Текст книги "Знакомьтесь - Балуев!"
Автор книги: Вадим Кожевников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Ссора
Деревья были белыми: они обросли инеем. Воздух был стеклянно чист: его высушила стужа.
Снег рассыпался, как песок, и мороз, подобно кислоте, разъедал под одеждой кожу.
Часть совершила обходный стосемидесятикилометровый марш. Через шесть часов, в сумерки, предстояло вступить в бой. Командир приказал бойцам спать, хотя в небе еще только загоралось холодное солнце.
И случилось так, что три бойца, три товарища, поссорились. Была ли виной тому усталость от непомерно тягостного перехода в буран по пересеченной местности, или тревожная раздраженность, вызванная вторыми сутками без сна, или то, что они озябли до костей, но только три товарища, три бойца поссорились из–за пустяка.
Теперь они не глядели друг другу в глаза, угрюмо готовясь к ночлегу. Оскорбленные и подавленные злыми, обидными словами, они не смогли все–таки расстаться друг с другом даже на эту ночь. Спать одному нельзя, а отщепенца все равно никто не приютил бы, потому что не в обычае фронтовиков поощрять ссоры.
Юносов молча выкопал в снегу глубокую яму. Гарбуз молча устелил дно ее еловыми ветвями. Поповкин молча прикрыл ветви плащ–палаткой, и, когда двое улеглись, он закрыл их шинелями, сверху положил еще одну плащ–палатку, закидал ее снегом, потом, приподняв, полез внутрь и, прижавшись к Юносову, задышал ему в курчавый затылок.
Скоро под настилом стало тепло, но эта теплота не растопила обиды в сердцах трех бывших товарищей, и они лежали, прижавшись друг к другу, оскорбленные и подавленные.
Лежали – и не могли уснуть.
Пришел серый вечер, и снег стал серым, как пепел, и потертая луна катилась в серых облаках.
Цепи бойцов бесшумно ползли по снегу. Ползли, прорывая себе путь в снегу плечом, головой. Движения их были сходны с движениями пловцов. Лощина, которую они должны были пересечь, походила на озеро, а сугробы, наметанные ветром, были волнами его.
Скоро на флангах сухо и четко застучали пулеметы, с визгом стали рваться мины, и в воздухе после их разрывов носилась копоть, черная, как вороний пух.
И снова три бойца, три бывших товарища, очутились рядом. Они не могли расстаться. Никто не позволил бы им этого, потому что они давно уже сработались в бою.
Поповкин – снайпер, Юносов и Гарбуз – лучшие гранатометчики. Действовали они всегда так: Гарбуз и Юносов ползли впереди, Поповкин сзади. Он должен был охранять их от вражеских пулеметчиков и стрелков своим точным огнем. Этот способ бойцы называли «вилкой». В основе этой вилки находились твердые руки Поповкина и его пронзительно точный глаз.
И сейчас они ползли по снежному полю к вражескому дзоту, чтобы, блокировав его, разрушить систему немецкого огня.
Поповкин, умяв снег, опираясь на локти, вел огневой поединок с дзотом. Но пули его отрывали только щепки от сруба, и вражеский пулемет все продолжал стучать по тем двум, которые ползли впереди. В смятении Поповкин начал частить, и выстрелы его от этого стали еще менее точными. Забыв в нетерпеливой злобе об осторожности, Поповкин выполз на бугор и стал целиться. Но пуля вражеского стрелка хлестнула его по спине, вспоров полушубок. По спине потекла теплая кровь.
Гарбуз и Юносов, прижатые к земле низкими очередями пулеметного огня, лежали неподвижно, ожидая, когда сбитый Поповкиным вражеский пулемет смолкнет. Но пулемет все стучал и стучал. И тогда Гарбуз, ничего не сказав Юносову, отполз в сторону и, приладившись, начал бить по амбразуре из своего автомата. Гарбуз не был первоклассным стрелком, и из его огневого состязания ничего не вышло, только осколками мины разбило автомат у него в руках.
Юносов бросился к Гарбузу, но Гарбуз вдруг поднялся и побежал во весь рост к дзоту, далеко отбросив назад руку с зажатой в ней гранатой.
Юносов опустился на колено и стал стрелять по амбразуре, откуда беспрерывно стучал пулемет. Раздался глухой взрыв, за ним второй. Пригнувшись, Юносов побежал к дзоту, заряжая на бегу гранату.
И когда Поповкин подполз к дзоту, он увидел сидящего на перевернутой немецкой каске Гарбуза, перевязывающего окровавленную руку бинтом. А возле него стоял Юносов и сердито говорил:
– Еще мало досталось. Нашли время ругаться! Кому от этого хорошо? Им хорошо! – И Юносов кивнул головой на мертвого фашиста, лежащего ничком у входа в дзот.
Поповкин подошел к бойцам. Рассеченная спина болела, и он, согбенный, как старик, виновато улыбнулся и хотел рассказать все, чтобы объяснить, попросить прощения, но Гарбуз поднял глаза и сказал тихо:
– Я, Степа, перед тобой извиниться могу, конечно, но думаю, что теперь все понятно. – И протянул Юносову руку, чтобы тот завязал ему концы бинта вокруг кисти.
1943
Живая и мертвая вода
Эта степь – вытянутая, плоская, чуть покрытая вялым тающим снегом – на огромном пространстве своем несет следы тяжкого танкового сражения. Чтобы постигнуть масштабы его, нужно исколесить сотни километров шоссейных, грунтовых и проселочных дорог.
От самого Киева и до переднего края торчат из земли остовы немецких машин. Тысячи тонн металла! И каждая машина выглядит как изваяние, выражающее то отчаяние поражения, то позор бегства, то агонию смерти.
Видения битвы сопровождают нас. Деревня Медведыха. Скопище немецких транспортеров, похожих на гробы на колесах. «Тигры» с гусиными вывихнутыми шеями своих длинноствольных орудий. Раскрашенные в лягушечий цвет «пантеры»… Они были застигнуты здесь врасплох, на исходном положении, внезапно прорвавшимися нашими танками, окружены и расстреляны. А вот эти немецкие машины, очевидно, метались и, пробуя удрать, увязли в трясине ручья. В люке одного танка торчит палка с белой тряпицей – мольба о пощаде…
А дальше – снова степь и снова разбитые немецкие танки…
Уже смеркалось, когда мы подъехали к деревянному фургону – совсем такому, какие бывают у трактористов или комбайнеров во время посевной или уборочной. Только фургон этот стоял в балке, и основанием ему служила полуторатонная машина.
Внезапно вывернувшийся из темноты человек в промасленной стеганке негромко доложил, что отделение РВБ под командой сержанта Глухова выполняет боевое задание.
Степь была тиха и недвижима. Только в том направлении, где возвышался какой–то курган, со стороны противника то гасли, то вспыхивали пулеметные очереди.
– Почему они бьют по кургану?
– Какой же это курган? Это наш танк, – обидчиво заметил Глухов, – мы его в брезент закутали, потому он такой странный. А под брезентом ребята мои сидят и ремонтируют при нормальном электрическом освещении.
Мы вошли в фургон и вдруг очутились в тесной слесарной мастерской.
Глухов предложил нам раздеться, поставил на железную печку чайник.
Расставляя кружки, Глухов не спеша рассказывал:
– Наше дело какое: танки вперед, мы – за ними. Танкисты дразнят, что мы живую и мертвую воду за собой возим. Это вовсе не обидно, а правильно… Утром немец повредил танк «Минин». Пробовали его из оврага тракторами вытащить, – не удалось: немец это место пристрелял и не позволял подойти тракторам. Подошли мы, видим – мотор поврежден и застряла машина в грунте по самое брюхо. Сколотили мы сани, положили новый мотор и поволокли к танку. Если двух коней запрячь – и они бы вспотели. Мы вшестером тащили, но дух захватывало… Запустили мотор, а гусеницы только землю скребут, и все дальше танк в грунт уходит.
Решил я передохнуть и перекур для мыслей сделать. Вижу, лежит тут же, в балке, немецкий колесный транспортер; подошел я и говорю ребятам: снимай колеса. Сняли колеса, а на них стальные кольца надеты. Взяли мы эти кольца и надели на гребни гусениц, и получилось, словно на танк серьги надели. Продернули в кольцо бревно. Запустили мотор, танк и выскочил из ямы.
Вчера нас немецкие автоматчики в танке окружили – еле инструмент успели унести. Такая неприятность! Лежим мы в степи, и так грустно на душе: сколько труда зря пропало! А немцы по нас огонь ведут, деваться некуда. Вдруг вижу: совсем недалеко немецкая «пантера» с разорванным орудием. Подползли мы к ней, залезли внутрь. Хотели только передохнуть от обстрела, а как оглянулись – видим, наладить машину можно. Принялись за дело. Часа через три сел я к рычагам управления, дал газ – все в порядке.
Поехали на своем ходу к танку. Которых фашистов не удалось гусеницами придавить – перестреляли. Работу, конечно, закончили в срок.
Вдруг послышалось глухое ворчание танка.
Глухов вскочил и весело крикнул:
– Работает!
Скоро мы различили в гуле немецких пушек громко звенящий голос танкового орудия. А немного погодя в дверь фургона кто–то постучал. Глухов погасил свет и сказал:
– Войдите.
– Товарищ сержант, – доложил чей–то радостный голос, – «тридцатьчетверка» номер триста пятнадцать прошла испытание на «отлично». Разрешите машину сдать экипажу?
– Хорошо, выполняйте, – сказал Глухов и зажег свет.
– Это ефрейтор Аниканов, – представил он, – бывший шофер. Из немецкого тыла недавно привел наш подбитый разведывательный танк. Шесть дней ремонтировал. Ночью работал, а днем в скирде прятался. Отличный ремонтник!..
Утром мы проснулись от шума голосов, раздававшихся снаружи. Я вышел из фургона.
Танкист в сдвинутом на затылок шлеме, заискивающе улыбаясь, просил Глухова:
– Может, парочку клапанных пружин успеете дотемна переменить? Мне к ночи на исходное идти, может, успеете?
– На перемену клапанной пружины у меня положено вместо восьми часов двадцать минут сроку, – гордо сказал Глухов, – нечего тебе тут стоять и производство мое демаскировать.
Обрадованный танкист, чуть не в пояс кланяясь, стал жать руку Глухова.
Увидев меня, Глухов поздоровался и осведомился, как спалось, потом сдержанно заметил:
– А мы за ночь уже четвертую машину обслужили. Клиенты только очень горячие…
Простившись, я снова тронулся в путь.
И опять эта бескрайняя степь, черные мерцающие лужи, уцелевшие ветряки, украинские хаты с мягкими соломенными крышами и ржавые глыбы торчащих из земли немецких танков.
Я знал всю тягость танкового побоища, происходившего здесь. Но теперь перестал удивляться, почему на нашем пути так мало встречалось подбитых советских машин. Зеленые фургоны, идущие следом за атакующими волнами наших машин, на линии огня возвращают машинам жизнь.
1944
Москвичка
В избе жарко. А у горячо натопленной печи сидят две девушки–санитарки в полушубках.
– Вы что, девчата, простуженные?
– Нет.
– Так что же вы, как старухи, в шубах у печки греетесь?
– Сегодня раненых много, кровь давали, теперь зябнем.
– Идите отдыхайте.
– Нельзя. Мы капитана ждем. У нас с Ниной одна группа, мы с ней решили сложиться – дать ему еще понемножку крови.
Лица у обеих девушек усталые, глаза впали, но выражение этих глаз радостное и одухотворенное.
…Нет более жестокого побоища, чем траншейный бой. В узких канавах люди дерутся врукопашную – лопатами, ножами, отомкнутыми штыками. Голыми руками душат врага. Кругом рвутся гранаты. Здесь мы опять встречаем девушку с хорошими глазами, с зеленой сумкой через плечо. Она говорит ровным голосом, ее движения медленны и осторожны. Бинтуя, санитарка успокаивает раненого, и лицо у нее такое спокойное, словно здесь, на поле боя, есть только два человека – она и раненый.
Потом девушка тащит раненого. Фашистский снайпер охотится за нею. Отдыхая, она ложится на землю так, чтобы загородить бойца, – как раз с той стороны, откуда ведет огонь снайпер.
Разорвалась мина. Санитарка вскрикнула и зарылась лицом в снег. Раненый спрашивает:
– Испугалась?
– Да, – говорит она, смущенно улыбаясь, – очень.
Потом девушка снова ползет и тащит раненого, а из пробитой ее ноги течет кровь, – она не хотела, чтобы боец узнал о ее ранении.
Часто бывало так: незнакомый военный приходил к Нине Ходоровской, обнимал ее, целовал и произносил какие–то путаные слова благодарности.
Конечно, она не могла запомнить всех, кого спасла от смерти, но ее, Нину Ходоровскую, эти люди запоминали на всю жизнь.
Нина была серьезная и умная девушка. Здесь, на фронте, изучала английский язык, много читала, потому что хотела быть образованным человеком. И когда полюбила, это чувство было огромным, но суровым и строгим. Она пошла работать в разведку, где служил любимый ею человек.
Отряд, находясь в разведке, делал проход в проволочных заграждениях. Боец наткнулся на мину – произошел взрыв. Враги открыли пулеметный огонь. Нина, приподнявшись, делала перевязку бойцу, которому осколком мины раздробило ногу. Ей кричали:
– Ложись!
Но она не легла, потому что раненый истекал кровью, а лежа неудобно затягивать жгут. Немецкая пуля пробила ей грудь. Умирая, она еще пыталась докончить перевязку.
А накануне Нина говорила товарищам, как отпразднует день своего рождения:
– Наварю киселя целую кастрюлю, соберемся все вместе и будем наслаждаться.
Нину Ходоровскую похоронили возле деревни Кинтово.
И вот сейчас передо мной лежит ее ученический портфель, маленький, с испорченным замочком, в нем письма, дневники, записи.
До войны в Москве было свыше полмиллиона школьников.
Мы говорили о них – дети. Мы думали, что зрелость этого поколения, мужественный характер его проявятся позже, с годами, и представляли их ближайшее будущее в стенах вузов, техникумов, в просторных цехах новых заводов. Мы знали, что юношеские мечты, самые чистые и светлые, совпали для них с содержанием и направлением жизни страны, гражданами которой они являются. Но мы еще не знали меры твердости их духа в борьбе за осуществление высшей справедливости на земле.
С горестным благоговением мы читаем строки из дневника Нины Ходоровской, написанные 30 июня 1941 года:
«У нас война с Германией. Трудно… Каждый день сотни убитых. Взяты Вильно, Ковно, Гродно, Белосток, Брест.
Не знаю, что делать. Хотела идти в РОКК. Отговаривают. Мама не хочет. Боюсь, что не выйдет. Но я очень хочу. Хочется помочь. Но где эта помощь нужна от меня и где я действительно смогу помочь – не знаю. Хочу, хочу очень. На совести какой–то камень. Мне грустно и плохо. Боюсь, что все это так и останется у меня словами. Я – ничтожный человек и никуда не гожусь».
Это пишет девочка–подросток. Единственная дочь профессора Ходоровского. Ее считали поэтессой, литератором, прочили блестящее будущее. Разве уж этого одного было недостаточно, чтобы привести к ребяческому эгоизму?
Советское социалистическое государство, его интересы – превыше всего для современного молодого человека, это его личная жизнь, его совесть. Именно потому с таким презрением говорит о себе Ходоровская, когда, колеблясь, еще не находит сил принять активное участие в борьбе за независимость своей родины. И когда чувство осознанного долга побеждает, она обретает непреклонную душевную силу и стойкость, которые многим на фронте казались необычайными.
Вот одно из писем Ходоровской, адресованных школьному товарищу, от 15 февраля 1943 года:
«Сегодня, по сообщениям «В последний час», взяты Ростов и Ворошиловград.
Как это хорошо и вместе с тем как обидно, что мы должны сидеть здесь, в болотах, на месте и ничего не делать… Но мама говорит, что «если она будет знать, что я подвергаюсь большой опасности, это будет для нее такой мукой… Но меня не удержало бы все это. Пусть это эгоизм или еще что–либо, но это так. Никогда я не смогу жить спокойно, долго на одном месте, никуда не стремясь. Мне не кажется это плохим качеством. Во всяком случае, это так, и иной быть я не могу и даже не хочу.
Честное слово, если бы сейчас меня вызвали к командиру и сказали, что мое желание наконец исполнится, то я не остановилась бы ни перед чем: бросила бы все вещи, ушла бы в какую угодно вьюгу, даже раздетая. Я не испугалась бы ни смерти, ни ранения, ни уродства».
Ходоровская уже два года на фронте. Суровая жизнь. Трудная жизнь. Казалось бы, давно могло погаснуть пламя восторженной, несколько романтической самоотверженности, с каким девушка–подросток ехала на войну.
Ведь она по роду своей профессии каждый день переживала то, что не дано пережить иной раз самым храбрым воинам, – Нина принимала страдания и муки раненых. Это, пожалуй, самое жестокое, самое непереносимое. Почему же с такой удивительной силой и вдохновенной устремленностью звучат ее слова и почему с таким упорством она ищет новых испытаний?..
«Я теперь коммунистка, – пишет Ходоровская в письме к школьной подруге, – я член Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). Ты знаешь, что это значит. В моем сознании это такое большое, что я просто не знаю, как может быть следующий день для меня таким же обычным, как вчера. И я хочу, чтобы ко мне пришел такой день, чтобы я со всей верой, со всей силой и гордостью могла сделать такое, что было бы достойно того имени, какое мы носим».
Вот откуда неиссякаемый огонь в сердце Ходоровской. Там, где труднее всего, наши советские люди находят источник для своей духовной стойкости.
Последнее письмо, которое я держал в руках, не лежало в бумагах Ходоровской. Его написала Маша Павлова ее матери.
«Дорогая Ниночкина мама!
Вы только не волнуйтесь, не расстраивайтесь, а возьмите себя прямо в руки и ведите себя, как мать героини.
Сегодня мы навсегда простились с вашей дочерью.
Я представляю ее, когда она возвращалась с боевой задачи со счастливой улыбкой на лице. Да и как не быть счастливой, – она ведь действовала всегда честно, как подобает советской девушке…»
Нины Ходоровской больше нет. Но приезжайте в ту часть, где она служила, и вы очень часто услышите ее имя. Врач санбата, давая указание, как нужно ухаживать за тяжелоранеными, в заключение говорил:
– Все–таки лучше всего это умела делать Ходоровская. Она как–то делала такие перевязки, почти не вызывая боли. Она точно сама умела испытывать боль, которую переносят ее раненые, и поэтому руки ее приобретали ту чудесную чувствительность, какую необходимо иметь медику.
А недавно один боец упрекнул санинструктора, который вынес раненого, не захватив его оружия:
– Ходоровская за все думала, а ты – как узкий специалист.
И хотя боец этот никогда не видел Ходоровской, он помянул ее имя, потому что слышал от других, что во время траншейного боя, унося раненых в прикрытие, Ходоровская всегда захватывала и их оружие.
Когда говорят о бессмертии, часто представляют себе памятники, изваянные из камня или отлитые из бронзы. Но существует иная память об умерших – живое ощущение деяний ушедшего человека. Вот такое чистое и высокое ощущение и живет в сердцах всех, кто знал Нину или слышал о ней, такой хорошей и ясной девушке нашей страны.
1944
Труженики войны
Танковый бой может длиться час, а иногда и несколько суток, превращаясь в сражение, сходное с эскадренными сражениями морских кораблей.
Подбитый танк не тонет, не разваливается, как корабль, погружаясь на дно. Неподвижный танк с жестоким усердием добивают артиллерийским огнем.
Экипажи советских танков не покидают подбитых машин, они продолжают вести бой до последнего снаряда и, если заклинена башня, разворачивая машину, наводят орудия всем корпусом танка.
В дыму сражения за нашими танкистами следят внимательные глаза. И если машина повреждена, на помощь ей высылаются спасательные команды – эвакоотряды.
Работа эвакуаторов сопряжена с титаническим трудом и доблестной отвагой.
Сотни машин, спасенные эвакуаторами, выведенные ими из–под огня, восстановленные ремонтниками, снова идут в бой.
Танк лейтенанта Саламатина ворвался в деревню первым. Выбив лобовой броней бревна в стене сарая, танк вел огонь по немецким самоходным орудиям до тех пор, пока сарай не загорелся. Обсыпанный горящими обломками, танк бросился на самоходные орудия, которые отступали уже вдоль шоссе.
Но Саламатин погорячился. Мост через черную, узкую, заболоченную реку оказался ненадежным, он рухнул. Танк провалился, встав на дыбы. Сняв пулемет, танкисты окопались возле машины, защищая ее.
Пришла и прошла ночь. Двое из экипажа были убиты, Саламатин ранен.
На рассвете к танкистам приползли бойцы эвакоотряда сержанта Егора Костюшко. Они осмотрели машину и стали рыть землю. Они копались под танком до тех пор, пока не срыли бугор, о который опиралась его передняя часть. Танк принял горизонтальное положение. Танкисты влезли в танк и стали бить из орудий шрапнелью.
Но танк погружался в трясину, и скоро орудие его, прижатое к земле, вынуждено было смолкнуть.
Танкисты снова легли в окопы и защищались из автоматов.
Костюшко со своими шестью бойцами метрах в ста от танка рыл посреди деревни простой деревенский колодец; бревна разбитой хаты рубили для сруба этого колодца.
Смертельный бой танкистов разительно не соответствовал мирному труду бойцов Костюшко.
Но вот солдаты Костюшко приволокли к колодцу телеграфный столб, распилили его надвое, обвязали тросом, опустили в колодец, забросали землей. Свободный конец троса пропустили сквозь гроздья блоков, привязали к кормовым крюкам танка, а потом к круто загнутым стальным крюкам трактора ЧТЗ.
Фашисты переправили на левый берег орудие, чтобы добить танк, но отвесные берега реки мешали им действовать прямой наводкой: снаряды рвались, ударяясь о землю, брызгая осколками. Танк звенел от этих осколков.
Костюшко сел на трактор и дал газ. Стальная сеть троса поднялась над землей и басово запела от напряжения. Когда осколки задевали тросы, они пели голосом гигантской арфы.
С бревнами наперевес бойцы Костюшко толпились у танка. Танк дрогнул, вминая бревна, и пополз; траки рвали бревна в щепу. Бойцы отбегали в сторону, спасаясь от гудящих в воздухе щепок, разящих с такой силой, словно это были осколки снарядов.
Танк вытащили на берег, и почти тотчас грозной глыбой он ринулся на немецкую пушку и разбил ее. Танк ушел на запад.
Бойцы Костюшко свернули трос в бухту, уложили его на трактор, сложили туда же весь свой шанцевый инструмент и такелажные снасти, потом собрали щепу и стали готовить не то обед, не то завтрак, не то ужин, не то все вместе, потому что за двое суток своего нечеловечески тяжелого труда они не успели съесть даже куска хлеба.
Во время ужина Костюшко сказал:
– Настроение у меня сейчас такое, хоть на мандолине сыграть. Словно я лично из реки за волосы невесту спас или какую–нибудь красивую барышню.
– Хороша барышня, – сказал Евтухов, – она сейчас ворогам кости ломает.
– А вот к такому тяжелому, как у нас, занятию фашист не способен, – сказал Гарбуз, бывший новороссийский грузчик, – кишка у него слабая на такое занятие. На прошлой неделе мы ихний «тигр» вытягивали. Фашисты там и настил сделали, и тросы тоже путали, а вытянуть не могли. Потоптали землю, бросили вещь и ушли. А мы его за сутки – как из пивной бутылки пробку.
Холодной ночью, когда дул протяжный, неиссякаемый ветер, я встретился снова с бригадой Костюшко на берегу другой реки. И вот что увидел я.
Гарбуз стоял, мокрый, в нижнем белье, у самой воды я нетерпеливо ждал, пока Костюшко выдаст ему положенное. Выпив, крякнув, понюхав палец, Гарбуз поднял с земли шанцевую лопатку с короткой ручкой и пошел в воду, раздвигая руками разбитый плавающий лед. Потом он нырнул, и долго голова его не показывалась на поверхности.
Костюшко, глядя на дымящуюся воду, сердито объяснил:
– Часа четыре ковыряемся, а все никак лобовую откопать не можем. Уткнулся с размаху в берег, как бугай, и засадил крюки.
И он крикнул показавшемуся из воды Гарбузу:
– Ступай грейся. Мой черед. – И стал аккуратно раздеваться на берегу.
Шел снег. Земля под ногами, замешенная снегом, чавкала. Я продрог и пошел к стоящему в отдалении трактору, чтобы погреться у радиатора.
Мокрый воздух вздрагивал от гула артиллерийской стрельбы. Оранжевые отблески на мгновение красили лед и черную полынью. Потом снова мрак и шорох снега.
Подошел Гарбуз, чуть хмельной, веселый, и громко сказал мне:
– А три дня тому назад мы у них «пантеру» украли. Вот смеху было! Разведчик приходит и говорит: «В балочке немецкая «пантера» стоит, ихний механик с ней». Привязал я к ноге трос и пополз. Грязюка страшная. Ползу, как уж, на себя удивляюсь. Мне, извините, сорок пять лет, детей четверо, а тут такие жмурки, носом землю рою… Приполз к немецкому танку. Фашисты прилично в стороне чего–то делают, ключами стучат, по–своему ругаются. Начал я вязать трос на крючья, осторожно, конечно, чтоб не звякнуло. Завязал, как положено. В пальцах у меня кое–какая сила есть. Захочу с другим сердечно поздороваться, так он больше никогда руки не подаст. На всю жизнь запомнит. Запрягли мы два трактора. Дали газ. Но тут что сделалось, страшно сказать. Фашисты нам такие факелы от фугасок подсветили – деваться некуда. Из пушек бьют, из минометов бьют, – понятно, обиделись: такую ценную вещь из–под носа увели! Одного тракториста свалили, другого испортили. Осколком трос перебило. Пропала наша затея. Столько горючего зря сожгли! Пополз я обрыв искать. Нашел. И только стал вязать красивым бантом, навалились на меня в темноте два фрукта. Одного я, как все равно в футбол, ногой в живот, а с другим схлестнулись, словно в цирке. Но не пришлось мне его живым взять… Завязал трос, как мог, крикнул: «Давай!» А ноги не держат. Забрался на «пантеру», лег на нее и все дух переводил, – все–таки возраст, и кровь сильно из головы текла. Так мы «пантеру» и увели. А почти исправная машина.
– Гарбуз, – раздался с реки голос Костюшко, – давай трос!
Гарбуз, подхватив с земли тяжелый конец витого стального каната, побежал к реке.
В середине дня четыре трактора, запряженные цугом, вытащили затонувший танк из реки.
Путешествуя по фронтовым дорогам, я увидел однажды широкую борозду глубоко вспаханной земли. Борозда эта проходила через линию фронта, сужаясь где–то далеко на западе.
Я спросил моего спутника, что это за борозда.
– Танк, наверное, подбитый тащили эвакуаторы, – объяснил он равнодушно. – Тяжелый труд. Но сколько машин они этим трудом спасают – танкистов спросите, они скажут.
И перед моими глазами встали картины этого труда. Часто в поврежденную машину одновременно вцеплялись немецкие и наши, русские тракторы, – обе стороны пытались утянуть подбитую машину к себе. Возле туго натянутых тросов бились врукопашную, чтобы не дать перерубить их. И побеждала та сторона, на чьей было больше упорства и мастерства. А разве наш народ не прославил себя ныне своим упорством и мастерством тружеников несравненных?
Я часто видел на фронте эти борозды, идущие по целине через десятки мостов, бревенчатых настилов, видел сотни кубометров вынутой земли, по которой эвакуационные отряды солдат–тружеников танковых частей с неслыханным терпением волокли тяжкие, неподвижные машины.
И мне хочется сказать всем, кто делал эти танки, что труд их здесь, на фронте, продолжался с великой, умноженной доблестью, неся врагу смерть, а нашему народу славу.
1944