Текст книги "Знакомьтесь - Балуев!"
Автор книги: Вадим Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)
Фирсов в последний раз вместе с Балуевым обследовал всю трассу протаскивания дюкера.
Механизмы стояли на положенных местах. Люди уже томились ожиданием.
Когда Балуев испытующе глядел в бинокль на Лупанина, ему думалось, будто он знает все главное об этом рабочем. Но даже самому прозорливому хозяйственнику не дано знать все о каждом человеке.
Как иногда дети испытывают тайное желание жевать мел, уголь, известку, так и Григория Лупанина тянуло к краскам. Он не умел и не хотел учиться рисовать, он просто испытывал наслаждение от цвета. В брезентовом мешке для инструментов, складывающемся наподобие портфеля, он держал масляные краски в свинцовых тюбиках. Он покупал их, конфузясь, в киоске культтоваров, считая необходимым соврать при этом продавцу:
– Профуполномоченный велел – для самодеятельности.
С этим вот плоским брезентовым мешком под мышкой Лупанин уходил в лес, садился на поваленное дерево, клал на колени фанерную дощечку и начинал мазать ее краской, прислушиваясь, озираясь при каждом шорохе, чтобы кто–нибудь не застал его за этим недостойным занятием. Необычайное волнение охватывало его, когда вдруг на испачканной доске, сквозь разноцветную грязь нервных мазков, проступало невнятное сходство с рябиной, с ее опаленной стужею черной листвой, с яркими, до боли в глазах на фоне светоносного неба коралловыми гроздьями ягод. Его умиляло сходство, пусть только в цвете: большего ему никогда не удавалось достичь.
Он мог сидеть так бесконечно долго и как завороженный глядеть на внезапное, поразившее его, словно чудо, это цветовое подобие. Потом он тщательно соскребал краску с фанерной дощечки, вытирал ее сухой травой и клал обратно в мешок. Его вдруг охватывала странная усталость, он отдыхал, улегшись там, где было посуше, и, лежа с закрытыми глазами, курил и ни о чем не думал.
Может быть, этого парня тревожил талант? И если его обучить, Лупанин стал бы знаменитым живописцем? Не исключено. Значит, по неведению, наивности и даже некоторому невежеству он не подозревает, что может сулить человеку его дарование в искусстве? Но это неправда! Уже двух ребят выпроводили со стройки. Одного – в театральный институт: он здорово выступал в самодеятельности. А другого – в музыкальное училище: у него оказался голос. Лупанин знал: стоит ему признаться в своей склонности к живописи, как сейчас же начнется суматоха, и тот же Балуев усадит его на рассвете в машину, привезет в областной центр, утром из гостиницы начнет звонить в горком, обком и с тревогой, словно Лупанин опасно болен и его надо немедленно лечить у самого лучшего специалиста, будет требовать: «Кто тут у вас самый понимающий в живописи? У нас лучший машинист крана–трубоукладчика… Обнаружилось – картины рисует. Очень, знаете, беспокоимся, вдруг талант…» Так, по крайней мере, поступил Балуев с теми двумя парнями.
Но Лупанину нравится только наслаждаться красками. Он совсем не хочет стать художником. С практичностью рабочего человека он понимает, что в основе искусства, как и в каждом серьезном человеческом деле, лежит труд. А он любит свою профессию машиниста крана–трубоукладчика, строительство считают самым значительным сейчас и самым важным делом на земле. Поэтому он так тщательно скрывает свою страсть к живописи, чтобы, обнаружив ее, начальство и коллектив не заставили его начать иную жизнь.
Если бы Виктор Зайцев или Капа Подгорная догадались о тяготении Лупанина к кисти, они бы до ЦК комсомола дошли, а своего добились, и из знаменитого уже на всю трассу машиниста Григорий Лупанин превратился бы в обычного ученика художественного училища. Все это он хорошо понимал и, тяготясь неудобствами социализма, где искусство принадлежит народу, вынужден был скрывать свое дарование от людей. Он хотел остаться лучшим машинистом, каким и был на самом деле. Но наслаждение от красок Григорий получал всегда и всюду.
Вот и сейчас, когда Лупанин стоял среди других машинистов, погруженных в последние перед протаскиванием дюкера размышления о том, кто и чего не предусмотрел для этой важнейшей операции, он с высоты своего роста глядел на рабочую площадку и испытывал волнение, но не оттого, что беспокоился за исход дела, а оттого, что виденное сейчас казалось ему необычайно красивым.
Стужа высушила, очистила воздух. Он сверкал и вибрировал от встречного светового излучения ледяной изморози и сизой отполированной глади реки. Матово–зелеными облаками на грядах белых массивных холмов возвышались вершины соснового бора.
Пойма, присыпанная порошей, заштрихована камышом и нежнейшими тенями от него.
Распахнутая траншея, ярко–желтые жирные ломти глины. Песчаные сухие осыпи, начиненные крохотными частицами кварца, сине сверкающими острыми блестками, как бы простирали к глазу тончайшую стеклянную нить.
Редкие всклокоченные облачка на низком краю неба слепили своей резкой белизной, которая на снегу была окрашена в фиолетовые тона – тяжелые, земные.
Не одетая в футеровку оконечность дюкера, осмоленная битумом, лежала на береговой круче, лоснясь, будто колонна, высеченная из черного мрамора. В нацеленном остром оголовье дюкера было нечто ракетообразное. Красный флажок на приваренном штыре между разверстыми ноздрями клюзов обжигал зрение упоительно ярким цветом. Голубая крученая сталь тросов, струнами натянутая от трубы, была унизана, словно росой, каплями влаги, выдавленной из тросов силой их натяжения. Эти капли, будто крохотные снегири, радужно светились и, казалось, со щебетом падали на землю.
Лупанин как завороженный смотрел на все это. Всегда жесткое лицо приняло детски восторженное выражение.
Мехов, взглянув на «старшего», сказал тревожно:
– Ты, Григорий, я знаю, что сейчас думаешь. Мол, Мехов, огорченный жизнью, может в какую–нибудь секунду мыслью про себя ослабеть и что–нибудь по курсу нашего маршрута промажет. – Произнес, обнадеживая: – У меня всегда в такой момент перед глазами человек один растущий есть – дочка моя. – Признался: – Я для нее в начальники мехколонны выйти хочу. Для меня сегодняшнее протаскивание – карьера… Балуев обещал моему повышению содействовать. Понятно?
Вавилов спросил у Лупанина:
– Ты картину «Три богатыря» на коробке высшего сорта папирос видел? Так это мы сейчас такие. Не томись, не беспокойся. Не зря же столько репетировали, будто танкисты для парада на Красной площади. Все согласно расписанию получится. – Произнес задумчиво: – Сороковой это на моем счету дюкер, не считая мелочишки – через речки, у которых даже путного названия не было…
Из окрестных деревень и рабочих поселков, с химических предприятий, неведомо какими путями прослышав о протаскивании дюкера, явилось множество людей. Некоторые прикатили на такси и на мотоциклах, облепленных пассажирами так, словно демонстрировали цирковой номер «пирамида на мотоцикле». Живущие за сорок – пятьдесят километров совершили путешествие по ужасной распутице. В дорогу отправились еще накануне, запасшись едой.
Расположились эти люди на скате песчаного бугра, как в древнем амфитеатре.
Я помню, как умилялись и восхищались мы, советские граждане, когда увидели в Индии, в штате Мадрас, представление народного театра, где склон горы служил амфитеатром для зрителей, собравшихся сюда задолго до начала зрелища.
Пальмы; невыносимо синее пламенное небо; коричневые тела людей, шершавые, тощие, с тусклой от недоедания кожей, и сверкание их черных глаз, мудрых, благородных человеческих глаз в оправе костистых лиц. Индийские крестьяне шли на этот спектакль через джунгли, неся на бамбуковых жердях в корзинах детей. Шли ночами. Отогревали ребят тем, что клали им в корзины глиняные горшочки с тлеющими углями. В дороге питались побегами бамбука, его корнями.
Артисты народного театра, такие же, как и крестьяне, – босоногие, черные, сотни миль шагающие от одного места представления до другого, неся корзины со скудной едой и узел театральной, сверкающей блестками одежды, – сказали нам, что стечение чуть не ста тысяч зрителей объясняется тем, что крестьяне прослышали: здесь будут советские люди.
На нас надели дурманящие липким ароматом венки из тубероз и вывели к подножию горы, живой человеческой горы, вершиной вонзившейся в жгучее небо, неистово пылающее синим огнем и подпертое суставчатыми, гнущимися колоннами пальм с листвой на макушке, похожей на зеленые страусовые перья, и они были как бы капителями с растительным орнаментом. Мы стояли у подножия этой человеческой горы, охваченные гигантской, как океан, любовью народа к народу.
А когда началось представление, женскими голосами запели струны ситар, под твердыми пальцами грозно и мерно зазвучала туго натянутая кожа барабанов, и птичий хор камышовых свирелей возвестил гимном бессмертие человеческого искусства, рожденного в тысячелетиях, искусства обожествлять свою мечту, свой труд, свой идеал справедливости.
Конечно, усевшиеся на склонах заиндевевшего холма советские граждане располагали множеством иных возможностей, чтобы культурно использовать свой досуг. Сейчас в индустриальных молодых центрах продают билеты в кино, театры, цирк, на концерты и в продуктовых магазинах, и даже в киосках для минеральной воды. Для доставки на место зрелищ арендуют автобусы или снаряжаются грузовики, крытые брезентом. Пожалуйста, будьте любезны! Каждый хозяйственник заинтересован, чтобы в его отчетности, в графе «культработа», имелась внушительная цифра охваченных соответствующими мероприятиями.
Но к самому древнейшему из всех искусств – к искусству труда – у нас почему–то не относятся, как к великому зрелищу.
А между тем самый распространенный у нас знаток–любитель, тонкий ценитель труда, – это же наш человек. Тысячелетиями складывалась у него эта особая черта – наслаждаться хорошо сработанной вещью. Не всем, конечно, довелось поглядеть, пощупать, как сработаны наши искусственные планеты, но не они ли знаменуют собой художественный гений народа, его дерзновенную мечту, воплощенную в космической вещи столь совершенно и дивно, что в ней наиболее полно выразилось слияние мечты с могущественным деянием рук человеческих.
Желающими увидеть зрелище протаскивания дюкера никто не руководил, им не оказывали содействия ни транспортом, ни брошюрами с объяснением существа операции. Это был типичный самотек.
Конечно, такое обилие посторонних на рабочей площадке, с одной стороны, льстило строителям, с другой – толпа, как и всякая неорганизованная масса, внушала опасение: как бы она не помешала работе.
Балуев распорядился выдать для наиболее почтенных зрителей, главным образом семейных, доски, чтобы не сидели на мерзлой земле. Тем же, кто явился обвешанный орденами, поставили даже бочки из–под горючего. Для инвалидов Отечественной войны и престарелых вынесли скамьи из столовой и красного уголка. Но, совершив этот акт вежливости, Балуев строжайше потребовал, чтобы никто не смел ступать на рабочую площадку: могут ушибить тросы; чтобы никто не смел подходить к краям траншеи и заглядывать в нее: он опасался обвалов рыхлого грунта.
Приятное возбуждение охватило Павла Гавриловича. Конечно, этому немало содействовали и публика, и корреспонденты, и торжественное выражение лиц рабочих, которые в связи с таким стечением народа тоже чувствовали себя персонами весьма значительными.
Командный пункт Балуева находился на крутой оконечности песчаного мыса. Здесь из береговой кручи, из перемычки торчал высоко вздернутый, конусообразный оголовок трубы, и стальные канаты свисали из него в реку. Посредине реки стоял понтон, облегчающий вес каната, и сквозь прозрачную даль тумана виднелся противоположный берег.
Фирсов в последний раз прошел вдоль двухкилометрового русла канала. Труба всюду лежала на плаву, и железные бочки понтонов выпуклым пунктиром обозначали фарватер.
33Краны–трубоукладчики выстроились по правую сторону траншеи; по левую, напротив каждой машины, – бульдозеры. Туго натянутые тросы врезались в берега траншеи и были пристроплены к дюкеру.
Рабочие в лягушиного цвета гидрокостюмах, по грудь в воде, проверяли узлы тросов на дне траншеи. Вода была студеной. Плоские ледяные пластины плавали на поверхности. Голые руки рабочих покраснели, словно ошпаренные.
Публика считала их водолазами, а они вовсе не были ими. Они были кто сварщиком, кто дизелистом – все добровольцы, любители показать себя. И потому, что были они добровольцами, они дольше, чем это было нужно, бродили по воде, щеголяя перед зрителями своей закалкой.
Шпаковский, в шляпе, в коротком пальто, в пушистом шерстяном шарфе и кожаных перчатках, неодобрительно смотрел, как Марченко, одетый в гидрокостюм, бултыхается в грязной воде и, не щадя своих рук, перевязывает заново понтон, крепление которого показалось ему слабым.
Рядом со Шпаковским стояла Зина Пеночкина. На берет она нацепила вуаль, опустив ее до верхней губы. Нос у нее еще не зажил, но она оптимистически говорила:
– Он у меня все равно нашлепкой. Зато я его своими длинными ресницами компенсирую и теперь их даже крашу, чтобы было для всех заметнее. – Спрашивала кокетливо Шпаковского: – Я тебе, Борис, сейчас никого не напоминаю? – И сама же подсказала: – У меня, по–моему, взгляд сейчас, как у Любови Орловой, когда она в «Цирке» иностранку играла.
– Заработает ревматизм Васька, загубит руки. Нам же нельзя ими баловаться. Ты позови его – попросил Шпаковский.
– Вот еще! – сказала Зина. – Не хватало, чтобы я супружескую власть на производстве над ним проявляла.
– Расписались, значит?
– Ну что ты! – рассердилась Зина. – Разве можно, пока дюкер не протащим, праздники устраивать? Мы решили свадьбу справлять после, чтобы одновременно и за трубу нас чествовали. – Спросила: – Ты не знаешь, на каком пальце обручальные кольца носят? А то мы с Васей решили по всей форме, с кольцами, и столовку на всю ночь снимем для свадьбы–банкета. Договорились с поваром: кроме сухой закуски – котлеты, гуляш. А для самых знакомых друзей даже шашлык будет. Знаешь, я Васю среди всех людей самым лучшим считаю! Он теперь со мной во всем согласный.
– А как же Зайцев, ты ведь про него тоже так говорила?
– А я ему теперь даже вовсе не улыбаюсь. – Поправилась: – Разве иногда только, из вежливости.
– Кто же теперь с Капитолиной?
– Она мне давно уже совсем не подруга. Безуглова к ней переселилась. Интересно, о чем они друг с дружкой могут разговаривать, раз обе такие гордые! – Сказала Шпаковскому доверительно: – Мне с Васей счастье задаром досталось. Хотя бы я за ним в трубу полезла, а то за Виктором. Вася – человек очень благородный; я чувствую, как от него сама лучше стала. Выучусь на мотористку САКа – и буду всегда при Васе состоять не только дома, но и на производстве. Ты знаешь, во мне этот пережиток ревности ужасно действует. Решила подруг иметь только самых некрасивых, чтобы на их фоне еще лучше для Васи выглядеть. Нельзя уж очень самоуверенной быть.
Капа Подгорная и Изольда Безуглова пришли на протаскивание дюкера в спецовках и помогали матросам земснаряда наращивать гибкий шланг металлическими трубами, чтобы подавать воду в верхнюю оконечность траншей.
…Вернувшись в ту памятную ночь на грузовике, Подгорная немедленно разбудила Изольду и сказала ей трагическим тоном:
– Ты про меня сейчас же все обязана знать, все! Раз мы подруги, должна понять, с кем имеешь дело. – Не выдержала взятого тона, разрыдалась, уткнувшись лицом в подушку.
Изольда, растерянная, испуганная, закутала холодную, иззябшую Капу одеялом, прижала к себе и, нежно отдувая падающие ей на лицо волосы, только жалобно приговаривала:
– Ты ради бога не простудись, не заболей. Если заболеешь, я буду самая несчастная! Я всю ночь мучилась, почему ты мои валенки не надела. Они же в углу за дверью. Я тебе записку на столе оставила. А ты их не надела. Я решила, ты не хочешь мое своим считать, и очень это переживала.
Задыхаясь, всхлипывая, Капа сбивчиво, путано рассказала о ночном разговоре с Балуевым. Прерывая рассказ, спрашивала с отчаянием:
– Нет, ты понимаешь, как я теперь унижена и что он обо мне думает! Как мне совестно, стыдно! Ведь я воображала, он такой необыкновенный, хороший – поймет, что я о нем просто для себя мечтаю. А он решил, я навязываюсь. Я теперь, как его увижу, вся содрогаться буду – не за него, а за себя, конечно. Как я могла вдруг таким ничтожеством перед ним оказаться!
Изольда гладила Капу по лицу, говорила сочувственно, ласково:
– И вовсе ничего особенного не случилось. Такое могло с каждой девушкой случиться. Например, я. Я тоже влюблена в товарища Балуева, и совсем не как в определенного мужчину, а просто за то, что он такой душевный. И на Терехову я стала смотреть с подчеркнутой официальностью. За что? За то, что она Павлу Гавриловичу нравится. Я думала, раз она ему нравится, он теперь ко мне не так расположен будет. Он как виноватый, бывало, ко мне подходил, спрашивал: «Чего не заходишь?» Вижу по глазам, будто извиняется. А я от него нарочно глаза отворачивала. Ему нехорошо, вижу, нехорошо. И жалко мне его так делается, прямо бы на шею бросилась, прощения попросила. Тоже мог подумать – вешаюсь. А он для меня только человек хороший, и другого ничего особенного нет. И у тебя такое же переживание. – Продолжала со вздохом: – Вот если тебя заденут, обидят, сразу знаешь, как среагировать. Очень просто. Скажешь что–нибудь такое нахальное, долго не забудут! А вот когда с хорошим, с задушевным – это самое трудное. Размякнешь вся, разволнуешься, ну и что–нибудь непродуманное от чувства и ляпнешь. А потом ежишься, содрогаешься вся, как ты сейчас… Я понимаю, даже лучше тебя понимаю. Тут ко мне многие ласковы ни за что ни про что. Вот Витя Зайцев. Ну, просто шефствует, а мне неловко! Он мне ужасно нравится. Но никогда ему не признаюсь, до самой смерти. Скажет: «Я с ней по комсомольской линии работу вел, в активистку вытягивал, а она сразу на личность все перевела, на чувства. Какая ограниченная». Даже подумать мне неприятно, такие слова от него услышать. – Посоветовала: – Ты все–таки Борису про свой идеал намекни, пусть приглядывается к Павлу Гавриловичу. Сама говоришь: надо пример всегда перед глазами иметь. А если к наружности Шпаковского душевность Балуева прибавить – это же прямо замечательный человек получится, и я тебя с ним поздравляю.
Капа постепенно успокоилась, вымыла лицо, переоделась.
Так как обе девушки, не в пример Зине Пеночкиной, пренебрегали хозяйством, они поели варенья из банки, макая туда хлеб, и Капа, снова став гордой и независимой, объявила:
– Все равно я страдать еще долго буду. Но Балуев теперь для меня – просто существо. Что служебное – пожалуйста, а так никакого внимания.
– Ну и правильно, – согласилась Безуглова. – Нечего ему думать, что он уж такой необыкновенный…
…Когда налаживали шланг, все время напором воды выбивало трубу и всех окатывало водой. Подошел Балуев, посмотрел, сказал:
– А ну! – Встал над трубой, приподнял ее, раскачал и с силой глубоко всадил в шланг. – Вот и все. – Посмотрел снисходительно. – Так, по–нашему! – Похлопал Подгорную по плечу, сказал громко, чтобы все слышали: – Человеку, рожденному в далекую эпоху ручного труда, это – дело плевое! – И пошел на командный пункт, важный, довольный тем, что смог так лихо показать себя ребятам с земснаряда…
Тяжесть дюкера, его гигантская весомость, дополнительно отягощенная выпуклыми чугунными грузами, рождала ощущение, будто эта монолитная колонна протяженностью в два километра раздавила непомерным весом почву и земля сама раздалась под ней длинной расселиной. Оттянутые машинами тросы глубоко врезались в стены траншеи.
Продетые сквозь клюзы оголовка стальные канаты, вяло обвисая, утопали в реке. Канаты выползали из воды на противоположном берегу, обкручивались вокруг тяжких жерновов блоков и с разворотом в сто восемьдесят градусов обращались в «упряжь» тракторного поезда, путь которого вдоль поймы был устлан истерзанной тракторами лежневкой.
Балуев, сбросив на землю кожан, стоял на обрывистом мысу. В опущенных руках он держал белый и красный флаги. На груди на тонком ремешке у него висел длинноствольный морской бинокль.
Из береговой кручи торчал остроконечный оголовок дюкера с отвисшими канатами и красным флажком между ноздрями клюзов.
Близилось мгновение, когда труд всех должен был завершиться этим торжественным шествием дюкера сквозь речную глубину. Труд тех, кто в болотной, угрожающе трепыхающейся хляби стальными челюстями экскаваторов прокладывал траншею, дни и ночи накачивая воду, которую поглощала ненасытная трясина. Труд монтажников, укладывавших и центровавших трубы, стоя по колено в болотистой жиже.
Сварщики–потолочники, чтобы сварить стыки, копали приямки, и насосы качали гнилую воду, пока согбенный сварщик все больше и больше погрязал в расквашенной почве.
Изолировщицы смолили трубу, бинтовали ее гидроизоляцией и отдыхали, сидя на ней – единственном куске тверди в этой заболоченной пойме.
Машинисты кранов–трубоукладчиков выволакивали свои машины, как древних ископаемых, затонувших в первобытной топи. На все это люди пошли, движимые уважением к труду горняков, добывающих железную руду, к тем, кто выплавляет из нее в домнах и мартенах металл, прокатывает его на станах и скручивает стальные свитки труб.
Люди отказались от обхода заболоченной поймы. Пошли через болото, чтобы вернуть стране четыре километра труб – две тысячи тони металла, добытого другими людьми, состязаясь в своем подвиге с их подвигом.
Сейчас, в эти мгновения, решалась судьба общего дела. Люди знали, что протаскивание трубы вовсе не парад и все в этом процессе чревато неожиданностями. Дюкер, сползая с береговой кручи, может замедлить движение – провиснуть, образуется вмятина, и тогда нужно будет вырезать кусок, вставлять новый, то есть почти все начинать сначала. Дюкер в своем движении может напороться на скрытый валун, ободрать футеровку, изоляцию. А что, если он утратит плавучесть в траншее? Если оттуда выльется до времени вода, его не пошевелить, не сдвинуть, распростертого мертвенной тяжестью на грунте. Тогда его нужно резать на части и протаскивать кусками. Кусками! И, значит, опять начинать все заново, когда река начнет уже смерзаться и в крепнущем льду придется прорезать двухкилометровую майну… Этот тяжелый, медленный труд может надолго отодвинуть срок стыкования линии газопровода с дюкером. Значит, индустриальные районы страны не получат в положенное время газ…
Балуев простер над головой руку с белым флажком – подал сигнал начать протаскивание.
Медленно, очень медленно стали натягиваться висящие из оголовка трубы канаты, они вздымались над поверхностью реки, роняя тяжеловесные капли.
Столь же медленно, торжественным шествием начали двигаться по обе стороны траншеи краны–трубоукладчики и бульдозеры с высоко поднятыми вогнутыми ножами.
Остроконечный оголовок дюкера, торчащий из береговой перемычки, стал сочиться водой, проникающей из траншеи, от еле заметного шевеления дюкера. Если движение трубы не усилится, траншея истечет водой и дюкер ляжет на дно ее, утратив плавучесть, и тогда конец, тогда всё.
Но вот на жирной смазке раскисшей почвы дюкер пополз из глинистой стенки перемычки, сокрушая ее своей тяжестью, и, медленно склоняясь к береговому урезу, вполз в воду, скрылся в ней. Прямая борозда на поверхности реки обозначала след его подводного движения. Вот уже кран–трубоукладчик и бульдозер на противоположной стороне траншеи достигли края берега. Отцепив тросы, машины развернулись, зашли в хвост колонны. Их снова пристроили к дюкеру, и они снова поволокли его, приближаясь к берегу, пока другая пара машин повторяла их эволюцию.