связиста
Витюнькин Василий и Голощапов Андрей – связисты–гвардейцы.
Витюнькину работа связиста нравится. Он деятелен, смышлен, любопытен и гордится своей профессией.
Голощапову работа связиста не нравится. Она кажется ему не по его силам, легкой.
– Люди воюют, а мы тут хвосты у проволоки крутим. Война кончится – чего, спросят, делали? А так, катушки катали.
Угрюмое, обиженное выражение не сходит с большого, скуластого лица Голощапова. Он считает, что на войне его обошли.
Когда связистам приходится встречаться с бойцами, вышедшими из боя, Витюнькин слушает их рассказы с благоговением. Он восхищенно ахает, восторженно вертит стриженой головой, словно в ухо ему попала муха,
Голощапов, наоборот, становится надменным и оскорбительно недоверчивым. Он считает – доведись ему драться, он бы наколотил немцев целую гору.
Действительно, он очень сильный. Однажды от удара проходившего мимо танка телеграфный столб, на котором работал Витюнькин, накренился и начал падать. Голощапов бросился к столбу и, подпирая его руками, не дал столбу с висящим на нем Витюнькиным тяжело рухнуть на землю.
Витюнькин очень привязан к Голощапову, но грустная уверенность, что рано или поздно Голощапов уйдет на передовую, не покидает его.
Витюнькин убежден, что Голощапов с войны вернется героем.
Голощапов тоже уверен в этом. И поэтому он снисходительно покровительствует Витюнькину.
Обоим связистам вместе 40 лет. Голощапов на два года старше Витюнькина.
Витюнькин и Голощапов работали на дороге. Сматывали трофейный кабель на тяжелые катушки.
Немецкие бомбардировщики показались в воздухе. Они построились в колонну и начали разрушать телеграфную линию, неторопливо и довольно точно сбрасывая возле столбов фугасные бомбы.
Связисты легли в придорожную канаву. Почва под ними вздымалась и дышала, словно живот загнанной лошади. Комья глины засыпали их. А сердца их и головы заливало черным ядом звука разрывов, от которого, казалось, должны были лопнуть головы и сердца.
Хотелось вползти в землю, как мышь в нору. Потому что одна она здесь, земля–мать, могла спасти.
И вдруг Витюнькин вскочил. Теснимый тяжелыми, как скалы, кусками раздираемого воздуха, он на корточках подполз к валяющемуся на земле оборванному проводу, дрожащими руками заголил конец его и, присоединив к концу немецкого кабеля, намотанного на катушку, побежал за немецкими бомбардировщиками, висящими в кильватерной колонне над телеграфной линией и роняющими на нее бомбы.
Несколько раз Витюнькина отбрасывало назад, засыпало землей, но он руками разрывал землю и снова бежал – полз вслед за немецкими бомбардировщиками. Но вот что–то огромное, мчащееся, как поезд, больно толкнуло его в грудь, и он упал.
Очнулся Витюнькин от мерного покачивания. Сначала он подумал, что его везут на машине, но когда открыл глаза, увидел запрокинутый подбородок Голощапова, широкий, плохо выбритый.
Голощапов прохрипел, что он успел дотащить кабель до тех пор, пока немцы все бомбы не покидали, и связь теперь через немецкий кабель работает нормально.
Облегченно вздохнув, Витюнькин попросил снять с него гимнастерку.
На груди Витюнькина не оказалось ран, только один огромный, в две ладони, кровоподтек.
Голощапов тревожно спросил:
– Может, тебе легкие отшибло?
Витюнькин открыл рот, подышал, потом сказал:
– Нет, ничего, дышится.
– Тогда порядок, – сказал Голощапов.
Потом связисты снова шли по дороге и сматывали трофейный кабель на катушки.
Витюнькин, довольный тем, что смерть миновала его, весь во власти этого волшебного ощущения себя живым, оборачиваясь к Голощапову, снова рассказывал ему, хотя Голощапову это не было интересно, как ловко они прошлый раз, когда на месте разрыва не хватило провода, присоединили к линии шомпола винтовок – и связь работала. Или вот тоже пришлось линию через лес прокладывать, а шесты сгорели, потому что в связную повозку попала мина. Так они вместо шестов использовали стволы деревьев. Но, чтобы сквозь сырое живое дерево ток не заземлялся, они в стволы деревьев вбивали колышки из сухих сучьев, и связь тоже хорошо работала.
Голощапов, успокоенный тем, что Витюнькин жив, снова принял вид человека, обойденного судьбой. Слушать же про провода ему было вовсе не интересно.
В то время, когда немцы бомбили нашу связь, а Витюнькин и Голощапов в огне разрывов протягивали аварийную линию, я был в блиндаже генерала, и он передавал в часть очень важное приказание, от которого во многом зависел успех боя.
И вдруг связь прервалась. Но потом аппарат снова стал работать, и генерал успел сказать то, что было нужно ему, и то, что было очень важно для всего нашего дела. Правда, потом генерал выругал дежурного телефониста за плохую работу. Телефонист виноват не был, а виноваты были немцы. Но генерал этого не знал, как не знали Витюнькин и Голощапов того, что говорил генерал.
Может быть, теперь гвардии красноармейцы Витюнькин и Голощапов прочтут эти мои строки и узнают в общих чертах, как проходило дело. А то Голощапов до сих пор убежден, что если он нынче снова шагает по очищенной от немцев земле, так он тут ни при чем.
1943
Десант
Лейтенант Петрищев прибыл ночью к полковнику в штаб энского соединения из немецкого тыла. Пять дней тому назад он был заброшен в тыл в составе десантной группы, и сейчас весь вид Петрищева говорил о пережитом.
Лицо и шея лейтенанта сильно поцарапаны, в ушах запеклась кровь, ватник опален, на коленях и на локтях темные, влажные пятна. Но вместе с тем в позе его, в блеске глаз, в подчеркнуто лаконичных ответах чувствуется гордость человека, только что побывавшего в самом пекле.
Петрищеву лет двадцать с небольшим, полковнику – за сорок.
– Используя карманную артиллерию, мы продолжали теснить противника в его собственных траншеях, – докладывал лейтенант. – Группа Федоренко нанесла огневой удар. Противник, покинув траншеи, стал отступать. Прижатый к собственному минному полю, он решил окапываться и обороняться любой ценой, но сопротивление было нами сломлено. Остатки, обратившись в паническое бегство, подорвались на минном поле. Затем…
– Это вы после, – перебил полковник. – Скажите, могу я после того шума, который вы там подняли, танки пускать или не могу?
– Бой за переправу продолжается, – уклончиво сказал Петрищев, – и если родина нам прикажет…
– Вы родину не тревожьте. – Полковник встал, прошелся по блиндажу, поправил фитиль в лампе, спросил: – Через два часа можете обратно отправиться?
– Могу.
– Так вот, я вам даю саперный взвод. Будете действовать в его составе.
И, кажется, ничего обидного в словах полковника не было, но Петрищев покраснел и колеблющимся голосом спросил:
– Где действовать, товарищ гвардии полковник?
– Там, – понятно? Свою переправу будем строить и дорогу, – сердито сказал полковник и стал царапать лезвием безопасной бритвы по карте, стирая стрелы, нанесенные красным карандашом.
Мужественная профессия советских парашютистов–десантников – подвиг. Битвы с численно превосходящим врагом здесь не исключение, а правило. Воля человека достигает тут своего высшего накала.
Что же касается саперов–дорожников, то они в большинстве народ пожилой, степенные, отцы семейств. Понятно, с каким чувством Петрищев отправлялся в саперный взвод, чтобы принять над ним команду.
До вылета оставалось минут двадцать. Пустое поле аэродрома курилось поземкой. Небо было тусклым. Кусок луны то появлялся из–за облаков, то исчезал. Где–то на краю опушки грохотали разогреваемые моторы самолетов.
Петрищев обходил выстроившийся саперный взвод и проверял на людях парашюты.
– Валенки должны туго на ногах сидеть, а то в воздухе свалятся. У кого слабо, намотайте лишние подвертки. А котелок зачем? Он вам мешать будет.
– Так ведь невесть куда попадем, как же без котелка?
– Оставьте котелок.
Боец смущенно улыбается. Петрищев испытывает глухое раздражение. Он знал восторженное, благоговейное и высокое волнение, которое всегда сопровождало его перед операцией, – а тут вопросы о котелках, о пилах!
Лейтенант обращается в последний раз с вопросом: есть ли среди бойцов люди, которые передумали и хотят остаться?
Ему отвечают разноголосо:
– Сдюжим, товарищ гвардии лейтенант. Конечно, оно жутко. Но ничего, как–нибудь. Главное, чтобы инструмент не затерялся, лучше бы на руки раздать.
Лейтенант машет рукой и приказывает готовиться к посадке. На линейку выкатываются большие самолеты, выкрашенные по–зимнему.
Лейтенант кричит:
– Осторожней! Не цепляйтесь парашютами, беды наделаете! За что руками хватаетесь? Ведь специальные уступы есть.
Бойцы сидят на корточках. Несколько человек дремлют. Другие озабоченно ощупывают на себе лямки парашютов, роются зачем–то в карманах. Лейтенант подходит.
– Ну, как самочувствие?
Боец вскакивает и ударяется головой.
– Сидите, – кричит ему лейтенант, – сидите!
Но вот команда: «К люкам!» Врывается холодный ветер. Бойцы вытирают рукавами вдруг вспотевшие лбы. Прыгают. На мгновение запоминаются лица – растерянные, а иногда почему–то виновато улыбающиеся. Некоторые, прежде чем прыгнуть, подскакивают на площадке, а потом, словно бодая воздух, валятся вниз. Другие просто шагают, третьи валятся боком, а есть такие – обернувшись лицом к лейтенанту, подмигнув по–озорному, соскакивают спиной.
Последним прыгнул лейтенант. Сверху он наблюдает падение бойцов. Опускаются кучно. Грузовые парашюты уже приближаются к земле.
Потом лейтенант стоит посреди поляны, к нему идут бойцы. Говорят шепотом, смеются во все горло.
– Панченко висит на дереве.
– Сидоренко порвал парашют и боится доложить об этом.
Лейтенант отправил автоматчиков в разведку, потом пошел сам расставить боевое охранение, секреты. Саперы разбирают инструмент и идут в лес, где они должны проложить дорогу к реке и соорудить переправу, так как лед еще тонкий и не выдержит тяжести танков.
Уже совсем рассвело, когда лейтенант вернулся к саперам. Переправа проложена. Она похожа на огромный плот. Но лес возле переправы стоял по–прежнему густой, сомкнутый. Дороги не было.
Лейтенант вызвал командира взвода, старшего сержанта Ключникова.
– Где дорога? – спросил лейтенант сипло.
Ключников тихо и с достоинством сказал:
– Может, мы и затянули маленько, товарищ гвардии лейтенант, но дорога готова вполне.
– Где? – спросил лейтенант.
– Мы деревья спилили и на распорки поставили, – объяснил Ключников. – Если бы мы просеку голой оставили, то фашист, который тут шатался на «костыле», сверху бы ее подметил и по радио сообщил куда следует, а этого нам не нужно. Танки выйдут согласно сигналу, и к условленному времени мы деревья свалим…
Лейтенант отправился в лес с Ключниковым. Огромные деревья, спиленные и подпертые жердями, стояли длинной аллеей вдоль просеки на своем зыбком основании. Стопудовые стволы, готовые каждое мгновение рухнуть, вызывали щемящее чувство у человека, стоящего у их подножия.
– Так как же вы так смогли?
– Народ очень разгорячился…
Потом в шалашах сидели саперы и говорили о своем ночном рейде. Говорили с добродушием и неторопливой веселостью пожилых людей, очень уважающих друг друга.
– Отпишу домой, – говорил кто–то густым баском: – значит, так и так, как комсомол, с парашютом прыгал.
Другой голос, дребезжащий, теноровый, вторил:
– А я в себя воздуху побольше вдохнул, чтобы полегче быть. Кому охота ноги ломать!
В одиннадцать сорок на востоке из–за леса поднялись тонкие красные нити ракет. Саперы начали валить деревья. Деревья падали разом. И прямая просека легла стрелой к переправе. Спустя полчаса горячие танки промчались по ней и исчезли в белой снежной пыли по ту сторону реки.
Старший сержант Нестор Иванович Ключников, когда прошли танки, отправился вдоль просеки. Он останавливался возле настилов и тщательно оглядывал каждое бревно, что–то записывая на бумаге. Потом он выстроил взвод, сделал строгое замечание тем бойцам, у которых бревна в настиле расшатались под тяжестью танков. Лейтенант и автоматчики складывали парашюты. Саперы, наблюдая за их ловкой работой, не переставали восхищаться.
К вечеру по просеке пошла уже наша пехота, а за ней потянулись и обозы.
1943
Любимый товарищ
– Вы извините, товарищ, это место занято. – Невидимый в темноте человек зашуршал соломой, тихо добавил: – Это нашего политрука место.
Я хотел уйти, но мне сказали:
– Оставайтесь. Куда же в дождь? Мы подвинемся.
Гроза шумела голосом переднего края, и, когда редко и методично стучало орудие, казалось, что это тоже звуки грозы. Вода тяжело шлепалась на землю и билась о плащ–палатку, повешенную над входом в блиндаж.
– Вы не спите, товарищ?
– Нет, – сказал я.
– День у меня сегодня особенный, – сказал невидимый человек. – Партбилет выдали, а его нет.
– Кого нет? – спросил я устало.
– Политрука нет. – Человек приподнялся, опираясь на локоть, и громко сказал: – Есть такие люди, которые тебя на всю жизнь согревают. Так это он.
– Хороший человек, что ли?
– Что значит – хороший! – обиделся мой собеседник. – Хороших людей много. А он такой, что одним словом не скажешь.
Помолчав, невидимый мой знакомый снова заговорил:
– Я, как в первый бой, помню, пошел, стеснялся. Чудилось – все пули прямо в меня летят. Норовил в землю, как червяк, вползти, чтобы ничего не видеть. Вдруг слышу, кто–то смеется. Смотрю – политрук. Снимает с себя каску, протягивает. «Если вы, товарищ боец, такой осторожный, носите сразу две: одну на голове, а другой следующее место прикройте. А то вы его очень уж выставили». Посмотрел я на политрука… ну и тоже засмеялся. Забыл про страх. Но все–таки на всякий случай ближе к политруку всегда был, когда в атаку ходили. Может, вам, товарищ, плащ–палатку под голову положить? А то неудобно.
– Нет, – сказал я, – мне удобно.
– Однажды так получилось, – продолжал человек. – Хотел я фашиста штыком пригвоздить. Здоровенный очень попался. Перехватил он винтовку руками и тянет ее к себе, а я к себе. Чувствую – пересилит. А у меня рука еще ранена. И так тоскливо стало, глаза уж закрывал. Вдруг выстрел у самого уха. Политрук с наганом стоит, гитлеровец на земле лежит, руки раскинув. Политрук кричит мне: «Нужно в таких случаях ногой в живот бить, а не в тянульки играть! Растерялись, товарищ? Эх, вы!..» И пошел политрук, прихрамывая, вперед, а я виновато за ним.
Человек замолчал, прислушиваясь к грозе, потом негромко сказал:
– Дождь на меня тоску наводит. Вот, случилось, загрустил я. От жены писем долго не было. Ну, мысли всякие… Говорю ребятам со зла: «Будь ты хоть герой, хоть кто, а им все равно, лишь бы потеплее да поласковее». Услышал эти мои слова политрук, расстроился, аж губы у него затряслись. Долго он меня перед теми бойцами срамил. А через две недели получаю я от своей письмо. Извиняется, что долго не писала: на курсах была. А в конце письма приписка: просила передать привет моему другу, который в своем письме к ней упрекал ее за то, что она мне не писала. И назвала она фамилию политрука. Вот такая история.
Человек замолчал, помигал в темноте, затягиваясь папироской, потом задумчиво произнес:
– Ранили политрука. Нет его. В санбате лежит. А нам всем кажется, что он с нами.
Дождь перестал шуметь. Тянуло холодом, сладко пахнущей сыростью свежих листьев. Человек поправил солому па нарах и сказал грустно:
– Ну, вы спите, товарищ.
…Когда я проснулся, в блиндаже уже никого не было. На нарах, где было место политрука, у изголовья стоял чемодан, на нем аккуратно свернутая шинель и стопка книжек.
Это место занято.
И понял я, что я тоже никогда не забуду этого человека, хотя никогда не видел его и, может быть, никогда не увижу.
1943
Рассказ о любви
На войне много тяжелого и страшного. Но светлое и радостное чувство любви живо вечно. И когда люди отдают свою жизнь за высокое и чистое, хотелось бы, чтобы и любовь здесь у нас, на фронте, лишенная украшений мирной жизни, была такой же высокой и чистой.
Леля (так звали ее все) – полная блондинка с мягким и добрым лицом – не имела в характере ни одной черты, которая могла бы свидетельствовать о волевых качествах ее натуры. Она смеялась, когда было смешно, сердилась и краснела, когда говорили скабрезности, плакала втихомолку, когда у ее раненого подымалась температура, и целовалась, прощаясь с выздоравливающими.
Но ни один из раненых – а раненые очень наблюдательны – не мог бы сказать, что у Лели с кем–нибудь из персонала госпиталя были близкие отношения.
И когда однажды Леля громко сказала молодому врачу: «Слушайте, зачем вы мне дарите одеколон, ведь я же не бреюсь!» – даже тяжелораненые усмехнулись, радуясь, что Леля и этого молодого, здорового, красивого парня поставила на место.
Тут уж ничего не поделаешь. Когда много мужчин и среди них одна женщина, мужчины любят эту женщину бескорыстно и чисто, пока она сама остается такой.
…Лейтенанта Вано Ломджария привезли ночью. До рассвета вынимал хирург из его обескровленного тела куски раздробленного металла. Через неделю операцию повторили и вынули еще несколько осколков.
Ни до операции, ни во время нее, ни после Ломджария не проронил ни стона, не выговорил ни слова.
«Или контуженный, или по–русски говорить не умеет», – решила Леля. И, с обычным рвением ухаживая за тяжелораненым, она вслух произносила ласковые слова, которые никогда не решилась сказать никому другому.
Ломджария лежал неподвижно, крепко стиснув синие губы, и только глаза его, большие, темные, горящие, говорили о переживаемой боли.
Но стоило Леле погладить его худую руку, снова начать говорить нежные слова, все, какие она знала, как в глазах Ломджария пропадал желтый, дикий огонь боли, и они озарялись другим – глубоким, влажным, почти здоровым блеском.
Три недели пролежал Ломджария в госпитале, и Леля привыкла разговаривать с молчаливым раненым доверчивым, ласковым шепотом, как еще девочкой разговаривала со своей куклой.
Когда врач объявил, что выздоровевший лейтенант Ломджария просит с ним проститься, Леля спокойно вышла на улицу.
Конечно, она не узнала в этом стройном военном своего раненого. Беспомощные, как дети, раненые, выздоровев, сразу становились взрослыми.
Леля подошла к Ломджария и протянула ему руку. Он взял ее руку в свою и, горячо и жадно сжимая, вдруг страстно проговорил:
– Леля, я люблю вас…
Леля растерялась, покраснела и глупо – так думала она потом, вспоминая свое смятение, – спросила:
– Разве вы говорите по–русски?
– Леля, – сказал нетерпеливо лейтенант, – я не могу больше задерживать машину. Вы слышите, я люблю вас.
– Ну что же, – сердито сказала тогда Леля, – я к вам тоже неплохо отношусь, но это никакого отношения не имеет к тому, о чем вы думаете.
Шофер нетерпеливо нажимал сигнал. Ломджария оглянулся на машину и, потянув Лелину руку к себе, сказал упрямо:
– Я люблю вас, слышите вы?
Резко повернувшись, он побежал к машине. Когда машина тронулась и он стал махать рукой, Леля не ответила. Она была возмущена.
Леля быстро забыла Ломджария, и по–прежнему ее доброе, мягкое лицо улыбалось всем раненым, и всем раненым нравилась эта простая, кроткая, такая заботливая девушка, и она любила их всех, пока они были больны.
Прошло три месяца. Леля, приняв дежурство, обходила палату. Вдруг она почувствовала, что кто–то смотрит на нее. Обернувшись, она увидела на койке № 4 нового раненого с толсто забинтованной головой, и она сразу узнала эти темные горящие глаза.
И опять Ломджария все время молчал, и Леля снова говорила шепотом те нежные, ласковые слова, какие, она знала, умаляют боль и придают силу ослабевшим людям.
Ломджария, стиснув обескровленные губы, слушал эти слова, и по его лицу нельзя было понять, слышит он их или нет.
И вдруг он неожиданно сказал:
– Леля…
Леля уронила термометр и покраснела.
– Леля, – продолжал Ломджария, – мне стыдно, что я сказал вам тогда эти слова. Я не имел права их произносить.
А Леля раскаивалась, что так неловко разбила хороший термометр, и, сердясь на свое необычное волнение, растерянно сказала:
– Ну и хватит…
Ломджария откинулся на подушку и ничего не ответил.
Несколько дней Леля старалась не задерживаться у койки Ломджария и обращалась с ним вежливо и сдержанно.
Но однажды, поправляя у него на голове повязку, она сказала со странной нежностью:
– Вот видите, сколько мне забот с вами. Воюете, видно, неосторожно?
Лейтенант холодно спросил ее:
– Так вам хотелось бы, чтоб я дрался лениво, как корова?
– Нет, – сказала Леля задумчиво и невольно положив свою руку на руку Ломджария. – Деритесь, пожалуйста, так, как вы дрались до сих пор, но, может быть, хоть чуточку осторожнее. – И смутилась.
А Ломджария, гневно блестя глазами, сказал:
– Ну, как драться, вы меня не учите, гражданочка. Я сам знаю, как мне надо драться.
Потом лейтенант выздоровел. Он вежливо простился с Лелей и не произнес ни одного из тех волнующих и страстных слов, которые он говорил ей тогда, вначале, и Леля вернулась в палату подавленной и огорченной.
Вечером у Лели были заплаканные глаза.
И раненые – ведь раненые очень наблюдательны – поняли, что Леля любит лейтенанта Ломджария, и не так, как она любит их всех, а иначе. И все они сочувствовали Леле и радовались, что на свете существует такая большая, чистая любовь, о которой нельзя разговаривать.
1943