355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Город, в котором... » Текст книги (страница 3)
Город, в котором...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:57

Текст книги "Город, в котором..."


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

– Что ты делал возле цирка? – перебьет жена.

– Я просто проходил мимо, – небрежно уронит он, начиная вдруг соображать, что влип. Возле цирка живет ОНА.

Он срочно пускается дорассказывать сцену.

– И все-таки откуда же ты шел? – злорадно любопытствует жена.

И, вконец растерявшись, он не находит ничего лучше, как ответить:

– Не знаю.

О, а женщина – она просто кишками чует опасное место, где может быть разоблачена, она и на выстрел к нему не приблизится. Уж она-то учтет все. Она переложит закладку книги в самый ее конец. Она не выдаст бессонницы предыдущей ночи. А уж как она соскучилась! Рассказывая о командировке, она нигде не упомянет спутника. Если заходит о нем разговор, ей сразу становится скучно и она идет мыть посуду. Если ее спросят что-нибудь о нем, она даже имя его перепутает.

И вот, пожалуйста, все изменившие мужчины разоблачены, а над женщинами так и свищет ореол их порядочности. И считается: мужчины изменяют ВСЕ (но с кем?..), а женщины – только редкие.

Итак, Рита вернулась из Москвы, оглядела свою новую квартиру, в которой еще не успела пожить, – и не почувствовала никакой радости. Квартира была как запоздавшая награда, когда получена уже более высокая. С отчуждением смотрела Рита на эту панельную коробку с перегородками, к которой никак не приложимы были старинные поверья о домовых, о душе предметов и домов.

Между тем душа у дома была, хоть в нее и не верили. Бедную эту душу в последнее время ввергли в полную растерянность. В Ритино отсутствие здесь бывала и хозяйничала другая женщина, и домовые вконец запутались: кому посвятить свою преданность. Даже человек, если ему приходится выбирать и мучиться решением, в конце концов устает и становится безучастным к себе самому – так чего же ждать от слабой души дома – ведь это не живое божеское существо, а строительный материал, у него нет такой силы, как в одухотворенной живой материи. Домовой дух сразу утомился и как бы заснул, покинув своих странных хозяев на произвол судьбы.

И недаром, недаром Рита подумала вдруг, что дом, в котором не живут (то есть не содрогают ветром сквозняков, не встряхивают хлопаньем дверей, не изнашивают топотом ног), что дом этот очень скоро разрушается. Рассыпается в прах. И не странно ли это?

За обедом Рита чуть наклонилась к мужу и интригующе спросила:

– А хотел бы ты съездить поработать за границу, а?

Юра, усмехнувшись, развел руками: что за вопрос! А она продолжала завораживающе:

– А куда бы ты хотел поехать, а? В какую страну?

– Будьте добры, мне, пожалуйста, Париж.

– Дуб, я тебя всерьез спрашиваю! Реальное что-нибудь! – обиделась Рита как бы за разорение мечты.

– Ну что реальное? – вздохнул Юра. И серьезно сказал: – Ну, вот, например, в Ираке есть город Насирия, там построена ТЭЦ, и счастливчики попадают туда работать в эксплуатации…

И украдкой взглянул на Риту.

– Ну что ж, ваши пожелания будут учтены! – игриво сказала Рита и чмокнула его в щеку (за то, что он такой молодой, свежий, сильный и перспективный).

– Он хочет в Насирию, – сказала она по телефону в ближайший сеанс связи.

– Куда? – переспросил Прокопий: связь была плохая.

– В На-си-ри-ю!

Глава 2
НЕ ТОЛКАЙТЕ МЕНЯ!

Скрежетали шаги на морозе, пригнетался низко к земле выхлоп города, и часть этого выхлопа принадлежала ТЭЦ, но она, простодушная, не знала об этом, стояла себе, большое животное, пыхтела, невинно испуская ядовитые испарения, в гигантском ее чреве клокотало, гудело и ворочалось что-то горячее, а она не понимала ни вреда своего, ни пользы для людей, без нее погибших бы среди враждебной стужи.

Сева прячет исцарапанное лицо в воротник – спасибо морозу, но как ему спрятаться в лаборатории? Ничего, Илья Никитич не выдаст. И ничего не спросит, так поймет. От остальных Сева уже отчаялся добиться хоть какого-нибудь понимания. Предстаешь перед людьми, что-то делаешь, произносишь, и они тут же суют тебя в определенную ячейку в своей картотеке. Глядь – совсем не туда тебя сунули, где ты ощущаешь свое место. Начинаешь выпрыгивать и что-то добавочное выкрикивать, чтоб они заметили свою ошибку и переставили тебя. А все выходит только хуже – поглядят на тебя, посмеются, да и вовсе переставят в дураки. Собственно, он уже привык. Перестал выпрыгивать и покорно ходит в дураках. Лишь бы дали покой думать и высвобождать из хаоса мира его гармонические законы. Он привык к презрению знакомых и к нескончаемой молчаливой претензии жены – в физической среде этой претензии он уже научился безостановочно совершать работу ума, не испытывая неудобств.

Но как же это случилось, боже мой, яйцо хряснуло о косяк двери, и жидкий желток двумя потеками пополз не спеша вниз. И она в тот же миг – как будто ее из пращи пустили – ринулась на него и вонзилась ногтями в лицо – на каждой щеке по четыре борозды. Очень больно. От внезапности вскрикнул, события обгоняли сознание, отшвырнул Нину и в ванную, а она тряслась и в истерике выкрикивала: «Не надо было мне рожать!..»

И как это могло с ним случиться? Да, но у нее было такое ненавидящее лицо – она как пропасть, черная пропасть зияла на пороге кухни, просто гибелью разило оттуда, – это он от ужаса швырнул яйцо, он не мог этого вынести, и чтобы прекратить… Он не хотел!

Он прикладывал к лицу мокрое полотенце, а Нина ломилась в ванную, она наваливалась на дверь и шепотом – чтобы не разбудить детей – кричала: «Не надо было мне рожать!» Молчание его только усугубляло ее истерику. «Ты слышишь, слышишь?!» Он откинул крючок и явился перед ней, сияя розовыми царапинами и небывалым зверством на лице. Она пискнула мышкой и отпрянула. То-то! Отвернулась, прижалась к стенке лбом, заплакала, по-детски взъежив плечики. Надо было ее пожалеть, ему хотелось пожалеть ее! – но он уже опаздывал на работу, а это не полагалось. Кроме ваших святых необузданных чувств есть еще незыблемый порядок жизни. А вы уж как-нибудь перетопчетесь со своими чувствами до конца рабочего дня. Вот так!

А и в самом деле не надо было рожать. Как оголенный провод стала – не дотронься. Круглые сутки под напряжением. Не провод даже – дуга: горит синим пламенем и гудит. Ночами просыпается на полсекунды раньше, чем пикнет маленькая Лера. Ей кажется: если она отвлечется мыслями на что-нибудь другое – Лера погибнет. И держит ее – напряжением сердца. Взращивает не столько молоком, сколько усилием любви. Нельзя же так. Раздастся в доме голосок детского плача: «Ла-а, ла-а…» – странный, расщепленный (так око блестит сквозь линзу слезы), и Нина бросается опрометью, как на пожар, хватает на руки: спасти. Нет, такой самоубийственной любви и тревоги не надо. Руслан совсем осиротел, взглянуть в его сторону некогда. Но мальчик простил ей. Понимает. Подойдет, спросит: «Мама, мама!» – «А?» – рассеянно. «А крокодилы – молчаливые?» – «Кажется, нет… Не знаю…» И опять отворачивается от маленького, такого большого теперь Руслана. Руслан приблизится к Лериной кроватке, заглянет, вздохнет и молча отойдет прочь. Пять лет ему. Сева, едва придя с работы, не успев поесть: в магазин за продуктами, пеленки – стирать, развешивать, гладить. Помыть посуду, помешать в кастрюле… «Господи, неужели нельзя побыстрее!» – почти визг. Но ничего, он все перетерпит, лишь бы потом в тишине и уединении… За пределами сферы в десять миллиардов световых лет скорость расширения пространства больше световой, и тогда свет, испущенный звездами оттуда, не дойдет до нас, потому что – так и написано! – результирующая скорость испущенного света будет иметь направление «от нас» – как же так? Если по закону здравого смысла – то да. Но ведь, по Эйнштейну, скорость света не складывается со скоростью источника и не зависит от него, поэтому не может быть никакой «результирующей», да и скорости, большей C, не может быть. Или автор невзначай забыл про Эйнштейна и рассудил по здравому смыслу? Вот и уследи за этими писателями. Каждый твердит свое. Может быть, каждый человек с рождения носит в себе свою истину? И когда его внутренняя истина вдруг совпадает с привнесенной, доказательства кажутся ему излишними: и так очевидно. Да если бы истина была очевидна, разве бы все давно и согласно не сошлись бы на ней? Повсюду во всем царит разногласие, и никто не заблуждается, каждому природа дает подтверждение его догадки. Она как ловкая мать, эта природа: каждому ребенку по игрушке, чтоб успокоился, всем сестрам по серьгам, и каждому ученому по теории. «Новая научная истина побеждает не потому, что она убедила противников и заставила их прозреть, а, скорее, потому, что ее противники в конце концов умирают и вырастает знакомое с ней новое поколение». Прав Макс Планк?

– А ты, значит, у нас все читаешь! – раскаленным добела голосом.

– Ну что еще? Что я должен сделать?

– А сам ты не видишь, что сделать? Тебя носом ткнуть?

И шел в магазин, стоял в очереди и страдал – не от очереди, а оттого, что нет устойчивой стабильной картины мира. Ни закона, ни системы, по сей день мир погружен в первичный хаос, и добыто из его руды еще очень мало чистых элементов истины. Ни одна теория не выдерживает нажима мысли, рассыпается.

Он покупал молока и приходил к твердому выводу: все, надо браться за модель мира – всеобъемлющую. Хватит ждать от других. Все осторожно двигаются по темному лабиринту на ощупь, не зная, куда повернет стена в следующий момент. Каждый ведь еще и привязан к рабочему месту и к конкретности темы. Нужен другой путь – ясный, путь полета над этим чертовым лабиринтом – сверху, над его запутанными коридорами – по прямой, как самолет летит, презирая петли земных дорог. Нужен всеобщий закон всему – музыке и металлу, нужна революция представлений.

Возвращался домой, был уже темный вечер, над улицей склонились червяки пронзительных фонарей. Склонились и мнили себя покровителями земли, и не знали, что высоко у них над головой сияет ночное небесное светило в апогее своей славы – полная луна. Она бы, луна, обошлась и без этих самозванцев, но она великодушно безмолвствовала и не вступала с ними в спор. Фонари были похожи на людей, а луна – на недосягаемую истину, и было Севе удивительно, как это люди живут без ответа на вопрос о природе вещей. Живут себе – и нет им никакого дела до того, что жизнь теоретически невозможна.

Сева мучился за них один.

Ночью Лерочкин плач разбудит, Нина встанет перепеленать, а Сева, пользуясь тем, что проснулся, даром времени не теряет, начинает соображать: а может, красное смещение – вовсе не результат разбегания вселенной, а просто: свет теряет энергию в преодолении пространства и становится медленным: краснеет? Да и заснет. А утром сегодня он варил себе на завтрак яйца всмятку, включил репродуктор – погоду, погода была зимняя, и Сева немного утешился тем, что, худо-бедно, хоть каким-то правилам подчиняется этот научно-безысходный мир: времена года сменяют друг друга без запинки. Успокоиться бы на этом и не лезть в подробности, в структуру, в эти элементарные составляющие: молекула – атом – позитрон – электрон – антисигмаминусгиперон… При этом ронялись какие-то железные подставки и кастрюльные крышки, вода клокотала и выплескивалась с шипением на конфорку, а радио вещало – и тут в дверях кухни возникла опухшая от недосыпания Нина – ни одной ночи с рождения Леры ей не удавалось выспаться, – вид у нее на пороге был вполне взбешенный, Сева вздрогнул и произнес вслух последнее слово мысли:

– …антисигмаминусгиперон…

Ее можно было понять, полыхание ее глаз, Сева и понял, он тотчас услышал вызывающий звук радио, которого до сей минуты не замечал. Он бросился и выключил. Но Нина, видимо, не смогла вынести враждебности своей ко всему тому, что воплощалось в этом слове – антисигмаминус… она как-то оскалилась, зубы обнажились совершенно по-волчьи, по-звериному, он и сам от себя не ожидал, яйцо, которое уже начал есть и держал в руке, а голова при этом машинально додумывала свою мысль: «Все-таки наука бессильна найти закон…» – разумеется, он не целясь, он совсем не для того, чтобы попасть в нее – это был, видимо, лишь жест замешательства или, может, жест его собственного отчаяния, жест отношения ко всему сразу – к ее гримасе с оскалом и к бессилию материалистической науки.

…Да. Воротник повыше, прикрыть щеки. В закуток, в заветную комнату к душевному товарищу Илье Никитичу. Они товарищи, они отверженные, они всунуты оба в последнюю ячейку картотеки у этих взаимопонимающих, сильных и уверенных. Еще до того, как они стали работать вместе, Сева уже угадывал товарища в этом пожилом сомнамбулическом человеке, слоняющемся с утра по станции, заглядывая во все двери.

– Васильева здесь нет?

– Васильева сегодня не будет, он уехал в горэнерго.

Послушно кивает, идет дальше, заглядывает в следующую дверь:

– Здесь, случайно, Васильева не видели?

Все над ним смеются, все понимают его нехитрую уловку: показать, что и у него есть дело, что содержит и он на сердце какой-то инженерно-технический интерес.

«Я воевал в пехоте, Сева. И происхождение имею крестьянское. Я слишком знаю, что выживание – самое простое выживание – требует изнурительного труда в поте лица. И вот уже сколько лет не чувствую ни изнурения, ни пота лица – а живу. И это безусловно несправедливо и стыдно».

– Я тут буду сидеть, – представился Сева, когда вошел в лабораторию в самый первый раз. – И буду заниматься релейной защитой.

Илья Никитич подобрался и заморгал.

Комната была большая, но загроможденная приборами и аппаратурой. Приборы создавали несколько закутков. На столе Ильи Никитича лежали плоскогубцы, молоток, обрывки провода и бумаг. И журнал «Техника – молодежи». И Сева понял, что здесь ему будет хорошо.

– Я окончил политехнический институт, и моя специальность вообще-то металловедение, – отчитывался Илья Никитич почти навытяжку («Мне всегда казалось, Сева, что все, кроме меня, делают что-то страшно важное и хорошо понятное им»), – но в последнее время работаю в энергетике.

Сева оглядывался, где бы ему поместиться, какой выбрать себе закуток.

– А сейчас я искал миллиметровку, – спешил Илья Никитич оправдать свое существование. – Хотел построить характеристику для стилоскопа. Вы знаете этот прибор, стилоскоп?

– Нет, не знаю, – заинтересовался Сева.

– Надо же! – Илье Никитичу всегда казалось, что только он один способен что-нибудь не знать. – Давайте я вам покажу!

Они подошли к стилоскопу.

– Если зажечь дугу и один из электродов будет неизвестный материал, то при горении дуги все компоненты дадут свечение, каждый компонент свои линии. По наличию тех или иных линий можно узнать, есть или нет в составе тот или иной элемент.

Его голос действовал на Севу убаюкивающе и сразу погрузил его в блаженство, давно не испытанное, из которого не хотелось вылезать. Как в детстве: спишь утром и слышишь, что мама уже печет воскресные пирожки, сало шкварчит на сковороде, а ты можешь сладко дремать, дремать…

– А как узнать процент содержания? – чтобы длить и длить звук уютной речи.

– Это очень трудно. Только по интенсивности свечения, сравнивая с известным образцом, – печально сказал Илья Никитич. – Особенно трудно со сталями: они различаются по количеству углерода, а углерод в видимой области спектра почти не дает линий. Но вот этот стилоскоп позволяет определить даже углерод! – с утешением закончил он.

– А зачем нашей станции стилоскоп?

– Как зачем? Такой стилоскоп должно иметь  к а ж д о е  предприятие! И нам тоже пригодится. Я заказал его по собственной инициативе! – со скромной гордостью заметил этот ненасущный человек. – Вот… А еще у нас есть микроскоп.

Он снял с микроскопа полиэтиленовый чехол, включил подсветку и пригласил Севу взглянуть. Сева рассматривал в микроскоп свою кожу, а Илья Никитич, уже ободрившись, менял степень увеличения. Решительно нигде еще Севе не было так хорошо, как здесь.

– Здорово! А для чего микроскоп?

– Да хоть для чего! Я занозу иногда заножу и увидеть не могу, а под микроскопом раз – и вытаскиваю!

Нет, отсюда теперь Сева по своей воле никогда не уйдет!

– Микроскоп тоже вы заказали?

– Я.

Сева засмеялся. И Илья Никитич засмеялся. Они уже любили друг друга.

В углу стояла техническая печь.

– Ну, печь всегда на что-нибудь нужна, – уже расковано обронил Илья Никитич. Каждому человеку нужен хоть один кто-нибудь, кто станет слушать его с понятием. – В ней, например, мгновенно сушатся грибы. Но я пек в ней резиновые изоляторы.

Он заботливо извлек формочку, хранимую как свидетельство его полезности.

Дальше – как в сказке «Теремок»: стали жить – и горя мало. Сошлись два свободных художника науки, два ребенка одной матери – бесполезной истины.

Исследованиям, которых Илья Никитич всегда стеснялся, Сева предавался открыто и без вины.

– Где вы раньше были, Сева? Вы мне сейчас как бы разрешили то, что мне долгое время запрещалось – не знаю кем, – так долго, что я уже отвык хотеть.

Они ждали рабочего дня, как девушки ждут субботнего вечера пойти на танцы. Они сходились утрами в радости, накопив друг для друга – как подарок – каких-нибудь идей.

Откуда поступает энергия, приводящая в движение вселенную? Либо вселенная – вечный двигатель, либо она что-то вроде барона Мюнхгаузена, поднимающего себя за волосы, либо… есть бог.

Но вдруг все движение вселенной – лишь иллюзия, и поэтому она не нуждается в питающей энергии? Случайная флуктуация поля, в сумме равная нулю: если отклонилось здесь в одну сторону, в другом месте должно отклониться в противоположную. То есть математически сумма нулевая, ничего нет.

А пространство и время? Может, вселенная – иллюзия, как с женщинами-русалками, которых показывали в балаганах? Взять вот нитки: длину, протянувшуюся в сотни метров, компактно сворачивают в катушку. И если ползти вдоль нитки по клубку, будет иллюзия длиннейшего пути вдаль, а с точки зрения внешнего наблюдателя ты так и крутишься в маленьком компактном объеме. А почему бы и объем не свернуть? И изнутри будет иллюзия бесконечной вселенной, пространства, развернутого на световые годы, а снаружи – точка… Да-да, ведь если взять громадный кусок вселенной и хорошенько раскрутить его, то силы гравитации, направленные к центру этого куска, уравновесятся центробежными силами разбегания, и тогда наблюдателю снаружи будет казаться, что НИЧЕГО НЕТ. Никакой громадной массы и объема, все оно замкнется внутрь и, заключая в себе галактики, будет не чем иным снаружи, как молекулой, которую можно разглядывать в микроскоп. («Так, может, именно поэтому все во вселенной и заверчено по кругу? – с ужасом думал Сева. – Чтобы из ничего возникло нечто?») И любую молекулу тогда можно развернуть во вселенную. Мир замкнут на себе самом. Змея, проглотившая свой хвост. Лента Мебиуса – вот что такое бесконечность мира, а мы – вроде мухи, ползущей по этой бескрайней ленте.

Самое драгоценное – Илья Никитич понимал, о чем идет речь. Он сказал, бывает много снов, когда по ходу сюжета требуется какой-то звук – ну, например, звук взрыва или землетрясения, – и тотчас этот звук услужливо появляется из действительности. Например, будто идут они с женой по улице и беседуют о прочности старых зданий: что они лучше и прочнее современных. Жена возражает, и тут, в подтверждение точки зрения Ильи Никитича, рушится на глазах прекрасное новое здание – и грохот. От этого грохота Илья Никитич проснулся – во дворе выгружают железо: листы и трубы для ремонта. И что же чему здесь предшествовало: вначале появился звук и подсказал сюжет сна? Или случайно звук совпал во времени со сном? Ясно, звук появился вперед и вызвал за собой цепочку сновидения, которое объяснило происхождение этого звука. Но события сновидения выстроились так, что звук очутился в конце, а не в начале. То есть во сне очередность восприятия событий не такая жесткая, как в привычной жизни. Нет последовательности ПРИЧИНА – СЛЕДСТВИЕ. Как будто все события сосуществуют одновременно в некоем мировом всеобъеме. Но воспринимающий аппарат человека располагает их в очередь – из-за своей одноканальности. Мы можем воспринимать события только по одному – и отсюда возникает понятие времени и пространства: чтобы выстроить все сущее по порядку и усвоить одно за другим. А сами эти явления вневременны и внепространственны. Поэтому, возможно, нет смысла углубляться внутрь элементарных частиц и в даль вселенной, квантовать пространство и изучать его «объективные» свойства. И еще: помните, в «Анне Карениной»: Анне несколько раз виделся лохматый мужик, который в углу делал что-то с железом. А после, из-под колес, она увидела этого мужика въяве…

Так они могли беседовать часами. А раньше, когда Сева был дисом, это была какая-то пытка. Даже Агнесса, святое существо – она одна из всех только и могла еще с ним дежурить, остальные все отпирались руками и ногами от «этого психа», – даже Агнесса, при всем ее расположении…

– О чем вы там думаете, Всеволод Анатольевич? – уютно так спрашивает, надеясь, что вот сейчас они приятно поболтают. (Долгая утомительная ночь дежурства «без права сна».)

А он и готов, Сева, поболтать, он с удовольствием.

– О свете, – отвечает он с готовностью.

– О какой Свете? Их химцеха?

– Нет, – терпеливо объясняет Сева, – о свете, ну, свет, свет.

Агнесса смеется:

– А, ну и что же вы о нем думаете? Давайте посплетничаем.

Надо отдать ей должное, она умеет слушать – никто больше так не умеет слушать, как она. Если бы при этом она еще и понимала!

…Запустить в черное пространство луч света, отсечь его от источника и воображать, как поведет себя это отпиленное бревно. Монотонно гудит где-то под полом машинный зал, так бы и заснул в этом утробном гуле, гонясь за лучом по пространству.

– Представьте, – говоришь этой Агнессе, растолковываешь, – летит мимо вас со скоростью света человек – он на некоей платформе стоит и светит вперед себя фонариком, освещая некий предмет, тоже стоящий на этой платформе. Он-то, разумеется, видит перед собой этот предмет, потому что в своей инерциальной системе он покоится и даже понятия не имеет, что в это самое время летит мимо вас со скоростью света. Но вы, получается, не можете видеть этого освещаемого им предмета, вы видите только человека, направившего вперед себя темный фонарик без луча, ибо иначе скорость фонарикова света превышала бы для вас C, а значит, оказалась бы неосуществимой. Но ведь это абсурд?

Васильев, дежурный щита управления, посмеивается, завтра он будет рассказывать как анекдот: «Сидит это Пшеничников однажды на платформе и светит вперед себя фонариком. Сам, кстати, летит со скоростью света. А в это самое время…» Агнесса, как наседка крыльями, защищает Севу от Васильева, она сразу нахохлилась и с вызовом ему:

– А мне интересно!

Спасает, сердечная, вахту, спасает Севу. (И все же не спасла…)

– Так вот, – продолжает Сева, – а я думаю: а вдруг преобразование Лоренца так же ограничивает математически действительность, как старая математика ограничивала когда-то возможности Ахилла по обгону черепахи? Математически он не мог ее обогнать – и все тут. То же самое, может, и с преобразованием Лоренца: математически скорость света непревосходима, а…

– Ну, я пойду пройдусь! – трагически оповещает Васильев и поднимается.

Агнесса ему энергично кивает: дескать, замечательная мысль пройтись, и все свое великодушное внимание – к Севе:

– Ну-ну, черепаха, и что там дальше?

Нет больше моих сил. Милая ты, замечательная Агнесса Сергеевна. Она так доверчиво удивлялась, так готовно ошеломлялась – как чужеземец в стране, превосходящей его родину во всех отношениях. Каждому-то она даст возможность побыть умным, а сама будет гореть свечкой, чтобы освещать достоинства того, кто рядом. Ей не жалко.

Передали по телефону контрольный режим, Сева записал в журнал.

– Говорят: если вселенная бесконечна, то звезды, не имея числа, должны бы создавать на небе сплошной световой фон. Но что такое свет? Что за таинственное вещество? Живет ли он сам по себе, отделенный от источника, и как долго?

– А про черепаху? – напомнила Агнесса. (Хоть что-то, представимое ей…) Не надо угнетать ее бедный ум, оставь ты ее в покое.

Черт с ней, рассказал ей про черепаху. Про Лоренца все равно не поймет. А она:

– Сева! – Сердобольно так, по-бабьи. – Что же это, вам приходится до всего доходить самому? Неужели нигде про это не написано?

Все, до чего достигает ум Агнессы, уже описано. Реле и генераторы. Бойлеры и котлы. Преобразование одного вида энергии в другой. Все понятно. А вот Руслан спросил его: «Папа, а почему люди живые?» Кто бы Севе самому про это ответил. Он сам пока может Думать только про мертвую природу – и то никак не продумает ее навылет, насквозь, увязает.

Вот, например, летит космический корабль, он движется с постоянным ускорением – положим, равным гравитационной постоянной Земли. Какова его скорость по прошествии времени? А черт его знает, изнутри корабля ее не измеришь. Относительно чего ее мерить-то? Все кругом движется и летит. Может, относительно какой-нибудь звезды этот корабль давно уже превзошел скорость света – какое ему дело до этой звезды, она никак на него не влияет. Внутри-то корабля чувствуешь только приятную привычную силу тяготения – из-за ускорения. Так почему же скорость выше C недостижима? Она безгранична! Другое дело, что при этом распадается связь времени и пространства. Нарушается единство времени и места. Ну, как в квантовой механике принцип неопределенности Гейзенберга. (Агнесса пялит виноватые глаза: принцип чего там – Гейзенберга?) Люди, ушедшие в такой полет, уходят в инобытие, и состыковаться вновь с прежней точкой они уже не смогут. Не найдут координат. Не раскрутят назад этот клубок. Эту нить Ариадны. Потому что время и пространство – это не объективная реальность, а всего лишь условность нашего восприятия. Нашего одноканального сознания. Все события сосуществуют сразу и без геометрии. Многоканальное сознание охватило бы все это разом А наше – линейное, узкое – нет.

Нет, он утомил Агнессу. Она уговорила его соснуть – так стало ей жаль беднягу, обреченного думать о судьбе вселенной.

Конечно, она надежный человек, Агнесса, станцию вполне можно оставлять на ее попечение. Во всяком случае, для станции спящий Сева безопаснее, чем бодрствующий: не сможет навредить ей в случае аварии. Да, и Сева заснул. Была середина ночи, и вошел в пультовую Юра Хижняк. Он тронул Севу за плечо и ответил на его удивление непроницаемым тоном: «Я с проверкой. Почему спишь во время дежурства? Я обязан буду довести до сведения». И сделал коротенькую отметочку в своей бумажке – для внушительности. Агнесса изумленно пропела: «Какой вы, однако, Юрий Васильевич! Энергичный. Сразу так и владились в механизм. Шестеренкой, как тут и были». А вошедший Васильев поправил: «Шестеркой» – и с любопытством разглядывал Хижняка, как предмет, который еще ни разу не видел. Агнесса с почти неведомым ее гортани холодком сказала:

– Я работаю здесь двадцать лет, в любой аварийной ситуации разберусь и одна. Могу, в конце концов, при надобности разбудить и Всеволода Анатольевича.

А кажется, испугалась Агнесса, испугалась. Власти все боятся – не человека, который, эту власть на себя взял (ведь это всего лишь новичок Юрка Хижняк), а именно самой власти.

– Известно, Агнесса Сергеевна, что человек, внезапно поднятый со сна, не может правильно сориентироваться в обстановке, если она требует быстрого решения. Есть порядок! И здесь энергетическое предприятие!

– Ага, а не фабрика мягкой игрушки, – кивнув, довершила Агнесса это любимое выражение Путилина. Дурак Юрка, выдал себя. – Вы первый из рядового персонала, кто пошел с ночным обходом. У нас пока такого не водилось.

– Мне сказано – я делаю.

Юрка, ты что, забыл? Сева ведь сам говорил тебе, что спящий он для станции безвредней. Не дай бог аварийный сигнал, он парализуется. Ведь он же все это тебе говорил сам, когда – помнишь? – ты привел его к себе домой. Еще вы жили тогда в коммуналке в старом деревянном доме, которого ты стыдился, как неграмотной родни, еще за стеной творилось что-то неладное, невмоготу было находиться рядом: противный голос равномерно ронял изо рта подлые матерки, как испорченный автомат измятые детальки, и надо было его как-то выключить, но Сева был посторонний и не знал, имеет ли он право вмешиваться. Тонкий женский голос печально отозвался: «Вот ты мне это говоришь, а завтра ко мне в постель полезешь…» И дитя, услышав мать, успокоилось и затихло, но только кроткий этот упрек никак совершенно не подействовал на ругателя, и было так стыдно находиться рядом и ничего не делать, но хозяин был Юрка, а ему это не мешало, и жене его роскошной Рите тоже – ее только беспокоило, что Юрка собрался отодрать для Севы термометр от окна, но и беспокоилась она лишь до тех пор, пока не узнала, что Сева взялся устроить его на работу на ТЭЦ. Нет, никакой обиды или упрека к Юрке у Севы нет, пусть он даже доложит, что Сева заснул на вахте. Пусть, коли это требуется для пользы дела. Пусть на Севином примере другие остерегутся от ошибки. Польза дела (как и объективная истина) – он считал, самое дорогое достояние человека, и готов был помочь Юрке служить этой пользе хоть своей кровью. И не поднимется у Севы рука осудить его. Сева ничего в этом не понимает, во всех этих чувствах, собственная жена для него загадка – чувствилище без мысли, голое чувство; глаза – сквозь зеленую воду, пронизанную светом, видны на дне лучезарные камушки, они обросли бархатным илом, а снаружи еще один преломляющий слой слез, почти постоянно, такая вот оптика; однажды с какой-то студенческой свадьбы из кафе она убежала, обидевшись за что-то на Севу (загадка), и он стоял как идиот возле гардероба с двумя номерками, а она, холодной осенью, в платье бежала ночью по дороге, обняв себя руками и всхлипывая, и какой-то шофер на грузовой машине затормозил: «Ох ты, милая, что ж ты так!» – и отвез ее до общежития, ничего не спрашивая, да хоть и спроси – она ничего не сумеет объяснить, она сама себя не понимает, но иногда в своем неразумном чувстве так безошибочна, как растение, которое вянет от плохой музыки. Но Сева от всех этих чувств очень далек, и тогда, сидя у Юрки дома, он отбросил волевым усилием то, что происходило за стеной, чтоб не слышать, и они с Юркой продолжали: котлы, бойлеры, агрегаты, мельницы для угля, но постепенно переходим на газ: это чище; распределительная, щит управления, пульты котельного и турбинного цехов, чихнет котел – ничего не видать, как в преисподней – вот что они говорили. И оба как бы знали отлично, что такое преисподняя. А когда пошли на кухню отдирать наружный термометр от окна, там сидела на табуретке изруганная соседка с младенцем месяцев четырех от роду. Она оказалась совсем юной, у нее было тихое, аккуратное лицо и мягкие волосы до плеч. Она склонялась над своим ребенком и делала жест невыразимой любви – бессловесной, мычащей, – вытягивала шею и издавала ласковый зов. И дитя, лежа на ее коленях, любовно следило за нею и повторяло тот же самый жест, только без звука, вторя с отставанием в небольшую музыкальную паузу, как один инструмент вторит другому в оркестре. И они понимали друг друга, два эти бедных существа, и она не обратила внимания на вошедших – уже привыкнув к общей кухне. Она глядела на малыша не отрываясь, на свое единственное, видимо, утешение, и в глазах еще не высохли остатки слез. «Оля, – буднично обратился к ней Хижняк, как будто это не они с Севой только что оставляли ее одну без помощи на погибель за стеной, – ты выйди-ка с малышом, я сейчас окно открывать буду». Побеспокоился о ней. Чтоб она не простудилась. Заботливый Юрка. А Сева представил, куда придется ей сейчас выйти. Когда чихнет котел – это, наверное, все-таки еще не преисподняя. Кинулся сразу вон, Юрка ему еще что-то такое: «Да брось ты, у них это каждый день, я держусь невмешательства и должен ладить с обоими». Севе не хотелось ладить. Но Юрку он понял. Он вообще иногда мог кое-что понять, напрасно с ним обращаются как с идиотом. Впрочем, им виднее, как с ним обращаться. Уж это никому не прикажешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю