355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кожевников » Знакомьтесь - Балуев! » Текст книги (страница 28)
Знакомьтесь - Балуев!
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Знакомьтесь - Балуев!"


Автор книги: Вадим Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

Клятва

Ее раздавили, узенькую, простую деревенскую дорогу.

Она раздалась вширь грязной полосой, иссеченной тысячами колес.

На обочинах торчат колья, на них поспешные надписи: «Объезд запрещен. Мины».

И все–таки многие сворачивают на обочину и идут мимо надписей, мимо обломков обезглавленного, с оторванным мотором, тягача на кривых колесах.

Что заставляет пренебрегать опасностью? Усталость, легкомыслие или нетерпение? Пожалуй, все вместе.

Саперы с миноискателями, похожие на рыбаков с сачками, бродят по полю и шарят в траве. Они кричат на бойцов. Бойцы молчат – боятся, как бы саперы снова не погнали на дорогу, где грязь липнет к истомленным ногам пудовыми комьями.

Слева от дороги груда кирпича, ямы, наполненные углем и пеплом.

На древесный бурьян похожи высохшие сады. Сухие, пыльные трупы деревьев с черными ветвями выглядят печально и сурово. Кажется, тысячи этих деревьев покончили с собой, чтобы ни аромата своего, ни красоты цветения, ни нежного тела своих плодов не отдать врагу.

Полоса немецких укреплений разбита снарядами.

Всюду валяются какие–то коробки, чехлы, футляры. Поперек канавы лежат, мостки для пешеходов, а канава узенькая.

Впереди окопов – рогатки, обмотанные спиралями колючей проволоки, бесконечными рядами уходят они к горизонту.

Белый, меловой свет луны освещает развалины.

Бойцы готовятся к ночлегу, короткому ночлегу после боя. С брезгливым отвращением обходят они тряпичный хлам, лежащий возле немецких землянок: женские шубы с оторванными меховыми воротниками, юбки вместо наволочек, набитые сеном.

Сержант Гуськов сидит у костра и зашивает прореху на шинели. Морщинистое, сухое лицо его с густыми бровями скорбно–озабоченно.

– Миной? – спрашивает Толкушин.

– Нет, так зацепился.

– А мне прямо в ноги плюхнулась, – возбужденно сказал Толкушин. – Все железо через голову переплюнуло и не задело. Вот счастье! – И засмеялся.

Воткнув иголку в подкладку пилотки, Гуськов поднял лицо и тихо спросил:

– Сказывали, на тебя двое навалились?

– Один, – обрадованно пояснил Толкушин. – Второго мы вместе с Кузиным приняли. Если считать, так вроде полфашиста. – И радостно добавил: – У меня перед ребятами совесть чистая.

Гуськов протянул руку, поправил котелок с водой, висящий над костром, потом задумчиво сказал:

– А меня, Вася, совесть все мучает. Вот и дрался я сегодня аккуратно…

– Куда больше, штук пять накидали, – почтительно поддакнул Толкушин. – Прямо как лев!

– Мне, Вася, их кидать по большому счету надо. Ты того не знаешь, что я знаю.

Гуськов замолчал, глядя в живое пламя костра, потом снова сказал:

– Сегодня Тихонова хоронили. Ребята плакали, а я с сухими глазами стоял. Ты слушай, что на моей душе.

– Я слушаю, – сказал Толкушин и перестал размешивать в котелке щепкой.

– У меня два друга были, – сказал Гуськов, – Фомин и Алексеев. С ними я три года в первую мировую в окопах просидел, и стали мы от этого как братья. В семнадцатом нас делегатами в Питер к Ленину послали. Не к нему лично, на конференцию. А вышло – пришлось для Советской власти первое здание добыть – Зимний штурмовали, дворец такой. Экскурсантам его всегда показывают. Убили там Фомина кадеты на лестнице. Остались мы с Алексеевым вдвоем. Немного погодя немцы Псков взяли, к самому Питеру двинулись. Пошли мы с Алексеевым на немцев. Ранили меня. Алексеев на себе тащил. Убили Алексеева. Осиротел я. Ну, там еще фронты были. В общем, вернулся с гражданской и начал семьи погибших своих товарищей разыскивать. У нас клятва была: если кто погибнет, так заботу о семье товарища берет тот, кто живой останется. Нашел я их семьи. Плохо жили. Прямо сказать – в голоде.

Чего я только не делал, чтобы жизнь им поправить! Нанимался на всякую тяжелую работу. Стыдно сказать, на толкучке барахлом торговал. Это коммунист с семнадцатого года! Вот, брат, дело какое. Вызвали в райком партии. Рассказал все без утайки. Пускай, думаю, что хотят, то и делают. Партбилет на стол положил. А секретарь Вавилов – он у нас эскадроном моряков раньше командовал (в гражданской такие подразделения водились) – ходит по кабинету, на билет мой не смотрит, в стол не прячет и молчит. Потом сказал: «Ты, Гуськов, что думаешь? У тебя у одного только совесть? А у партии совести нету?» – «Нет, – сказал я, – я так не думаю». – «Не думаешь, так выполняй свою партийную клятву тоже. Ты не подачки людям давай, ты им обещанное счастье добудь. Ты слово свое, слово коммуниста, выполни».

И послал меня Вавилов на Волховское строительство – землекопом. Землекопы – трудный народ, но все сознательные. Потом на экскаваторе машинистом работал. Сколько я земли вынул – сосчитать трудно. Много по нашей стране поездил. И хоть помогать сильно семьям своих товарищей не мог, но письма получал от них часто. Что ж ты думаешь? Ведь по–настоящему люди зажили. Ребята школы окончили, в вузы подались. Фомины – так те в новый дом переехали, на пятый этаж. Погостить зовут. Приезжаю. Колька, старший сын Фоминых, на такси за мной на вокзал приехал. Обнимают меня все, целуют. Словно счастье все это я им из своих рук выдал. А я всего техник–строитель, даже до инженера не дотянул. Вот, Толкушин, какое дело. Хорошо мне было у них. Радостно. Когда уезжал – выпил на прощанье маленько. Подал я руку Марии Федосеевне и говорю развязно, – если бы не выпил, никогда не сказал бы так: «Ну, как, Мария Федосеевна, выполнил я свою клятву, какую Андрюше давал?» Вот так и сказал.

Гуськов протянул руку к костру, вынул из него горящую ветку, прикурил от нее и, пристально глядя, как меркнут угольки, покрываются нежным, как пыльца на крыльях бабочки, пеплом, медленно произнес:

– Теперь тебе, Толкушин, понятно, какая мера моей совести, сколько с меня причитается за все. И хоть дрался я сегодня достойно, а все кажется – мало, и все меня мучает: может, какого я упустил, а он, этот упущенный, ребят Фоминых или Алексеевых убьет. Ведь они на фронте. Я с ними по–прежнему переписку имею. Или кого из вас. Разве я за всех вас перед семьями вашими не в ответе буду? В ответе. Я обязан снова им жизнь обещанную хорошую вернуть. Вот по какому счету я с ними драться должен, – сказал Гуськов и, выхватив дрожащими пальцами уголь из костра, снова стал раскуривать погасшую папиросу.

Белая луна катилась сквозь пенистые тучи. Голые черные ветки деревьев роняли на землю свои железные тени.

В небо на узких белых стеблях подымались осветительные ракеты.

Снова мерно и часто начали вздыхать орудия, участилась перестрелка. Значит, враги снова пошли в контратаку.

Гуськов затянулся, выпустил из ноздрей густой дым и участливо сказал притихшему Толкушину:

– Ты бы прилег, Вася, пока. Поспать нам, видно, сегодня опять не придется.

Костер угасал, угли седели и меркли.

1943

Кузьма Тарасюк

– Вот так Тарасюк!

– Вот тебе и вобла карие глазки!

– Отчудил.

– И откуда прыть взялась?!

– Прямо лев!

– А до чего кислый парень был!

– Теперь он фрицу кислый.

Тарасюк стоит посреди землянки. Застенчивая, расслабленная улыбка блуждает на его изможденном, грязном лице.

Он пытается расстегнуть крючки на обледеневшей шинели, но пальцы плохо слушаются.

Кто–то из бойцов помогает ему снять шинель, и от этой дружеской услуги он еще больше теряется.

Кто–то сует ему в руки горячую кружку с чаем, еще кто–то сыплет в кружку сахар, чуть не весь недельный паек.

– Сбрось валенки.

– Орлы! У кого что есть – тащи!

Ему дают валенки, теплые, только что снятые с ног, а владелец их залезает на нары.

На колени ему ставят целую банку разогретых консервов и тут же суют скрученную цигарку и подносят огонь.

Тарасюк не знает, что сначала делать: надеть ли сухие валенки, пить чай, есть консервы или курить?

С головы Тарасюка сматывают окровавленные тряпки и бинтуют ее чистым бинтом. Тарасюк покорно подчиняется всему.

Он не может произнести ни одного слова.

У него першит в горле. Он все время откашливается.

Ему хочется плакать.

Тарасюк трет глаза и шепотом говорит:

– Печь дымит очень, – и трет глаза. А печь вовсе не дымит.

Кто–то ворошит солому на нарах, стелет сверху плащ– палатку, готовит изголовье.

Чумаков, самый грубый человек в отделении, кричит:

– Сегодня «козла» отставить! Тарасюк спать должен. Понятно?

А Тарасюк все никак не может справиться с блаженной, расслабленной улыбкой на лице. Сладкое самозабвение, почти как сон, не покидает его.

Тарасюк ложится на нары. Он притих. Его накрыли шинелями. Свет коптилки отгородили газетой.

Но Тарасюк спать не может. Он дрожит под шинелями. Дрожит не от озноба, нет. Слишком непомерно волнение, которое он переживает сейчас.

Есть одна простая мера отношений человека к человеку на войне. Эта мера – мужское воинское товарищество. И нет ничего справедливее этой меры. Став солдатом, ты увидишь ее в большом и малом, и будет она твоей гордостью, любовью, совестью, всем на свете и дороже жизни.

Тарасюк был одинок. Но в этом виноват был он сам.

После первого боя командир проверял у новых бойцов количество оставшихся боеприпасов. Тарасюк израсходовал только шесть патронов.

– Почему мало стреляли?

Тарасюк молчал.

– Товарищ Тарасюк, в чем дело?

– У меня… Я… Видимой цели не было, – промямлил Тарасюк.

А потом к Тарасюку подошел боец Липатов и горячо сказал:

– Зачем про цель наврал? Страшно было. Ведь, правда, страшно? Дашь по нему раз, а он по тебе очередь. А ты молчишь, и он молчит. Ведь так?

– Нет, – сказал Тарасюк, хотя это действительно было так.

– Значит, ты вон из каких? Ну ладно, – сказал Липатов.

За ужином Тарасюк попросил:

– Ребята, лишняя ложка есть?

Но Липатов сказал ему:

– Военторг тебе тут, что ли? Свою надо иметь.

Перед сном бойцы разговаривали. Чумаков сказал:

– Я очень приятно жил и по–другому жить несогласный. Вот какая у меня страшная злость на фашистов.

Липатов оглянулся на Тарасюка и сказал:

– Есть и такие, у кого от хорошей жизни сердце как курдюк.

– Есть и такие, – согласился Чумаков и тоже поглядел на Тарасюка.

– Я свою жизнь всегда готов отдать, – сказал Тарасюк.

– Даром, – перебил его Липатов. – Это враг любит. Он любит, когда его не трогают, чтоб самому тронуть.

– Ты что думаешь, я трус?

– Нет, это я трус, – спокойно сказал Липатов, – и при всех говорю, что трусил, и для того говорю, чтобы все знали и в следующий раз спуску не давали. – И вызывающе повторил: – Вот сказал, и теперь все знают, теперь я трусить уже никак не смогу. Не выйдет теперь у меня трусить.

– Правильно, – сказал Чумаков, – теперь ты трусить не будешь. Раз у тебя такая совесть острая, никак не будешь.

В первом бою человек обычно испытывает чувство тоски. Это чувство подавляет, изнуряет, делает беспомощным, избавиться от него сразу трудно. Это – как душевная болезнь.

Тарасюк, страдая от этого чувства, жался к соседу. Но Липатов крикнул:

– Держи дистанцию!

Тарасюк отполз, остался один. Сначала он стрелял, не видя врага, потом подумал, что стреляет для того, чтобы не бояться. Ему стало стыдно, и он перестал стрелять.

В бою чувствуешь, если и не видишь, поведение своего соседа. Помочь слабому – мужественная обязанность товарища. И Липатов хотел помочь Тарасюку, но Тарасюк, не поняв его намерения, отрекся от помощи и тем самым отрекся от дружбы и стал одиноким.

Очень скоро Липатов стал любимцем роты. Каждый его поступок отличался правдивостью и чистотой. Но с Тарасюком он больше не разговаривал. Он, казалось, не замечал его. А Тарасюка тянуло к Липатову. И когда ходили в атаку, он по–прежнему стремился быть ближе к нему.

Однажды Липатова ранили. Тарасюк подхватил его под руки и попытался отвести к перевязочному пункту.

Но Липатов вырвался из его рук и сказал:

– Из боя уйти хочешь?

Не знаю, говорил Липатов о Тарасюке с бойцами или не говорил, только отчужденно стали относиться к нему бойцы. И это усугубилось еще вот чем.

Отделение блокировало дзот. Шел рукопашный бой. Неожиданно в ходе сообщения показалась новая группа немцев. Они спешили на помощь своим. Командир крикнул:

– Гранату! Бей гранатой!

Тарасюк бросил гранату. Но забыл отодвинуть предохранительную чеку, и граната не разорвалась.

Бой был неравным, тяжелым. После боя Липатов разыскал неразорвавшуюся гранату и отдал ее Тарасюку.

– Вот, возьми обратно. Спасибо не надо. Это тебе враги спасибо скажут.

Теперь Тарасюк ел из котелка один, курил только свой табак. Ему некому было читать письма, и никто не читал ему своих. Это было одиночество.

Есть на войне такое, чего легко не прощают.

Мучаясь болью своего сиротства, Тарасюк попытался угодливыми услугами добиться расположения к себе.

Но от доброты его отказывались с отвращением.

Он попытался сдружиться с поваром Егошиным. Но Егошин сказал:

– Ты ко мне лучше не вяжись. У меня такая точка зрения: продукты на тебя переводят. Другому лишнего черпну, тебе – ни в жизнь!

Когда Тарасюк уходил с донесением, про него говорили:

– Пошла наша вобла к тихой заводи. Не любит, когда враг свинцовую икру мечет.

И хотя Тарасюк не по своей воле уходил из боя и его в пути обстреливали фашисты, нелюбовь бойцов сопутствовала ему. Тарасюк это чувствовал.

Но к чести Тарасюка нужно сказать: как ни страдал он, как ни тяжело ему было, он понимал справедливость такого отношения к нему.

Для каждого своего поступка он стал искать мысленно сравнение с той мерой, какую диктовало ему суровое воинское товарищество. И если поступок хоть на вершок подымался над этой мерой, он был счастлив. Но это было куцее и одинокое счастье.

Ну кто мог знать, что совсем недавно, чтобы быстрее доставить донесение, Тарасюк не прополз, а пробежал под огнем лощину, и, когда у самого лица пищали пули, он не пугался этого писка, не ложился, а продолжал бежать… А ведь ничего плохого не было бы, если б он лег. А вот он не лег.

Или вот тоже. Возвращаясь в подразделение, он наткнулся ка раненого пулеметчика. Второй номер был убит. Пулеметчик один отбивался от автоматчиков.

Тарасюк лег рядом, за второго номера, и до вечера вел бой. Потом, когда пришла помощь, Тарасюк встал и сказал пулеметчику:

– До свидания.

– Спасибо, – сказал пулеметчик.

– Не за что, – сказал Тарасюк.

А когда пришел в подразделение, командир наложил на него взыскание за то, что пропадал невесть где.

Тарасюк постеснялся сказать, где он пропадал, – ведь не поверят: Тарасюк – и вдруг в такое дело по своей охоте полез. Он только пробормотал:

– Заблудился я.

– А компас на что? – спросил командир. – Еще раз заблудитесь – в обоз пошлю. Там не заблудитесь.

И вот что сейчас отчудил этот самый Тарасюк. Хотя многим его подвиг показался удивительным, ничего, пожалуй, удивительного в этом не было. Вот утверждают, что характер человека выдается один на всю жизнь, вроде этакого духовного костюма. Но ведь это ж неправда.

Была река. По одну сторону окопались мы, по другую – враг. Получилось так, что река была «ничейной». Но что значит «ничейной», когда река наша?

А ты ее возьми.

Приказ будет – и возьмем.

Пришел приказ.

Начался штурм. Подразделения прорвали линию вражеских укреплений и ворвались в глубину.

Тяжелые немецкие батареи открыли отсечный огонь.

Они били по реке. Снаряды дробили лед. Темная, дымящаяся на морозе вода высоко выплескивалась после каждого взрыва.

Воспользовавшись огневой завесой, немцы подтягивали резервы.

Лейтенант Кузовкин составил донесение с указанием расположения огневых точек врага. Их нужно подавить огнем наших батарей. Иначе противник не даст подойти нашим подразделениям и отбросит их обратно.

– Идите, – сказал командир.

– Есть, – сказал Тарасюк.

– Дойдете? – спросил командир и посмотрел в глаза Тарасюку.

Тарасюк понял, о чем подумал командир, и смутился. Тарасюк хотел рассказать про пулеметчика. Теперь это было очень нужно, чтоб командир верил ему. Но лейтенант вдруг пожал ему руку и сказал:

– Все.

И Тарасюк пошел.

Была ночь. Мела пурга. На длинных световых стеблях в небе качались ракеты. Сыпались, как угли, трассирующие красные пулеметные очереди. Ломалась и трещала земля от взрывов.

Тарасюк шел по целине.

На снегу лежал фашист с примерзшими к земле длинными светлыми волосами. Лицо его запрокинуто, глаза открыты, в орбитах, словно очки, круглый лед. По–видимому, плакал перед смертью.

Тарасюк равнодушно посмотрел на труп и прошел мимо. Разве мало их валялось в степи!

Тарасюк шел и думал – думал о том, как сильно он волновался, когда командир говорил с ним. Это было потому, что командир мог его не послать. И если бы командир не послал его, он был бы так раздавлен, так унижен… Сейчас он испытывал такое чувство, будто чудом спасся от смерти. Потому что это было б тогда как смерть.

Снаряды падали в реку. Сначала они пробивали лед. Мгновение на льду оставалась только темная дыра. Потом из реки вздымалось гигантское водяное дерево. Льдины кололись со звоном, вода между ними дымилась, словно была горячая.

Тарасюк спустился к реке. Он ступил на льдину.

Она плавала в воде легко, как пласт сала. Льдина погрузилась в воду. Он прыгнул на другую, потом на третью. Но валенки успели обледенеть, он поскользнулся, он катился. Чем ближе к краю, тем льдина больше кренилась. Тогда он упал.

На краю льдины он осторожно поднялся, занес ногу и поставил ее на следующую льдину. Не прыгал, боялся поскользнуться. Но льдины стали разъезжаться в разные стороны. Он пытался удержать их ногами, но они оказались сильнее его. И он упал в воду.

Вода показалась горячей, потому что это было как ожог. Он пытался влезть на льдину, но она кренилась, становилась покатой, и он не мог на нее взобраться.

Снаряд зашуршал в воздухе. Звук был такой, как у дисковой пилы, работающей на холостом ходу.

Тарасюк сжался в отчаянии, погружаясь с головой в воду. Взрыв. Его тяжело ударило водой, несколько раз перевернуло. Вода била его, и она была тяжелая, твердая, как стекло.

Тарасюк попытался встать. Он стукнулся затылком о сомкнувшиеся льдины. Он пытался поднять льдину, но сил у него хватило только на то, чтоб успеть хлебнуть воздуха, и льдина прихлопнула его, как тяжелая крышка люка. Наконец ему удалось сдвинуть ее.

Он пошел дальше вброд, раздвигая льдины руками. У самого берега лед был целым. Он выбрался на кромку, поднялся на берег и побежал. Но очень скоро одежда стала тесной, она сделалась твердой и негнущейся. Потом она начала ломаться, резала тело, словно десятки лезвий безопасной бритвы.

Вдруг Тарасюк споткнулся, чуть не упал и машинально посмотрел, обо что он споткнулся.

Тарасюк увидел труп фашиста с примерзшими к земле длинными светлыми волосами, с запрокинутым лицом, и в орбитах трупа лежали круглые льдины, похожие на очки.

Тарасюк подумал: «Где–то я уже его видел», но где – вспомнить не мог.

И вдруг вспомнил. И он не поверил, что это так. Разве мало их валяется в степи. Это не тот… Это другой…

Он стал озираться и с ужасом убедился, что это тот самый фашист, которого он видел, отправляясь в путь.

Тогда он побежал обратно.

Он бежал, и одежда его трещала.

Теперь он не пытался перебраться по льду. Он бросился в воду. И странно – вода показалась теплее. Он расталкивал лед и шел по дымящейся, как кипяток, воде, хотя она была такая студеная, что и рыба мерзла бы от холода.

Он выбрался на берег и снова побежал.

В землянку пункта сбора донесений вошел человек и упал, стукнувшись о землю так, словно он был железный.

И действительно, когда разрезали на нем одежду, она была твердая, как железо.

Его переодели во что могли и привели в чувство.

И очень скоро над рекой полетели стаи тяжелых снарядов. Они летели со звоном, летели, как зрячие, падали на немецкие пушки и разрывались. Стая за стаей, залп за залпом.

А потом в землянку пункта сбора донесений пришел майор Курбатов и спросил:

– Где тут товарищ Тарасюк?

– Я, – сказал Тарасюк.

– Вы еще что–нибудь можете? – спросил майор.

– Могу, – сказал Тарасюк.

– И снова сможете? – спросил майор.

– И снова смогу, – сказал Тарасюк.

– Рацию им надо доставить. Разбили у них рацию.

– Есть доставить рацию, – сказал Тарасюк.

Он поправил плечевые ремни рации, надел ее на себя и вышел из землянки.

Пурга улеглась. Воздух был прозрачный. Река была тихой. Разбитый лед спаялся. И вода больше не дымилась.

Тарасюк вступил на лед. Лед его выдержал. Он шагал с льдины на льдину, и лед только кряхтел, но не ломался.

У самого берега Тарасюк поспешил и попал в воду.

Потом он выбрался на берег и пошел с рацией на спине по степи.

Скоро он добрался до того места, где лежал убитый фашист. Тарасюк посмотрел на его запрокинутое лицо, на круглые льдины в орбитах и вновь подумал: «Плакал, наверно, перед смертью».

И еще подумал Тарасюк, что, когда ему было совсем плохо, он не хотел плакать, а только злился. Злость – какая это правильная штука! Злость давала ему силы. И, может, ее–то прежде и не хватало Тарасюку.

Потом Тарасюк сдал рацию командиру и получил приказ отдыхать.

И вот он пришел в землянку, где раньше жили фашисты, и его встретили бойцы отделения. А как они его встретили, я уже рассказал.

Сейчас Тарасюк спит. Бойцы сидят вокруг него молча, и, хотя хочется поиграть в «козла», они не играют, потому что стук костей будет мешать спящему. Правда, можно играть без стука, но без стука какая же это игра!

Дверь землянки распахнулась. На пороге стоял Липатов. Он громко и радостно сказал:

– Орлы, про Тарасюка слышали?

– Тише! Тарасюк спит. Понятно?

Это вскочил Чумаков и закрыл рот Липатова своей тяжелой ладонью.

Липатов подмигнул бойцам, кивнул на спящего, а потом осторожно уселся на нары.

– Будьте уверены, – сказал один боец.

– Главное – совесть имей, а она себя рано или поздно покажет, – сказал другой.

– Сила у русского человека, как у кощея, схоронена, – сказал третий.

– Землю носом перевернет, – сказал четвертый.

– Довольно вам, – опять грубо вмешался самый грубый человек в отделении – Чумаков, – спит же Тарасюк!

И все замолчали. А Липатов сидел на нарах и улыбался с таким видом, будто он знает что–то такое, чего не знают другие.

1943


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю