Текст книги "Знакомьтесь - Балуев!"
Автор книги: Вадим Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
Ганси Киля
На стремнине облас ударил о корягу, черную, с корнями, похожими на клубок окаменевших змей. Несколько мгновений облас, как конь, вставший на дыбы, почти вертикально висел в воздухе. Потом твердая от холода вода Амура схватила Ганси и, тесно сжимая в двигающихся упругих струях, увлекла куда–то в глубину.
Ганси зажмурился и стал спокойно тонуть. Собственно, Ганси тонуть не собирался, но только расчетливо ждал, когда отец его, великий охотник Дмитрий Киля, нырнет в сумрачную глубину и вытащит его туда, где солнце и тепло. Но отца не было. Сильная, бегущая со скал вода душила Ганси, но отца не было. Тогда Ганси рассердился и, размахивая руками, всплыл вверх.
Отец сидел верхом на перевернутом обласе. Увидев Ганси, он отвернулся и стал петь про то, что с ними случилось. Ганси пытался забраться ка облас, чтобы сесть верхом, как его отец. Но руки скользили по заплесневевшему днищу, и он снова тонул, и скользкая сильная вода снова душила его в гудящей темноте.
Вынырнув, Ганси закричал:
– Ты, кусанный всеми собаками, облезлый черт, возьми меня к себе, а то я укушу тебя за ногу!
Отец рассмеялся, поднял ноги, сел на днище обласа, обхватив колени руками, и запел о том, как у одной росомахи родился длинноухий заяц и как ей после этого было стыдно.
Никто никогда не пел в глаза Ганси этой позорной песни. И ему стало жарко от гнева в ледяной воде Амура. Царапая ногтями осклизлое дно обласа, он забрался наконец наверх и, усевшись верхом, долго не мог вымолвить ни слова. Потом, ткнув отца в спину кулаком, он сказал:
– Я это тебе запомню, змея с ушами!
Мимо мчались берега, высокие кедры полоскали свои вершины в облаках.
И только в своей избе отец сказал Ганси:
– Ты поступил, как лягушка, которая квакает неизвестно почему. Охотник просит помощь только тогда, когда он сделал все, чтобы помочь себе сам. Ты не мужчина. Иди и готовь тесто.
Семь дней Дмитрий Киля не брал после этого своего девятилетнего сына на охоту.
Сивый горбатый медведь, пахнущий пометом и кровью, лежал на боку, прижимая передние короткие лапы к распоротому брюху. Отец Ганси сидел перед медведем на корточках и чистил узкий тонкий нож, втыкая его в землю. Из разорванного плеча отца текла кровь. Ганси поднял с земли шапку отца, надергал из нее пакли, срезал кусок медвежьего сала, засунул его в паклю, приложил к плечу отца и плотно привязал веревкой.
Ганси нес красное медвежье мясо, завернутое в бересту, а отец, спотыкаясь от слабости, шагал впереди, пел веселую песню.
– Зачем ты поешь, когда тебе больно? – спросил Ганси.
– Когда мне говорят – больно, тогда мне больно. Когда я пою, что мне не больно, тогда я верю больше себе, и мне не больно.
– Но почему же ты все время смеешься?
– Я смеюсь потому, что медведь не откусил мне голову. Я подставил ему плечо и обманул его. И теперь его съедят мухи, а не меня.
И отец продолжал петь сильным голосом, хотя от слабости у него заплетались ноги.
Пять суток преследовал Ганси горностая. Он шел по его следу на снегу, легкому, словно птичьему следу, а горностай уходил дальше, как только раздавался мерный шелест лыж охотника, подбитых мехом. Наконец Ганси настиг белоснежного зверька. Он притаился в развилке еловых ветвей, крохотный, как комочек снега.
Ганси выстрелил.
Отец поднял зверька, осмотрел, и на лице его появилось отвращение. Размахнувшись, он выбросил горностая и, вытирая руки, сказал:
– Мне стыдно приносить в поселок такую добычу: дробина моего сына попала в живот, а не в глаз. Испортил зверя. Когда нанаец настигает добычу и целится, он становится спокойным, как кусок льда, и у него не прыгает сердце, как хвост у собаки. Когда нанаец целится, у него можно вырезать кусок мяса со спины, и он не заметит этого, пока не выстрелит. Ты нервничаешь, как старый шаман, которому в колхозе первый раз показали кино.
И Ганси было стыдно.
Так отец учил своего сына мудрости охотника. В двенадцать лет Ганси прослыл хорошим добытчиком и приобрел важность и хладнокровие настоящего нанайца.
Троицкое было большим раскидистым селом. У пологого берега Амура ютилась огромная флотилия судов промыслового нанайского колхоза. На самом видном месте в селе стояли два здания: школа и рыболовецкий техникум. Сначала Ганси учился в школе. Бывая с отцом на промысле, Ганси готовил уроки в шалаше, занесенном снегом, при свете жирового фитиля. А когда Ганси, застрелив первого своего медведя, пришел в школу с каменным лицом настоящего мужчины и плохо отвечал уроки, секретарь комсомольской ячейки на перемене позвал его в пустой класс и сказал:
– Ты хороший охотник, Киля, но ты будешь плохим человеком, если так учишься. А мы верим, что ты большой человек. И поэтому, если ты будешь учиться так, как бьешь зверя, нам бы очень хотелось назвать тебя комсомольцем.
Ганси кивнул головой и за второе полугодие получил «отлично» по всем предметам.
Окончив школу, Ганси хотел уйти в звероловы на дальний промысел. Его вызвали на бюро и сказали:
– Ганси, ты способный человек. Ты должен учиться дальше.
– Мне нечему больше учиться, – гордо сказал Ганси. – Теперь я могу учить других сам.
Ему сказали:
– У нас много рыбы, но ловим мы ее мало, потому что каждый считает себя большим охотником и бьет ее острогой, вместо того чтобы использовать большие снасти. Ты должен научить людей правилам большого лова.
Ганси не хотел ловить рыбу – он был зверолов. Он не хотел учиться в техникуме – он хотел учить других тому, чему научил его отец. Но он был комсомолец, и он обещал чтить все законы комсомола.
Ганси поступил в техникум и окончил его через три года. Он стал мотористом колхозной рыболовецкой флотилии. И колхоз учетверил добычу. Не веслами сгребали теперь нанайцы студеную воду Амура – стальные лопасти винтов мотора гнали вперед их легкие суда. А великим знатоком моторов стал их знатный охотник Ганси Киля.
Ганси изучил все тайные повадки машины и был ее строгим и властным хозяином.
В армии Ганси попросил дать ему не винтовку, а пулемет. Он стрелял из винтовки, как никто. Но Ганси знал, чего можно добиться от машины, сила которой помножена на ловкость ее хозяина.
Ганси стал пулеметчиком–разведчиком. Как никто другой, Ганси умел ходить ночью и днем по лесу свободно, как у себя в чуме. Никто не мог повторить его охотничьей сноровки бесшумно и умело выслеживать врага.
Перед выходом на задание Ганси договаривался с бойцами, кто, как и что будет делать в разведке. Он задавал вопросы, и люди, которые были старше его, послушно отвечали, потому что у этого юноши с суровым лицом и темными вдумчивыми глазами был опыт, которого они не имели.
Но когда кто–нибудь говорил Ганси: «Тебе хорошо, ты охотник», – он гневно щурил свои глаза и отвечал:
– Я не охотник, я воин!
В бою пулемет Кили работал скупо и точно. Он бил только прицельным огнем. С одного выстрела он поражал врага. Длинных, расточительных очередей никто от него не слышал.
Политрук предложил Ганси провести беседу с бойцами об уходе за оружием.
Киля принес свой пулемет, разобрал и показал всем его части, сверкающие чистотой.
Киля сказал:
– Я не видел такого человека, который забивал бы собственный глаз песком и грязью. Но я видел таких бойцов, у которых оружие грязное. А мы все дали клятву беречь свое оружие, как свой глаз. Я иду в бой и не оглядываюсь назад, потому что я знаю: если враг пересилит меня, вы придете на помощь. Но если у вас плохое оружие, оно обманет вас, а враг зарежет меня, и вы будете его пособниками. Так скажите мне теперь: смеет ли боец, у которого оружие не в порядке, честно смотреть в глаза своему товарищу?
Киля мечтал соорудить глушитель для пулемета. Короткие часы отдыха он просиживал в оружейной мастерской и конструировал глушитель. И он добился своего: его глушитель гасил звук выстрела почти наполовину.
Ганси воевал всеми силами своего ума, сердца, рук. Он говорил:
– Фашист не зверь. Он хуже зверя. Я не придумал для него самого поганого слова, но еще придумаю.
Вместе с командиром отделения Давидом Нипаридзе Ганси ходил в разведку глубоко в тыл врага.
Затаившись в овраге возле шоссе, Ганси бил по немецким транспортам точными, короткими очередями.
И никогда не дрогнула рука Кили во время прицела. Это про него теперь могут сказать нанайцы, что, когда нанаец целится, можно вырезать у него из спины кусок мяса – и нанаец не дрогнет.
Так воевал с врагами Родины сын нанайского народа гвардеец Ганси Дмитриевич Киля, комсомолец из села Троицкое, что стоит на берегах студеной реки Амур.
1942
Сережа Измайлов
– Измайлов! Говорят, тебя сегодня чуть было вороны не сшибли.
Измайлов, бережно накрывая мотор самолета стеганым чехлом, благодушно соглашался:
– А вы что думали? Еле выскочил.
– Как это ты без кислородного прибора летаешь? – удивлялся капитан Лютов. Обернувшись к летчикам, Лютов значительно произносит: – Иной раз метрах на двухстах идет. Подумать! Голова кружится.
– А правда, Измайлов, когда ты в Туле сел, тебя милиционер оштрафовать за нарушение правил уличного движения собирался?
– Что милиционер! Пусть лучше расскажет, как он к немецкому штабу подрулил. И знаете, ребята, – с деланным возмущением говорит румяный пилот с девическим лицом и висящими на спине, как косы, проводами от ларингофона, – часовой ему – на караул, а он, грубиян, – гранатой.
– Так ведь туман же был, – оправдывается Измайлов и застенчиво улыбается.
Измайлову приятно, что с ним, рядовым пилотом, летающим на гражданской машине, прозванной «гроб с музыкой», так запросто разговаривают боевые летчики, имеющие почти каждый на своем личном счету по нескольку сбитых вражеских самолетов.
Окружив Измайлова, летчики ведут его к себе завтракать.
Он выглядит немного смешно, этот пилот, среди нарядных, подтянутых рыцарей воздуха.
Измайлов одет в толстую куртку, как–то по–извозчичьи низко подпоясанную. На голове не шлем, а меховая ушанка. На ногах валенки. А из кармана стеганых штанов торчит зеленая ручка гранаты.
Он идет переваливаясь, толстый, неповоротливый. Над ним подшучивают, а он спокоен и рассудителен.
Конечно, правда – когда по нему стеганули из зенитного пулемета, он кое–как дотянул до деревни и там с каким–то плотником чинил пробитые плоскости. И ничего тут обидного нет, если помогал плотник. Не было бы плотника, так он еще кого–нибудь попросил бы помочь. Какая разница!
Когда Измайлов разделся, он оказался худеньким пареньком лет двадцати.
У летчиков за столом всегда шумно.
Во время завтрака досталось капитану Лютову. Утром он таранил М-110. Таран был произведен на большой высоте и не совсем удачно. Лютов вынужден был покинуть свою разбитую машину. Падая затяжным, он увидел внизу также спускающегося на парашюте вражеского летчика. Лютов подобрал стропы, затем, приблизившись к нему, вытащил пистолет и стал стрелять. Гитлеровец, в свою очередь, также начал его обстреливать. Дуэль парашютистов закончилась на земле.
Лютов пришел на аэродром с синим пухлым шрамом на щеке и с планшетом вражеского летчика в руках, сердитый и раздраженный.
Измайлов внимательно прислушивался к шумному розыгрышу Лютова и среди едких насмешек тщательно запоминал то деловитое и неповторимое, что составляет хороший стиль летного мастерства.
Дискуссия, несмотря на свою необычную форму, раскрывала самые изысканные тонкости пилотажного мастерства, непостижимые для постороннего. И когда адъютант командира части принес пакет, Измайлову очень не хотелось уходить, не дослушав спора до конца.
Никто перед полетом не давал Измайлову ни метеосводок, ни прогноза погоды. Он – связной и должен летать всегда: ночью и днем, в туман, в буран, в снегопад. А если на него нападет «мессершмитт», у него нет оружия, чтобы отбиться. Уйти он тоже не может: у него мизерная скорость. Единственное, что может сделать Измайлов, – нырнуть вниз, куда придется, и постараться при этом не очень сильно поломать машину, самому остаться целым, спасти документы и успеть доставить их во что бы то ни стало вовремя.
Измайлову приходилось летать с офицером связи и на разведку, и на поиски окруженных подразделений, и к партизанам в тыл немцев.
На обратном пути мотор, работавший на скверном автомобильном немецком бензине, сдавал. И Измайлов вынужден был делать в воздухе перевороты через крыло, петли, чтобы взболтать в баках горючее, оседающее смолистой грязью.
Но и это горючее добывалось с трудом. По целым суткам партизаны караулили в засаде проходящие машины, чтобы было чем заправить советский самолет. Был случай, когда самолет Измайлова со снятыми плоскостями пришлось вывозить в конной упряжке из немецкого тыла: очередью с «хейнкеля» перебило два цилиндра. Часто на обратном пути Измайлову приходилось брать с собой раненых. Блуждая в тумане, он садился прямо у околицы какой–нибудь деревни и, выспросив дорогу, летел дальше. А однажды, когда у него было на исходе горючее, он оказался не в силах перетянуть через лесной массив и повис на вершинах деревьев с расщепленным пропеллером.
Измайлов очень любил свою машину, и ему казалось, что он летает на ней с самого начала войны.
Но это было неверно. Самолет его так часто чинили и так много переменили в нем частей, что без смены остался, быть может, только один номер.
На войне у каждого человека имеется мера его доблестным деяниям. У пехотинца – число уничтоженных им лично врагов. У артиллеристов – число пораженных целей. У истребителей – сбитые самолеты врага.
А вот у Измайлова не было никакого личного счета. Он делал все, что ему приказывали. Задания были настолько разнообразны, настолько не походили одно на другое, что подсчитать, что он сделал за время войны, было просто невозможно.
Если бы Измайлова спросили: «Ну как, старик, здорово ты теперь научился летать? – он не нашелся бы что ответить.
Но если погода была очень скверной, а задание сложным, командование всегда назначало в рейс Измайлова, зная, что он никогда не подведет.
К боевым летчикам Измайлов относился с почтением и, слушая их с восторгом, даже не завидовал им: настолько их искусство и дерзость казались ему возвышенными и недостижимыми. Он был горд тем, что многие боевые пилоты знали его в лицо, хотя каждый из них считал долгом подшутить над своим «мелколетным» собратом.
Над аэродромом стояла неподвижная стужа. Сухо блестел снег. И небо было прозрачным, чистым, ни одно облачко не утепляло его ледяного свода.
Измайлов снял чехол с мотора и пропеллера, положил их в кабину и, разогрев мотор, вырулил на старт.
Дежурный по аэродрому нетерпеливо махнул рукой, чтобы он скорее улетал. По мнению дежурного, каждая лишняя минута пребывания этой машины на боевом аэродроме портила строгий вид аэродрома.
После короткого разбега Измайлов взлетел и, сделав крутой вираж, лег на курс.
Доставив пакет, Измайлов полетел обратно на базу. Погода успела испортиться. Сухой снег, косо падая, закрыл землю. Измайлов поднялся чуть повыше, чтобы случайно не напороться на телеграфный столб.
Очень сильно мерзло лицо. Измайлов снимал рукавицы, растирал щеки, нос, не обращая внимания на то, что во время этих манипуляций его машину сильно бросало в воздухе.
Измайлов должен был еще залететь в совхоз и захватить там свежих сливок для лейтенанта Суровцева, лежавшего в госпитале. Об этом его попросил Лютов.
Делая виражи, Измайлов тщательно вглядывался вниз, силился рассмотреть сквозь несущуюся снежную мглу очертания квадратных коровников совхоза.
И вдруг мимо него с ревом пронеслась черная тяжелая машина и, сделав впереди него «горку», закончив фигуру, простерла прямо над его головой синие и алые тропы трассирующих пуль.
Измайлов почти машинально отдал ручку вперед. Машина резко пошла на снижение. Но потом он подумал, что сейчас снегопад и противник легко может потерять его из виду, а садиться вслепую опасно, да и ночевать в степи, возле поврежденной машины, не очень–то хотелось. И он, осторожно подняв самолет, повел его над самой землей. Прошла минута, две, а врага нигде не было видно. Измайлов шел над лесом. Осмелев, он набрал еще метров сто – сто пятьдесят.
Сзади снова раздался грозный рев вражеской машины.
Садиться на деревья невозможно. Измайлов только успел сбросить газ. И правильно сделал.
Не разобрав в снегопаде, с какой машиной он имеет дело, фашистский летчик проскочил мимо самолета Измайлова на бешеной скорости, не успев даже открыть огня.
Измайлов видел, как, обернувшись, немецкий летчик погрозил ему кулаком.
Раздумывать нечего. «Мессершмитт», развернувшись, снова зайдет в атаку.
Нужно садиться.
Но Измайлов опять заколебался. Он вспомнил, как фашист погрозил ему из кабины кулаком, и с горечью подумал: «Хорошо ему, сволочи, на боевой машине издеваться. Будь я на МИГе, я бы показал тебе такую дулю, что…»
И Измайлов стал поспешно протирать рукавицей круглое зеркало, укрепленное перед ним на кронштейне, как в кабине шофера. Он с решительным видом положил одну руку на сектор газа, другой крепко сжал ручку управления.
Не спуская глаз с зеркала, не меняя курса, чуть подняв свой самолет, он вел машину.
Сзади послышался рев «мессершмитта». Фашист шел правее, намереваясь с одной очереди разрезать беспомощную, слабую машину. И вдруг, когда казалось – все кончено, Измайлов резко дал газ и круто завалил машину вправо, наперерез курсу вражеского самолета.
Несмотря на то что немецкий летчик, учтя свой промах, сбавил газ, все–таки скорость его машины была чрезвычайно высока.
Маневр советского летчика был более чем неожиданным. Круто задрав свою машину, фашист хотел вырвать ее вверх, чтобы избежать столкновения. Но его самолет, продолжая скользить вперед юзом, ударился центропланом о мотор самолета Измайлова.
Сила удара была настолько велика, что «мессершмитт», резко перевернувшись, рухнул на землю.
И все было кончено.
В сухом снегу пылали черные обломки фашистской машины, а вокруг нее валялись легкие зеленые обломки связного самолета.
И вот Сережи Измайлова больше нет. Сережа теперь никогда не узнает, как любили его наши боевые летчики и как тяжело им было провожать его, мерно шагая под грозные, глухие вздохи траурного марша.
Капитан Лютов, самоуверенный, дерзкий, насмешливый человек с твердым сердцем, вытирая снятой перчаткой глаза, глухо сказал:
– А ведь я этого парня к себе в звено высматривал и рапорт в ВВС подал. Красиво погиб, ничего не скажешь. А вот нет его больше, и тяжело мне, ребята, очень тяжело…
Прошел день, и капитан Лютов совершил дерзкий налет на вражеский аэродром. И посвящен был тот налет светлой памяти Сережи Измайлова.
1942
Гвардейская гордость
Они познакомились здесь, в воронке от снаряда. Один боец был из первой роты, и фамилия его была Тимчук. Другой – из третьей роты, Степанов.
– Как же ты сюда попал, – спросил Тимчук, – когда твое место на правом фланге?
– А ты чего сюда вылез, когда ваши ребята позади цепью лежат?
Тимчук перевернулся на другой бок, ответил:
– В порядке бойцовской инициативы! Понятно?
– Домишком интересуешься? – подмигнул Степанов.
– До крайности. Четыре станковых: сыплет и сыплет, терпения нет.
– Смекнул что–нибудь, – деловито осведомился Степанов, – или просто на авось пошел?
– Пока так, а там видно будет.
– С одной гордостью, значит, на рожон прешь?
Тимчук не обиделся, а просто сказал:
– Если мысль есть, так ты не зарывайся, а скажи.
Степанов поправил на поясе сумку с торчащими из нее толстыми ручками противотанковых гранат и значительным шепотом сообщил:
– Вот спланировал до той канавы доползти, потом возле забора как–нибудь, а там – и дом под рукой. Засуну в подвал две гранаты – и шуму конец.
– И они тебя приметят да как шарахнут очередью!
– Зачем! Я аккуратно. Сапоги новыми портянками обмотал, чтоб не демаскировали.
– Лихо! Но только они в стереотрубу за местностью наблюдают, – упорствовал Тимчук.
– А ты чего все каркаешь? – разозлился Степанов. – «Заметят, заметят», а сам напропалую прешь.
– Я не каркаю, рассуждаю, – спокойно заметил Тимчук. – Ты вот что, теперь меня слушай. Мы сейчас с тобой разминемся: ты к своей канаве ступай, а я тут трошки дальше выбоинку приметил. Залягу в ней, и как ты вдоль забора ползти начнешь, буду из своего автомата на себя внимание немцев обращать.
– Да они же тебя с такой близи с первой очереди зарежут! – запротестовал Степанов.
Тимчук холодно и презрительно посмотрел в глаза Степанову и раздельно произнес:
– У них еще пули такой не сделано, чтобы меня трогать. Давай действуй. А то ты мастер разговоры разговаривать.
Степанов обиделся и ушел.
Когда Степанов добрался до забора, он услышал сухие, короткие очереди автомата Тимчука и ответный заливистый рев станковых пулеметов.
Пробравшись к кирпичному дому сельсовета, где засели фашистские пулеметчики, Степанов поднялся во весь рост и с разбегу швырнул в окно две гранаты.
Силой взрыва Степанова бросило на землю, осколками битого кирпича повредило лицо.
Когда Степанов очнулся, на улицах села шел уже штыковой бой. Немецкие машины горели, выбрасывая грязное горячее пламя.
Степанов поднялся и, вытерев окровавленное лицо снегом, прихрамывая, пошел разыскивать Тимчука, чтобы сказать ему спасибо.
Он нашел Тимчука в той же выбоине, лежащим на животе, с равнодушным лицом усталого человека.
– Ты чего тут разлегся? – спросил Степанов.
– А так, отдыхаю, – сказал Тимчук.
Степанов заметил мокрые красные комья снега, валяющиеся вокруг Тимчука, и тревожно спросил:
– Ты что, ранен?
– Отдыхает человек, понятно? – слабым, но раздраженным голосом сказал Тимчук. – Нечего зря здесь околачиваться. Твоя рота где?
Степанов нагнулся, поднял с земли автомат и, надев его себе на шею, сказал:
– Ох и самолюбие у тебя, парень!
Подхватив под мышки Тимчука, он взвалил его к себе на спину и понес в санбат.
Сдав раненого, Степанов нашел политрука первой роты и сказал ему:
– Товарищ политрук, ваш боец Тимчук геройским подвигом собственноручно подавил огневые точки противника, скрытые на подступах села. Это дало возможность нашей третьей роте зайти во фланг фашистам.
– Спасибо, товарищ боец, – сказал политрук.
Степанов напомнил:
– Так не забудьте.
Повернувшись на каблуках, прихрамывая, он пошел к западной окраине села.
1942