355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Город, в котором... » Текст книги (страница 17)
Город, в котором...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:57

Текст книги "Город, в котором..."


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Глава 10
И ТОГДА ОН…

Древние ошибались в том, что мир создан из четырех стихий: воды, земли, огня и воздуха. Мир создан из одного света. То есть из той материи, реликтовый вид которой заполняет пространство в форме света. Все остальное создано из того же самого, различаясь только собственной частотой колебания, или энергией. Алмаз и графит – одно и то же вещество, отличающееся только связанной в нем энергией. Все остальное – оно же. И правильно действовали алхимики, пытаясь получить золото из ртути путем нагревания. Любое вещество есть свет плюс еще некий импульс энергии. Многие видели, как светятся гнилушки: вещество, распадаясь, стремясь по всеобщему закону термодинамики занять более низкий энергетический уровень, обращается в свет. И звезды – это тела, распадающиеся в состояние праматерии – свет. Вселенная заполнена светом, готовым снова участвовать в строительстве мира.

Вопрос: откуда энергия на строительство? А мысль. Вон она и есть энергия. Зачем-то ведь царит на вершине пирамиды природы – ЖИВОЕ. Это то, что умеет хотеть и двигаться в соответствии со своим внутренним произволом, ничем не побужденное снаружи, недетерминируемое. Живое – это то, что обладает свободой; все в природе, кроме живого, включено в жесткую цепь причинно-следственных связей, а живое способно начинать от своей воли новую цепочку, которая будет виться веревочкой в бесконечность.

На верхушке живого – мысль. Психическая энергия, выделяющаяся при этом процессе, идет на строительство мира. Миф о Кроносе, пожирающем своих детей, затем рождающем новых, которыми вновь питается, – этот миф сбывается во всеобщем круговороте мировой энергии, высшая форма которой – энергия мысли – идет на пищу этому ненасытному богу. Она идет на усложнение структуры, на противодействие распаду, и лишь за счет нее природа живет в целости, не рассыпаясь в энтропийный прах, и минеральный мир держится только силами околонаходящегося живого. Жемчуг рассыпается в пыль (в свет), если его не носить, то есть лишить соприкосновения с живым телом.

Космос нуждается в психической энергии для своего строительства. Люди – это растения (или плоды…), которые космос выращивает, чтобы выжать из них сок этой драгоценной энергии. Люди, неспособные вырабатывать этот сок честным способом творческого возбуждения мысли (или уклоняющиеся от исполнения этого долга), превращаются природой в алкоголиков и наркоманов, чтобы с помощью химических средств приводить психику в возбужденное состояние – и быстро-быстро выжать энергию из них и оставшийся жмых выплюнуть – вон они под заборами и в канавах. А сумасшедшие и эпилептики, юродивые – они недаром слыли избранниками богов, – они не годились для использования в общественном производстве, но плодотворнее других служили своему назначению в круговороте мировых сил. Ибо человек есть «раб божий».

Все это Сева Пшеничников написал в подробности, снабдил схемами и формулами и отослал в Москву в институт философии на предмет изучения и извлечения выводов.

Мысль его по окончании этой работы не остановилась. Продолжала алмазным буром ввинчиваться в хаотический грунт действительности, извлекая новые подтверждения.

А может, сон – это то специальное состояние человека, в котором он подвергается вытяжке – пункции – психической энергии, и недаром мозг его в моменты сновидений вырабатывает наркотики…)

Сева не отключался даже во сне. Да сна у него как такового и не стало – так, западение в небольшой обморок. Чуть из него воспрянет – опять шевелятся шарики в голове. Это шло уже помимо воли. Он не мог вмешаться в это. Включался сам по себе моторчик и жужжал, а Сева со стороны и почти с ужасом внимал происходящему в его голове, не имея власти. Был кожухом, а этот перпетуум-мобиле жужжал в нем, безостановочно производя пищу для Кроноса.

Иногда Сева уставал от гудения этого вмонтированного моторчика и тоскливо озирался по сторонам, как подопытное животное, которому в мозг вживлены электроды – и торчат. Он сам был себе и подопытным животным, и экспериментатором. Он покорно заносил на бумагу все выводы, какие производил в его башке этот подлый перпетуум.

Все, что ни рождалось в его мысли, все в аккурат ложилось добавочным подтверждением его основной догадки со светом. Так бывает, когда едешь на мотоцикле и смотришь вперед на асфальт: все крупинки асфальтового покрытия сбегаются правильно организованными лучами к той точке, на которую устремлен взгляд. И центральная эта точка мчится вперед, втягивая в себя лучики трещин и крупинок асфальта, как магнит, ориентирующий стальные опилки.

Возможно, все идеи людей равноправны перед истиной, любой из догадок мир подчинится, как отец, играя, поддается в борьбе малышу.

Сева все свое время посвящал труду (или наслаждению) мысли. Как только уехала в деревню Нина с детьми, он убрал квартиру, навел чистоту, распихал по шкафам лишние вещи – стало пусто, чисто – благотворно. Никто теперь не мог повредить ему, никто не мог войти и оборвать мысль, когда она, как альпинист, едва-едва зацепилась носком ботинка за неощутимый уступчик, дышать перестал – трах-бах, «ты не видел, где Руслановы носки? Куда же подевались?». Все, мысль уже не нужна. Не только сама сорвалась, но и зацепочка ее отломилась, не нащупать теперь.

И вот наконец один! Ну, не считая работы. Илья Никитич остался единственным человеком, с кем Севе еще приходилось перемолвиться.

– Нужна единая, всеобщая модель природы. Одно, что объяснило бы все. Ну, как ИНЬ и ЯН у китайцев, только на научном уровне.

Илья Никитич согласно и равнодушно кивал. Он больше не возжигался от этого огня. Сперва – с появлением Севы – он оживился было, как догоревший костер с дуновением ветерка, но – все. Погас и дальше пребывал остуженный.

Порядок, наведенный Севой дома, никем не нарушался. Ни разбросанных вещей, ни сора – и надобность в уборке отпала. Изредка пыль стереть. И Сева неделями жил среди предметов, к которым у него не было нужды прикасаться. Предметы не шевелились, и от забвения закоснели, как тела старых людей от неподвижности. Стоячая вода загнивает, а шевелящаяся нет. С предметами то же. Сева наблюдал за этим превращением вещей. Он вставал по утрам, и каждое утро все с большим содроганием оглядывал жилище. Оно мертвело и холодело. Правильно: не соприкасается с живым, с удовлетворением отмечал Сева.

Вечерами он забивался в угол, включал свет там и читал, стараясь не оглядываться. Берлога, выгороженная в пространстве темноты светом, была оцеплена враждебными трупами вещей.

Сон у Севы нарушился, он не спал до четырех утра, болела голова, лопались в ней какие-то пузырьки и кололись, как щетина. Утром вставал по будильнику весь разбитый, на работе мучился – с колючей щетиной в мозгу, со вспышками, роем мелких укусов света во тьме. Днем хотел спать, ночью опять оживлялся его мозг. Что-то Кронос очень уж кровожадно на него набросился, паук проклятый, не хочет ли его совсем высосать и выбросить? (А может, сон – это анабиоз, в который западает все живое с исчезновением главного источника питающей энергии – солнца?)

Стало Севе ночами посреди мыслительного напряжения являться навязчивое представление: летняя обочина шоссе, стоит девушка, приставив ладонь козырьком к глазам, – ждет попутной машины, и блестит ее глянцевое от загара тонкое плечо.

При этом у Севы появлялось такое чувство, что он понял без всякого усилия устройство жизни сверху донизу. Будто эта девушка стоит каждое лето – вечно. Стоит и ждет. И плечо ее сияет. И это и есть застывшее изображение мира, вроде стоячих волн. И жизнь никуда не стремится, и ничего в целом не происходит, кроме блеска этого глянцевого плеча. Сева отгонял – ведь это была ненаучная картина мира! – она опять являлась наваждением. Девочки вырастают, девушки взрослеют, женщины старятся, но каждое лето есть одна: стоит, блестит, ждет… Ладонь козырьком.

Отправив свой труд в Москву на предмет потрясения умов, Сева замер в ожидании ответа, лихорадочно трясясь – так это оказалось для него смертельно важно. Человеку тоскливо оставаться одному в своем убогом прозрении, он спешит сказать и написать – и чтоб услышали; вопль в пустыне в поиске отзыва, ловля душ, забрасывание сети в даль пространства и времени, чтобы выудить себе там товарища…

Сна не стало совсем, небесный свет трепетал, прыгал в глазах, распадаясь на дискретные вспышки. Вся жизнь, как Кощеева на кончике иглы, сосредоточилась на почтовом ящике. Он крепился пониманием, что почте понадобится дней десять на два конца. Да еще на рассмотрение своего труда он давал институту дня три-четыре… В конце концов, они могли отозваться телеграммой. Поздравляем, мол, и все такое… Ответа все не было. Занятие это – ждать – требовало, чем дальше, тем больше, неотступного внимания, как небо держать Атланту, – и Сева не мог теперь больше производить мысль.

Вот прошло и десять, и двадцать дней. Ответа все не было.

Завидев в отверстиях ящика что-то белеющее, он бросался на добычу, как кот на шорох в углу. Вырывал из ящика, поворачивал к себе лицом – нет, опять всего лишь от Нины из деревни. Что ему письмо от Нины! Он от огорчения забывал его прочитать.

Потом наконец позвонила у двери почтальонка, принесла заказную бандероль, равнодушно попросила расписаться.

Дрожали руки.

Отвечал ему какой-то мэнээс. Сева был потрясен. А хотел потрясти их. Скучная бумажка сопровождала возвращенный его труд. На полстраничке было напечатано на машинке, что работа не представляет собой не только научного интереса («Вы вновь пришли к Эмпирею Птолемея»), но и вообще все это если и имеет к чему-нибудь отношение, так к беллетристике, «в особенности Кронос».

Нет, ну и что, что к Эмпирею Птолемея! Если долгий круг блуждания мысля вернулся к тому, на чем полтора тысячелетия зиждился без потрясений (а если и сменился на время, так лишь из жажды нового), если круг поиска замкнулся, так ведь это наоборот говорит о близости к истине! Что же, выходит, чем новее, тем правильнее? А чем древнее, тем, что ли, глупее? Вы что же, впрямь воображаете себе, что вы умнее древних? И что вы больше постигли? А намного вы шагнули от Лукреция? Да ни на шаг. Только терминов нагородили.

Сева не мог ни сидеть, ни ходить, ни лежать, ничего не мог, он не знал, куда себя девать. Да разве возвращение мысли к старому не является, наоборот, свидетельством правоты? И разве теория Севы не обогащена новыми научными представлениями о свете, об энергии, об энтропии? Что Птолемей с его простецкими семью небесами!

А какая у них самоуверенность, какое самодовольство «причисленных» к науке! Какое пренебрежение к «непрофессионалу». Ну да, ведь они – профессионалы, их положение в науке узаконено. Не званием, так строчкой в штатном расписании. Хоть и младший, да НАУЧНЫЙ сотрудник. Они задушат любую истину, которая посмеет отменить их существование. Они цепко разместились в своих нишах, плотные ячейки их сот (в которых давно нет меда, они забиты трухой) образовали бесплодный улей, который они будут насмерть защищать от любой истины. Охраняя свое удобное размещение от называния не тем словом, они проявляют суеверие, достойное пещерных времен, когда, назвав нечистую силу по имени, рисковали накликать ее против себя.

Каждый проводит время в приятных умственных – а чаще «практических» (что будет, если налить воду в решето? – и смотрят. А если сделать решето почаще? – и опять смотрят. А пореже? – и заносят результаты в свои НАУЧНЫЕ отчеты) упражнениях, и так собой довольны – главное, все так импозантно, так солидно: они ИССЛЕДУЮТ! О племя ненавистное! Лишенное свободы мысли и любви к истине. Предатели, клерикалы, инквизиция!

Что-то надо было делать, и Сева тогда послал свой труд не куда-нибудь, а в Париж, в ЮНЕСКО. Запечатал большой конверт, наклеил марок и доверчиво бросил в синий почтовый ящик.

Теперь он сделал все, что от него зависело, для спасения истины, и успокоился. Даже впал в апатию. А скоро его вызвал к себе Путилин и объяснил: нечто определяется только через сопоставление с другим, и целое невозможно познать изнутри при помощи лишь части этого целого. И его, Путилина, эта гносеологическая безысходность ничуть не удручала… Ему плевать было на то, что он – часть непознаваемого целого. Ему было вполне хорошо. И всем людям кругом было тоже вполне хорошо и уютно в том мире, какой они составляли.

Сева уволился с работы, пришел домой, лег ничком на диван, закрыл глаза, голову отгородил от мира руками, и остался один в кромешной темноте, мерцали лишь вспышки его больного сознания. Сознание работало, и отходами его труда были искры света – разложение в низшую материю.

Он лежал так неизвестно сколько времени. Да время и не имеет объективной протяженности. Иная ночь не уходит слишком долго. Время не складывается в сумму и не делится на частные, оно бергсоновское и зависит только от состояния сознания.

Сева был в таком состоянии, что время стало нуль.

Посреди этого нуля, не имеющего протяженности, как точка, вдруг разом – если это возможно – а, наверное, это возможно, раз произошло, – Сева испытал натиск всех мыслей, какие он по очереди содержал в голове, постигая ли прочитанное или соображая самостоятельно. Разом все, что читал, знал и думал, или многое из того, сошлось в одной точке. Все мысли, не доросшие до утверждения, все неотвеченные вопросы и недоумения, раньше терпимо распределявшиеся в сознании во времени, объединились вместе, образовав несметную силу, хаос мира, в котором ум не может выжить.

Почему в «Книге перемен» шестьдесят четыре гексаграммы – столько же, сколько шахматных клеток; почему бесчисленные переставления фигур еще не исчерпались, и какая, магия исполняется в этих перестановках?

Почему языки – разные, и кто дал закон, по которому они изменяются? И почему не приживаются искусственные, столь разумно и экономно устроенные языки? Почему китайцы не откажутся от своей чудовищной письменности, и что они черпают в ней?

И зачем на земле разные расы?

Почему повторяются сны и сбываются, и почему бесконечность и циклические построения нестерпимы уму и он спешит отвязаться от них?

Где набираются отваги толкователи истории?

Почему держится вера в предание, что мир был сотворен произнесением слова, и до сих пор поэты боятся сказать ужасное, и политики боятся сказать ужасное, ибо каждое слово становится пророчеством, обреченным исполниться? И почему иные слова – грех? ЧТО создается ими?

Как перелетные птицы находят дорогу?

Почему самцы животных становятся друг против друга в позе вражды, и вдруг один из них, не дождавшись борьбы, сдается и отходит? Как он понимает, что ему не победить?

Земля вращается в поле космических сил, обретая по закону Ленца в этом вращении магнитное поле, – для чего оно ей?

Зачем все народы весной устраивают похожие праздники с хороводами, что дает им это неистовое вращение, сцепившись руками в замкнутый контур?

Почему из года в год стоит на обочине дороги девушка и блестит ее глянцевое плечо, она жмурится от солнца, и знойное марево зыблется над шоссе, делая его похожим на реку…

И может, человек – лишь клеточка какого-то органа природы – печени? мозга? А то и вовсе, он есть лишь некий адреналин, выделенный печенью природы в кровь в испуге ее. Бисеринка пота, выступившая наружу в усталости ее трудов. А вовсе не источник энергии, питающий силой праматерию света.

Почему человек труслив так, что боится перемены взглядов хуже, чем измены жены? Почему он предпочитает привычные заблуждения новым мыслям?

И как человек изобрел музыку? Она не имеет в природе аналога и повода.

Почему неопровержимо даже такое представление, что мы живем в полой каверне посреди бесконечного гранита, а небо и звезды – лишь оптические эффекты?

И для чего животному игра?

И как зарождается живое в недрах живого?

И почему в цепи войн, насилия, притеснений и репрессий нет правых и виноватых, а можно лишь рассказать, что однажды в дом к некоему икс ворвались вооруженные игрек – и правота дело лишь точки, с какой ты наблюдаешь это: или будучи в доме рядом с икс, или рядом с ворвавшимися игрек.

А может, не свет, а пространство – то самое вещество, из которого скатывается полотно мира? Атом – это сгущенное пространство?

Для чего каждый год природа создает новый, доселе небывший организм, хоть бы и самый маленький, – мошку или вирус гриппа? Чего она ищет? Чего хочет и ждет? Кого?

И зачем человеку карусели, качели и приспособления для ритмичного вращения?

И почему, когда истощалось имя бога и больше не имело силы, то нарождался новый бог, и неизменно его появлению чинились препятствия, преследования и убиение младенцев?

И все это налетело на сознание ураганом, нарушив ход времени, и Сева не мог этого выдержать.

И гибель Угарита.

И плечо, которое блестит, загорелое, и, накопив тепла солнца, мерзнет теперь меньше, чем до загара.

И помертвение вещей его комнаты.

И что подопытные крысы, которым давали много еды, но помещали помногу в одну клетку, начинали гибнуть от инфарктов.

И египетские пирамиды, воздвигнутые исключительно из страха, чтобы дать понять богам: раз человек построил их, то он им равен и не так уж беззащитен. И вечен, как они.

И таинственные появления внезапных народов на теле земли, и последующее их затухание. Превращение великих римлян и воинственных монголов.

И ужас, внушаемый миру собственным его народом – Гогом и Магогом.

И человеческие жертвоприношения фашизма, когда, истребляя разом толпу людей, они высвобождали сумму энергий их жизней – в пищу своему божеству.

И плечо.

И то, что в бесконечности времени все, что есть, не могло уже не быть и не может не быть снова, ибо бесконечное число сочетаний все-таки найдет свой конец в бесконечности времени.

И то, что свобода воли – привилегия живого.

И опять: трусость людей, которые боятся нового и, как дети, любят слушать только старые сказки, известные наизусть.

И интеллектуальное бесстрашие тех, кто проклят девяносто девятью из ста.

И то, что рабовладение среди его народа кончилось всего лишь сто двадцать лет назад. И человек еще не привык и его отсутствию. И если бы не чувствовал вину своей жизни, рабства бы не было никогда. А так – он все принимает, что бы с ним ни сделали, потому что знает о себе: он лишний, он без спросу живет. Без очереди. И бьют – правильно делают.

И то, что древние китайцы три тысячи лет назад придумали себе последовательную историю, расписанную по династиям и годам еще на три тысячелетия в прошлое, и эта сочиненная история служит им не хуже реальной.

И то, что Путилина не беспокоит непознаваемость мира.

И то, что мир этот чудовищен.

И то, что он прекрасен.

И что стоит у дороги вечная девушка, блестит ее плечо.

И то, что столько, народу погибло в Трое из-за бабы – Елены.

И что все остальные погибшие всех времен погибли не из-за большего, чем она. Но и не из-за меньшего.

И что труд людей – углубление в недра, истребление леса, охота, рыболовство и огонь – привел к нарушению равновесия земных сил и к волнению стихий – холода, ветра, воды и жары, – и это и было утратой рая.

И что плоть земных недр пронизана капиллярами с подвижной жидкостью, похожей на плазму живой крови.

И что у кочевников-монголов считалось преступным ковырять тело земля, и не потому ли Земля однажды судорожно породила их в несметном количестве – чтоб они покрыли собой, защитили ее тело.

И то, что Христос был человек, ищущий смерти, самоубийца. И дал людям стыд жизни.

И что браслеты, кольца и другие украшения в вида замкнутых контуров – это антенны для уловления космических токов.

И что животные общаются между собой телепатически – владея более совершенным средством связи, чем люди.

И что общего смысла жизни человек научно не обнаружил, но отважился сам снабдить ее смыслом. И что общей целью может стать любовь к ближнему.

И что целью общей жизни может стать сознательный отбор, селекция и выведение более совершенного вида из себя теперешнего.

И что целью общей жизни может стать метеорическая регуляция климата и научное воскрешение умерших путем собирания их из рассеянных во вселенной составных элементов.

И что люди отмахнулись от общей цели.

И что в один прекрасный день становится нестерпимо знать, что каждый из окружающих тебя людей – каждый – предается, предавался или будет предаваться совокуплению. И что он так жалок, что нуждается в этом отвратительном наслаждении.

И что человек сотворен нести вечное иго – давать космосу пищу: материю своей мысли. А раб, непригодный к несению ига, исторгается из числа живых, и пусть не сетует он.

И что есть такие племена, люди которых питаются тайно друг от друга, чтобы потом делать вид, что существуют нечаянно, без вины.

И всего этого, нахлынувшего разом, не могла вынести его душа, и не мог бы он счастливо повторить за Иаковом: «Я видел бога лицом к лицу, и душа моя уцелела».

Может, на другой день, а может, в этот же, а может, на третий – принесли телеграмму от Нины. Машинально подчинился ее тексту: «Встречай».

Бежал по перрону Руслан, челка его задиралась от ветра. Он бежал, растопырив руки, навстречу своему единственному папе, не ведая ничего о его научной и производственной несостоятельности, не ведая предательства, любя папу такого, какой достался, и не догадываясь еще, что родиться – мало, а надо еще беспрерывно подтверждать и доказывать кому-нибудь прок своего существования.

Сева машинально подхватил сына, но ничего не мог вспомнить.

Нина вдали спускалась из вагона с Леркой на руках, какой-то дяденька помогал ей выставить вещи.

Пальцы вонзила ему в волосы на затылке, притянула его голову к себе, «что ты, ну что ты?» – будила, ласково успокаивала его, приручала, одичавшего. Сева помаленьку начинал пробуждаться.

Он был как Кай в сказке про Снежную королеву. Он мастерил слово «вечность», ему некогда было присутствовать при жизни. Заколдованный.

– Папа, там, в деревне, звери… – Руслан дрожал, подыскивая более сообразное слово. – Ну, домашние: коровы, коровята…

Нина рассказывала:

– У дружка видел, как мать корову доит, вычислил: «Мно-ого молока будет: вон какой живот!» Но друг ему быстро объяснил, что в животе не молоко, а теленок.

Сева не знает, как надо. Кажется, улыбаться. Он с трудом припоминает порядок жизни.

Дома Нина ахнула: все предметы были мертвые, как деревья в погибшем лесу, хотя стояли и сохраняли прежнюю форму. Она все перевернула вверх ногами, каждую вещь обтерла и обласкала прикосновением. Вещи задышали и ожили.

Потом, вечером, когда дети уснули, она повлекла Севу гулять.

Она то брала его за руку, то отпускала, то забегала вперед и пятилась перед ним, заглядывая в лицо. Что-то путано рассказывала. Какой парень был раньше ее отец и что с ним стало.

То она смеялась, то молчала, опять заглядывала в лицо. Про какого-то цыгана. И про то, что исследователи долгожительства нашли, что самые здоровые из стариков – это деревенские кузнецы, почтальоны, корзинщики – кто сам себе задает ритм работы. И что в городе человек непосильно зарегламентирован всем строем жизни, начиная от светофоров и кончая… И сгорает от раздражения.

А Сева никак не мог вникнуть, словно с трудом вспоминал язык.

– Не соскучился?

А он разлагал слово «соскучился» на «скучился», «ссучился», «учился».

Луна налилась белым светом, как спелое яблоко соком, за спиной Нины текла река, светлая дорога стояла на воде, бетон парапета, и живая человеческая материя, и звук речи – и все это множество стихий так необъятно: мысль, речь, вода, луна, камень, любовь, – и все составлено из одного только света, и живые звезды шебаршили на небе, как насекомые, а с клена обрывались и падали в густом свете луны семена – хитрые пропеллеры: они замедляли спуск вращением, надеясь, что ветер подхватит их и унесет подальше, и вот ветер подхватил, отнес, опустил – на асфальт… Лежат обманутые хитрые пропеллеры, а следующие готовятся обмануть и набирают свою вращательную скорость.

Собственно, Сева еще не понял, что с ним произошло.

Приходил потом Саня Горынцев, говорил что-то про квартиру. Нина сказала ему, что квартира не нужна, что мы и эту сдадим, мы, мол, уедем в деревню.

Все это мало касалось Севы.

Это случилось днем. Они шли по бульвару, везли коляску с Лерой. Руслан держался за борт коляски и строил Лере рожи. Она с любопытством и ужасом косила на него глаз. Колеса скрипели, а по асфальту навстречу катил на велосипеде мальчишка. Рубашка его парусила. Сева остановился, пораженный, повернулся смотрел вслед.

– Что? – спросила Нина.

– Рубашка парусит, – объяснил Сева и сделал вывод: – Это я.

Ну да, именно так все и было. Ему купили велосипед, он на нем ехал, рубашка трепалась на спине, блаженным ветром обдувало, счастьем, и хотелось, чтоб все заметили – и вот это семейство с коляской, и вот этот старик на скамейке, – чтоб все обратили внимание: у него – велосипед!

– Видишь? – указал Сева на старика. – Сидит. Тогда на велосипеде ехал я, а теперь я – с коляской. Но самое главное – и вон тот старик – это тоже я. И он это знает. Мальчик еще не знает, а я знаю, и старик тоже знает…

Старик долгим взглядом провожал проехавшего мальчика, Нина посмотрела и тоже поняла, что мальчик, Сева и старик – не посторонние друг другу люди, они – разные фазы одного и того же существа, сошедшиеся сейчас вместе случайно. Это с каждым бывает: вдруг он вспоминает, ч т о  э т о  у ж е  к о г д а – т о  б ы л о.

Только мальчик еще не может этого понять, он в детском своем высокомерии, которое коренится в превосходящем все иные капиталы запасу времени таинственной неизвестности, еще отделяет себя от других, в особенности от старика, не желая делиться своими богатствами. Но прошедшее – оно уже все на виду, поэтому старику виднее всех: он-то понимает, что существует во всем видимом. В нем уже нет заносчивости, а лишь смирное согласие со всем что ни есть.

А Севы только что коснулось это понимание, и сейчас же оно его покинет, и он как раньше будет спешить делать свои дела – выделяя свои среди прочих, – а ведь никаких своих дел нет, потому что мир – целый, и ты в нем присутствуешь многими жизнями сразу – только подбирай успевай, как монетки, изобильно рассыпанные в сновидении, и всюду, ты успел тысячью своих ипостасей, как бог, оставаясь на месте. Поэтому старики никуда не спешат, забыв о времени.

Вот сидит старик, он видит себя мальчиком, видит себя молодым мужчиной с женой и детьми, и спешить ему некуда, потому что мир – он неделимый, и нечего бояться опоздать. И мир – он вовсе не из света, он – из ничего.

Нина глядела пристально и тревожно, Руслан терпеливо ждал, когда же родители двинутся дальше, а Сева как-то жалобно, птичьим вскриком промолвил:

– Мир – не из света, он – из ничего! – и заплакал.

Потом Нина спешно вела его, тащила за рукав, потом какие-то люди, санитары, помогали ему выйти из квартиры, а Сева весь расслаб и плаксиво повторял:

– Угарита нет, ребята! Угарит исчез! – и душа его была вся в слезах. Потом в машине он успокоился и деловито говорил: – И черт его знает, куда все девается. Ничего не жалко, Угарита жалко. Надо было строить, как египетские пирамиды: на испуг.

В комнате, куда его привели, на подоконнике стоял цветок в горшке – и Сева узнал и его, как мальчика на велосипеде, как и старика на скамейке. Цветок тоже был он, Сева. И как они все этого не видели?

В последующие дни Сева не понимал, что находится на одном месте в одной и той же комнате, – напротив, он протянул в мир, как щупальца, сознания своих бесчисленных двойников и видел непрерывно весь мир, из которого временами, как сны, отделялись какие-то сцены и эпизоды, проклевывались, как цыплята через скорлупу, а потом терялись в общем хоре. К сожалению, к Севе не вернулся тот, однажды бывший, феномен его сознания, когда оно  р а з о м  вместило в себя все. Теперь сознание его стало линейным и последовательным: он мог видеть картину только из одной точки – из того человека, с которым отождествлялся в этот момент.

Часто Сева не знал, к т о  он. Вот  о н  лежит навзничь на полу, а вокруг ползает маленький малыш, наклоняется над лицом и, заглядывая вниз, в  е г о  глаза, как в колодец, потрясенный, смеется, и щеки, теснимые предельной улыбкой, вот-вот лопнут и брызнут, и с натянутой тетивы губ летит, летит в лицо стрелка слюны, а за ней другая, и не отстраняешься; карапуз повизгивает и скулит, как щенятко, – от восторга. Смеяться с ним – и с физическим наслаждением ощущать, как дождик его смеха, благодатный, проливается, словно на потрескавшуюся почву, на звук взрослого смеха, орошает…

А вот  о н  в моросящей сырости карабкается по лестнице средневекового замка, о н  знает откуда-то, что это Тракай, и  о н, без сомнения, женщина, потому что полы длинного плаща с капюшоном мешают взбираться по разрушенным ступеням, и приходится лезть на четвереньках, чтобы не поскользнуться. И женское огорчение: об испачканной в глине одежде. Вокруг ни души, дождь над водами озер, а в маленьких залах замка-музея дремлют служительницы на каждом стуле и не просыпаются при появлении ее, так тихо  о н а  входит. Через цветные стекла стрельчатых окон  о н а  глядит на даль вод, и  е й  кажется, что  о н а  средневековая матрона, поджидающая сына-рыцаря из похода…

А вот он определенно мужчина, и старый, больной, потому что уныло думает о том, как жена ему звонит трижды в день: «Ты не забыл принять лекарство?» – а сам  о н  поспешает при этом за Ритой Хижняк, она шагает, не оглядываясь, пересекая обширное по-московски пространство от стоянки машин до двери ресторана, она вышагивает, на ней дубленка, отороченная пушистым мехом; дубленка распахнута, голова не покрыта, она шествует скорым шагом, в уверенности, что мужчина прочно следует за нею и на ходу любуется ее напористой поступью. Это ее ошибка – о н  едва поспевал, пропадали даром и поступь, и сапоги, и дубленка, все внимание его уходило на балансирование, как у канатоходца: он удерживал сердечный ритм при помощи дыхания, а дыхание удерживал ровной походкой, стараясь не спешить, но поспевать, а в правом боку кололо: печень не справлялась и просила: погоди! Каждый шаг был болезнен из-за обострившегося геморроя, и это отнимало еще часть внимания: следить, чтобы боль не оставляла на лице гримасу. Потом наступило облегчение: сели за столик, и теперь единственное усилие – вынуть бумажник, ну а уж за содержимое он спокоен: всю жизнь набивал.

(Севе любопытно: что это здесь происходит?)

Рита озирает позолоту потолочной лепки, рассматривает меню и называет какие-то блюда, острые, пряные. Он тайно озабочен: не промахнуться бы в выборе блюд, желудок уже давно делает ошибки, а ведь остаток вечера проводить не дома, где все под рукой и все с пониманием прощается…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю