Текст книги "Знакомьтесь - Балуев!"
Автор книги: Вадим Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Мысль приглашать на ужин для облагораживания компании Терехову пришла Вильману.
Действительно, при Ольге Дмитриевне меньше ссорились, и она вовремя гасила своей приятной улыбкой резкости, неизбежные в споре о технике протаскивания дюкера.
Сначала провожать ее в вагон–лабораторию ходили по очереди, но потом как–то незаметно это стало привилегией одного Балуева.
Балуев никогда не чувствовал себя несчастным. Он был самоуверенным человеком не потому, что самообольщался или преувеличивал свои достоинства, а потому, что он, как и многие миллионы наших людей, чувствовал себя в жизни всегда незыблемо прочно.
Одним независимость Балуева нравилась, другим нет. Одни его поддерживали, другие, наоборот, старались подмять.
Балуев признавался своим приятелям:
– А я, знаете, с удовольствием жизнь свою почти прожил. Строитель – главная на земле специальность.
С возрастом стало труднее вести кочевой образ жизни, но так же как кадровый командир вживается в армейский быт, так и Балуев вжился в свою жизнь строители и не допускал, что она когда–нибудь сможет стать у него иной.
Провожая Ольгу Дмитриевну в вагон–лабораторию, Балуев испытывал каждый раз приятное чувство. Небольшая, тоненькая, со складной девической фигуркой, Ольга Дмитриевна одевалась всегда настойчиво нарядно. Любила прозрачные кофточки и бесстрашно топала по грязи в туфлях–лодочках. Женственная, миловидная, с седой прядью в каштановых, еще не потускневших волосах, разговаривая, она смотрела на Балуева снизу вверх своими дымчато–серыми глазами. И когда она так внимательно вглядывалась ему в глаза, все вокруг становилось ярким, сияющим и будто даже далеко видимым.
Павла Гавриловича охватывало какое–то странное, восторженное чувство, и он начинал вдруг рассуждать о том, о чем никогда не думал:
– Представьте, возраст Земли – около пяти миллиардов лет, а человек на ней существует уже восемьсот тысяч лет. Как медленно шло наше развитие! А сейчас не исключено, что в ближайшее время будет установлена прямая связь с обитателями других планет. И если они опередили нас в своем развитии, даже, знаете, как–то неловко. Вроде как перед ними отчитываться придется за наше земное, еще неполное благоустройство.
Ольга Дмитриевна смеялась:
– Вы рассуждаете как хозяйственник.
– Конечно, из их передового опыта мы много для себя полезного извлечем, – смущенно оправдывался Балуев, стесняясь взглянуть в глаза Ольги Дмитриевны. – Но я не исключаю того, что именно мы окажемся по сравнению с ними передовыми, поскольку с нашей стороны началась эпоха освоения космического пространства, а не с ихней.
– Если бы я была марсианкой, я обвинила бы вас в зазнайстве.
Белый, тусклый свет луны искрился в заиндевевшей жухлой траве и в синей скорлупе луж. Бездонная тишина нарушалась слабым звоном обледеневших ветвей берез. А над болотом, как всегда, копошился туман, сгущаясь в белый непроглядный сумрак.
Когда переходили через канаву, Павел Гаврилович, бережно притрагиваясь к локтю Ольги Дмитриевны, предупредил:
– Осторожно. Доска имеет опрокидывающий момент…
Иногда он заходил в вагон–лабораторию выпить чаю, который Ольга Дмитриевна кипятила на электрической плитке.
Раскладная койка занимала весь проход. В углу стоял шкафчик величиной с будку телефона–автомата. В него Ольга Дмитриевна вешала пальто, раздвигая плечики с платьями.
В проеме оконной форточки устроена полочка, на ней бумажные свертки с едой и широкогорлая бутылка с молоком, прикрытая станиолевым колпачком.
На стене фотография Ольги Дмитриевны – молодой, еще более тоненькой, в гимнастерке с двумя кубиками в петлицах.
– Это вы, воздушное создание? – Балуев наклонился к фотографии.
– Да, это я.
Почему–то здесь, в помещении, наедине, они оба начинали ощущать неловкость и стеснялись друг друга.
Прощаясь, Павел Гаврилович непременно напоминал:
– Так прошу вас, построже следите за изолировкой. Болотный газ метан – весьма едкая штука.
Склонив голову, спускался по ступеням, свисавшим из вагончика над землей, и брел обратно кратчайшей дорогой, через овраги.
Белая от изморози трава скользила под ногами. На дне оврага лежал мертвенно–синий лед и блестел, словно отполированный прозрачный камень.
Балуев никогда не испытывал рабской привязанности к женщинам. В жизни его были случайные сближения, но он легко расставался, добродушно и неоскорбительно убеждая в том, что серьезные чувства ему чужды.
Война внушила ему, как и многим, отвращение к упрощенному отношению к жизни. И то, что он в годы войны открыл для себя в своей жене, тоже в какой–то степени повлияло на его отношение к людям. Он понял: в каждом человеке есть прекрасное, особенное, редкостное. Нет выше радости, чем уметь увидеть это в человеке, и важно вовремя сказать другому, каким он может быть.
То, что Балуев после войны с одержимостью отдался работе, было вызвано не только тем, что выросли ее масштабы, но и тем, что нет ничего важнее, чем чувствовать и делать все, что от тебя зависит, чтобы каждый стоящий рядом становился лучше, и знать, что от этого успешней осуществляется порученное тебе большое дело.
И теперь Балуев был всегда озабочен душевным состоянием людей почти так же, как озабочен командир в канун боя, ибо в конце концов всегда побеждает та сторона, на чьей не только материальный, но и моральный перевес в силах.
Ольге Дмитриевне нравился Балуев, она с увлечением слушала размышления о методе стройки, радостно поражалась его проницательности и тревожному беспокойству о том, как будут складываться дальше судьбы людей. Его хлопоты по налаживанию личной жизни то одного, то другого человека умиляли ее. Балуев говорил:
– Надо добиться такого положения, чтобы в нашем коллективе люди чувствовали себя семьей, чтобы рабочая площадка была для них цехом, а еще лучше – домом. Когда у человека такое ощущение, можно смело проводить дальнейшие сокращения административного состава. Чем больше рабочий чувствует себя хозяином, тем меньше нужно для него начальства. Надо, чтобы было меньше инженеров – наблюдающих начальников, а больше инженеров – мастеров, бригадиров, консультантов. А вам, Ольга Дмитриевна, я бы советовал соединить свою профессию лаборантки с производством непосредственно, днем бы в бригаде работали, а вечером вместе с девчатами проводили лабораторные испытания. Им полезно, и вы бы смогли на месте осуществлять контроль и тем самым предотвращать брак, а не быть только его фиксатором.
Балуев искал спасения в производственных темах и всячески старался не замечать ласкового, задумчивого взгляда дымчатых глаз Ольги Дмитриевны.
При встречах с ней его тянуло совсем на другие разговоры: о чем–нибудь грустном, задушевном. И тогда она сама вдруг однажды в порыве откровенности спросила:
– А как вы думаете, Павел Гаврилович, почему я пошла на производство?
– Что же тут думать? – нахмурился Балуев. – Расшиблись вы на своем самолете счастливо. Помню, был на фронте случай: «мессер» нашего «ястребка» сбил. Бросились мы к месту падения, собрали то, что осталось от летчика, для похорон, грамм двести. А вам повезло. Вспаханное поле самортизировало. Раз здоровье позволяет, чего ж тут! Потом, на стройке всегда свежий воздух, полезно.
– Но я же москвичка.
– И я тоже не с Камчатки.
– Вы допускаете возможность чистой дружбы между мужчиной и женщиной?
Балуев опустил глаза, пробормотал:
– Как вам сказать, вообще это и возможно при обоюдной устремленности к какой–нибудь высокой цели. – Подняв голову, объявил сердито: – Но я лично всегда против! Не люблю никакого мошенничества. – Посоветовал сухо: – А вам бы, Ольга Дмитриевна, следовало понять себя отчетливо и не прикрываться седым клочком волос. Никакая вы еще не пожилая женщина, и туалеты свои вам нужно целеустремленно использовать. Столько у нас инженеров среднего возраста! Вот нацелились бы на кого–нибудь и организовали семью. Болтаться одинокой женщине ни к чему.
– Вы так грубо со мной говорите! Я в чем–нибудь виновата?
– Да нет, извините, просто погорячился.
На эту грубость Павел Гаврилович решился после того, как заметил, что его встречи с Ольгой Дмитриевной стали вызывать добродушные усмешки Фирсова, Сиволобова и даже всегда невозмутимого Вильмана.
А бригадирша изолировщиц спросила его:
– Товарищ Балуев, не знаете, где бы зонтик купить?
– Зачем он тебе понадобился? – зная остроязыкость бригадирши и заранее улыбаясь, спросил Балуев.
– Так мы не для себя, для Ольги Дмитриевны, а то когда дождь со снегом, чтобы прическу себе не испортила. Она же, видать, голову красит, только один клок краска не берет. А вы думаете, она уж такая молодая?
Девчата фыркнули.
Балуев смутился и не нашелся что ответить.
Он почувствовал, что и Безуглова стала избегать откровенных разговоров с ним. Зина Пеночкина презрительно отворачивалась, когда он проходил мимо.
Даже Виктор Зайцев больше не говорил с ним на свою любимую тему о том, что нужны книги по всем вопросам жизни, потому что надо учить людей смотреть на самое трудное прямо и чисто и указывать во всех случаях на конкретный идеал.
Хотя Павел Гаврилович и не очень верил в возможность длительных чисто дружеских отношений с Ольгой Дмитриевной, ему иногда все же казалось, что у них они могли бы существовать.
Оставаясь один, он иногда предавался почти юношеским мечтаниям о такой дружбе, которой у него никогда не было. Он вспоминал свои беседы с Ольгой Дмитриевной, вспоминал, как она доверчиво, с откровенным, внимательным любопытством слушала его рассуждения о том, как человек станет еще прекрасней и что реальный коммунизм и сводится к освобождению человека от всяческой материальной зависимости.
Он говорил с ней о том времени, когда все вещи утратят свою первоначальную ценность и будут иметь только один смысл: нужна или не нужна человеку данная вещь.
Ольга Дмитриевна тоже делилась своими мечтами, более скромными, более личными, более откровенными. Жаловалась, что устала жить одна, очень боится одиночества и, понуждаемая страхом одиночества, боится совершить ошибку, слишком поспешно избрав себе спутника жизни. Она даже призналась как–то, что чувствует себя мелкой воровкой, когда стремится видеться с Павлом Гавриловичем, твердо зная, что все это, в сущности, ни к чему хорошему привести не может.
– Это верно, – печально соглашался Балуев. – Я еще недостаточно стар для такой дружбы. А вы еще можете проникнуться ложной иллюзией, что все мужчины столь простодушны, как я перед вами. – Балуев помолчал. – Я свою жену, если хотите знать, по–настоящему полюбил, когда всей жизнью испытал, какая она.
И он рассказал Ольге Дмитриевне о том чувстве благоговейного восторга, каким проникся к жене, узнав, как жила она в эвакуации, с негасимой, гордой любовью к нему.
– И представьте, – говорил Павел Гаврилович взволнованно, – была она тощая, постаревшая, некрасивая, а вот заполнила всю душу мою собой именно тогда. И теперь на всю жизнь. – Разведя руками, признался: – Если бы она узнала, что я про это другой женщине рассказываю, наверно бы возмутилась.
– А вы ей расскажете?
– Не знаю, – сказал Павел Гаврилович. – Не знаю; впрочем, все может быть.
– Наверно, трудно быть человеком полностью счастливым.
– А я презираю людей, сытых счастьем, – негодующе воскликнул Балуев. – Человек и в будущем, и на вечные времена должен жадно стремиться к самому лучшему, а ему, этому лучшему, нет предела.
Пили чай с гренками, поджаренными на электрической плитке, намазывая гренки джемом.
Ольга Дмитриевна рассказывала о своей службе в авиационной части.
– У меня там были подруги, замечательно хорошие. Но после боевого вылета… сами знаете. Как погибали они, не видела. Улетали – и всё. Не возвращались. А все думаешь, что они где–то существуют. А с новыми было так трудно сдружиться! Ляжет на койку, которую твоя подруга занимала, и ты за это ее ненавидишь. Прямо ударила бы.
– А ваш муж?
– Я ведь его не выбирала. Послали в тыл, должна была вывезти его, а машину зениткой повредили. Выкарабкивались оттуда вместе. Он был раненый, но веселый, беспечный. Убил немецкого связиста на дороге, забрал шнапс, еду; потом в лесу пиршествовали. Вышли из вражеского тыла, поженились. Он очень храбрый человек был. Десантник, сами понимаете… Ходил на самое опасное, не любил обременять себя размышлениями о том, как мы дальше с ним жить будем. Смеялся: «Пенсии тебе хватит, я человек посмертно обеспеченный». А я летала, пока не сбили. После госпиталя поступила в институт. От пенсии за мужа отказалась. У него жена была, но он с ней не расписывался, уже немолодая женщина. Он мне о ней не рассказывал. Он вообще не придавал значения ни прошлому, ни будущему своему: он для себя в него не верил.
Слушая, Павел Гаврилович пытался проникнуть в тайный для него смысл ее слов и разгадать, почему эта красивая, гордая, смелая женщина одинока, почему она избегает общества молодых инженеров и ищет встреч с ним. Не влюбилась же она в него? Впрочем, он иногда допускал эту столь лестную для себя надежду и тотчас отвергал, даже с некоторым негодованием, вспоминая, с каким искренним, сочувственным волнением она слушала его, когда он говорил о своей любви к жене. Не лицемерила же она? Скорее он дал повод заподозрить его самого в лицемерии, когда с увлечением предавался мечтаниям о будущем прекрасном человеке. Не подавал ли он ей невольно какие–то надежды найти нечто увлекательное в нем самом?
– Вообще я вам вот что скажу: не имеете вы права быть несчастной!
Ольга Дмитриевна удивленно посмотрела на него:
– А разве я несчастна?
– Но что–то есть неладное, что вас мучит.
Ольга Дмитриевна склонила голову и, водя тыльной стороной чайной ложки по блюдцу, спросила:
– Вы убеждены, что это так?
– Убежден, – не очень уверенно произнес Павел Гаврилович и настойчиво повторил: – Но все–таки я просил бы, если вы мне доверяете, если вы как–то ко мне расположены…
– Расположена, – сказала Ольга Дмитриевна и, прямо глядя в глаза, заявила: – Именно рассчитывая на ваше расположение, я и ждала этого вопроса.
Павел Гаврилович, испытывая смятение от твердого, несмущающегося ее взгляда, робко попросил:
– Я ведь не настаиваю. В сущности, у каждого человека что–нибудь может быть и не так.
Ольга Дмитриевна встала с табуретки, подошла к нему вплотную и сказала сухо и неприязненно:
– Я ведь сбежала сюда. Скрылась от человека, которого любила и который, как он говорил, любит меня. Сбежала, потому что струсила.
– Чего же именно вы струсили?
Она, как–то мгновенно обессилев, опустилась снова на табуретку и, вытянув перед собой на столе руки, сказала, шевеля пальцами:
– После того как я разбилась, в госпитале мне самой вернули жизнь, но дать жизнь другому существу я не могу. И вообще, если бы вы были более внимательны, вы бы давно заметили, – она улыбнулась насмешливо, – что своей чудной талией я обязана металлическому корсету: повреждены позвонки. – Побарабанила пальцами по столу. – Но все же надо признать, вы не лишены некоторой проницательности. Вот. – Отвернулась, спросила: – Может, включить радио? «Маяк» всегда передает что–нибудь развлекательное.
Павел Гаврилович включил приемник. Лицо его было бледно, губы сурово сжаты.
– А вы того… к какому–нибудь знаменитому хирургу не обращались?
Откинув устало со лба волосы, она сказала безнадежно:
– И не к одному и не однажды. Сказали, что, если буду настаивать, можно повторить операцию. Понимаете, повторить, а в исходе ее они не уверены. А я не могу, не могу больше переносить никакой боли!
– Но сейчас существуют какие–то новые совершенно обезболивающие средства.
– Вот! – негодующе воскликнула она. – Вы тоже… – И тут же перебила себя: – Я вас не упрекаю, но почему он, который меня любит, сказал: попробуй еще. Ведь это, знаете, какие мучения? Разве любящий может толкать на это?
– Может, – сказал Павел Гаврилович.
И вдруг Ольга Дмитриевна вся преобразилась. Лицо ее осветилось улыбкой, и она сказала счастливым голосом:
– Ну, про возлюбленного моего я соврала, конечно.
– Почему же «конечно»? – спросил, непонятно обрадовавшись, Павел Гаврилович.
Но она не обратила внимания на его слова.
– А вот операцию мне действительно предстоит сделать. Но не воображайте, будто вы уговорили. Ходила смотреть на обсадную трубу, сквозь которую прополз этот Зайцев. Подумала: как страшно там было ему ползти в этом узком, тесном туннеле, да еще в воде, задыхаясь! А ведь он прополз. И вы думаете, только производственный интерес им руководил? Вы так считаете?
– А вы?
– Остроносенькая Безуглова, наша лаборантка, по ту сторону трубы его ждала. И я тоже могу сквозь мучения проползти, если меня ждать будут. Понимаете, ждать!
– А кто именно вы хотели, чтоб ждал вас? – волнуясь, спросил Балуев.
– Ну, уж не вы, во всяком случае, – рассмеялась Ольга Дмитриевна. Смутилась до слез, сказала шепотом: – Я понимаю… Вы хороший, добрый. Но добрый не потому, что вы такой всегда, а потому, что считаете: сейчас добрым правильнее и нужнее всего быть. – Говорила она как–то по–детски, бесконечно повторяя это слово «добрый» и каждый раз вкладывая в него свой особый и не совсем ясный для Павла Гавриловича смысл. – Но я хочу, я прошу вас: помогите мне самой стать доброй и чтобы я искренне простила его за то, что он соглашался, чтобы я решилась на операцию!
– Значит, все–таки есть у вас этот близкий человек?
Она ничего не ответила. Она плакала.
Павел Гаврилович осторожно погладил ее по голове. Сказал со вздохом:
– Вы мне адресок не скажете этого товарища?
Она указала глазами: там, возле зеркала, лежали письма.
Павел Гаврилович, оторвав от газеты клочок, записал адрес, свернул бумажку, сунул в нагрудный карман.
Спросил:
– Может, пройдемся? – взглянул в окошко. – Луна.
Она отрицательно качнула головой.
Павел Гаврилович оделся, взял ее за руку, наклонился, бережно поцеловал в ладонь и ушел.
26В эту же ночь он отправил письмо по записанному адресу и подписался полным своим служебным званием, боясь, чтобы некоторая взволнованность стиля не внушила бы адресату ненужных подозрений.
И хотя авторитет Балуева несколько пошатнулся в коллективе после того, как он еще чаще стал приходить в свободное время в вагон–лабораторию Тереховой, он упорно старался не замечать насмешек и той возникшей отчужденности, о которой мы уже говорили.
А потом приехал из Ленинграда высокий бледный человек неопределенного возраста, с серьезным, замкнутым лицом. Он навестил Балуева, без улыбки пожал ему руку, сказал:
– Поверьте, вы нам обоим сделали такое добро, такое чрезвычайное… его нельзя оценить меньше, чем возвращение к жизни.
– Это не я, а Зайцев, – сказал угрюмо Павел Гаврилович.
– Простите, но ваша фамилия – Балуев?
– Именно, – сказал Павел Гаврилович. Взял телефонную трубку и начал ругаться с Вильманом из–за того, что тот до сих пор не привез с другого перехода трос, необходимый для протаскивания дюкера.
На следующий день Терехова подала ему заявление с просьбой освободить ее от работы. Павел Гаврилович прочел, проставил дату, подписал и уложил в папку.
– Приказ вступит в силу после того, как протащим дюкер. – Объяснил: – Если повредят изоляцию, новому человеку трудно будет сразу уследить. – Положил на папку ладонь, сказал сухо: – Так что вот. Такое решение.
– Но он тогда уедет один. Он больше не может оставаться! – жалобно воскликнула Терехова.
– Пусть едет! – отрезал Балуев. – У него свое начальство, у вас свое. Оттого что неделей позже отбудете, ничего с вами не случится. А производственные интересы я считаю превыше всяких личных дел.
Почему Павел Гаврилович принял такое решение? Руководили ли им чисто производственные соображения или что–либо другое, сказать затруднительно. Как говорится, начальству виднее.
Оставаясь теперь в одиночестве, Павел Гаврилович испытывал не только томительную тоску по семье, по дому. Он подходил к зеркалу, внимательно и досадливо разглядывал свое лицо и однажды признался Фирсову:
– Вот, Алеша, есть такой тяжелый переходный возраст у человека, когда от полстолетия он стремительно катится к шестому десятку. А все ему кажется, что он человек не только не пожилой, а даже не взрослый. И вспоминаю я все чаще и чаще свою первую любовь. Была у нас в деревне такая конопатая девушка. Имени уже не помню. А помню ее, как будто сейчас передо мной стоит. Кофточка линялая нараспашку, на шее шнурок, а на нем ключ от дома. Ноги босые в цыпках, косточки ключиц торчат. Пахло от нее всегда куриным пометом: кур пасла у попа и курятник сама чистила. А я как–то с сарая прыгнул и на борону ногами. Пропорол ноги. А орать боюсь: отец строгий, страда, а я, выходит, как нарочно обезножел. Так вот она меня с бороны стащила, ноги подорожником обложила, обвязала онучками, села на землю, мою голову на колени положила и стала боль и кровь заговаривать. Наклонится к самому уху и шепчет, шепчет. А слезы ее теплые мне на лицо, на шею капают. Вот на всю жизнь ее в сердце храню. Уговаривал ее, когда на стройку с отцом уходил, вместе идти. Забоялась. А потом она умерла. Бык ее рогом зашиб. И понимаешь, чем старее становлюсь, тем яснее ее в мыслях вижу.
Фирсов согласился:
– Это верно, всякую чепуху с детства хорошо запоминаешь. А вот как на заочный пошел – не идет, нет памяти на условность.
Спросил официальным тоном:
– Так даете, Павел Гаврилович, команду дюкер опускать?
– Если без моей команды – давай, – устало сказал Балуев. И упрекнул: – Я же тебе ясно говорил, Алексей Игнатьевич, не ищи чужой спины, когда своя голова есть.
Фирсов поежился и ничего не ответил.
Павел Гаврилович вышел на крыльцо, провожая Фирсова.
Ночные заморозки убелили землю. Темнота, прозрачная, сверкающая, омытая лунным светом, заворожена, недвижима. Поднял голову, посмотрел на небо. Круглый белый слиток луны тяжело висел на небе. Вспомнил, что не так давно любовался луной вместе с Ольгой Дмитриевной и шутливо говорил ей: «Каждый человек весом в шестьдесят килограммов при наличии лунного притяжения теряет семь миллиграммов. Но легче человеку становится жить на земле не благодаря лунному притяжению, а потому, что существует такая штука, как дружба, товарищество, любовь и так далее…» А Ольга Дмитриевна смотрела на него внимательно, доверчиво своими дымчатыми глазами и кивала головой, соглашаясь…
Павел Гаврилович постоял на крыльце, прислушиваясь к тишине, сильно и жадно вдыхая холодный, душисто пахнущий снегом воздух.
Вернулся в избу, разделся, лег на койку, прикрылся поверх одеяла кожаном и погасил свет. Но уснуть сразу не удалось: зазвонил телефон, стоявший на табуретке у изголовья. Павел Гаврилович, не зажигая света, взял трубку, и начался длинный разговор с прорабом другого водного перехода, который находился от этого на расстоянии полтысячи километров, но числился за Балуевым. Чиркнув спичкой, Балуев закурил, слушая обстоятельный доклад прораба и изредка вставляя свои замечания.
Окошко избы сине светилось от лунного света. В открытую форточку тянуло холодом. Убедившись, что молодой прораб все делает толково, Павел Гаврилович положил трубку, свернулся калачиком и вдруг с удивлением почувствовал себя счастливым, умиротворенным…
И, свободно и легко отрешившись от всего на свете, мысленно стал представлять себе этапы завтрашнего опускания дюкера в траншею. И все ему виделось так отчетливо и гладко, как это бывает только в кинохронике или во сне.
Под печью скреблись мыши, сильно дуло из открытой форточки. Павел Гаврилович спал, и его рука машинально сжимала трубку телефона.