355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Город, в котором... » Текст книги (страница 19)
Город, в котором...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:57

Текст книги "Город, в котором..."


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

Хотя однажды Оля-сирота сказала ему на это: нас потому добро не волнует, что в нас его нет…

– Человек, – говорит Рита, – исчерпывает то место, где живет. Вычерпывает – и больше ему там ничего не ловится. И тогда надо бежать. Бежать и менять, но и следующее место исчерпывается еще быстрее прежнего, а потом следующее, и вот уже весь мир кончился, всюду ухмыляются тебе в рожу. Нет спасенья. И некуда человеку деться. Но это бы еще полбеды – человек исчерпывает другого человека, вот печаль-то. И тоже: всякого следующего быстрее, чем предыдущего. И вот в таком мире приходится жить.

У каждого свой мир, – твердо знал Саня.

– А знаешь, на какое будущее я рассчитывала? – подняла Рита лицо от своего на полу холодильника и горько рассмеялась, глумясь над своими надеждами: – Жить в Москве, служба администратора или устроителя в каком-нибудь доме искусств; в обязанностях – одеваться в заграничные шмотки, говорить с изысканными людьми и всякие такие церемонии; там, конечно, бар; и служба начинается часов с одиннадцати и длится до приятного вечера… Но видишь вот: вернулась в этот сирый город, и снова теперь: подъем по будильнику, общественный транспорт, после работы очереди в магазинах – ох, и зачем только судьба дала мне отведать от сладкого пирога, подразнить…

– Ну а ты не бросай Юрку, он тебе и обеспечит пирог-то.

– О-ох, Горыныч! Меня умиляет твоя наивность! Как будто все это мог дать мне Юрка!.. Да если ты хочешь знать, Юрка сам выкидыш жизни. Увидишь, что с ним будет. А я бросаю его заранее, чтоб потом мне не сносить разные там упреки.

Итак, Рита собралась благоденствовать (хоть и не в Москве), сбросив с себя все лишнее. Позвала Семенкова, чтоб он со своими шабашниками отремонтировал ей квартиру. Семенков пришел, обзыркал и заломил цену. Саня был при этом.

– Ты что, озверел? – Рита рассердилась, как сердятся друг на друга свои люди, одинаково знающие что почем.

– Такова такса, – развел руками Семенков, бессильный против порядка. – А что, Ритуля, неужто тебе это обременительно? Чай, не с пустыми руками вернулась, а? – подмигнул.

– Ну уж с чем бы ни вернулась, а вкалывали там не на твой карман.

– Нет, Риток, я тебе честно говорю: дешевле ребята не пойдут, – кротко горевал Семенков. – Я бы согласился, но ведь я не один, и я ведь ничего не решаю. Как ребята.

– Да я лучше сама рукава засучу, выбелю и покрашу.

– Э-э, – протянул многомудрый Семенков, – Рита, ты не понимаешь. Мы ж специалисты. И деньги берем не даром. У нас ведь добавочки в растворе… И красочка у нас… А в известку, когда мы ее гасим, мы кладем сырую рыбу – и все, вовек клопы не заведутся. И еще секреты, которых я тебе выдавать не имею даже права, но квартирка у тебя сразу станет как яичко, – мягкий, вкрадчивый, любовный Семенков.

А Саня – тот Саня, который в юности без колебаний догонял троллейбус и высаживал водительское стекло насосом, теперь единственное, что позволяет себе в приступе гадливости, – отвернуться и уйти в другое место. Сил на них уже нету. И правоты. Первая Санина учительница в школе была женщина фанатичной честности и благородства. Ребятишки  с т ы д и л и с ь  друг у друга списывать. Ну, как гордые индейцы, которые не охраняли своих пленных, потому что бегство у них было позором. А потом – в пятом классе – Саня оказался в другой школе, там этой аристократической честности и гордости не водилось, царило бесстыдное «а, чего там, все свои!», и неудобным считалось разве что ходить по потолку. Теперь Саня не знает, какая среда для воспитания лучше. Во всяком случае, сын его первой учительницы, красивый и одаренный парень, выросший в неукоснительной честности, каждое лето уезжает на юг и живет содержанцем у богатых дам.

…Юркий Семенков, прожорливая акула Ритка, и душа отдохнет разве что на жене Вале – глупая баба, простая баба, не дала ему поучиться в институте, предпочла родить еще одного ребенка. И может быть, она права.

Налево пойдешь – погибель найдешь, направо пойдешь… Прямо пойдешь… Постепенно все дорожки отрубаются, как ветки со спиленного дерева, и вот уже остался один очищенный ствол. Топай, Горыныч, прямо-ходом, притопаешь.

– Ритка, стоп, хватит. Давай споем.

Не понимает. Смотрит ошалело. Споем, дура! Песня – это единственный способ людям хоть как-то совпасть и наконец понять – если не друг друга, то хотя бы песню – и сойтись на этом.

– Да я петь больше не умею, – сказала, смутившись.

Признание это почище всех ее грехов. Что ж ты тогда умеешь…

Единственная Санина оставшаяся дороженька – Валя. Смешная, простодушная – всегда встанет, когда «Гимн» играют, да и заплачет. Про нее статью в газете написали, в жанре лирического очерка. Какой она замечательный работник на почте. Так тоже ревела ревмя, читала. А варит, стирает или убирает – поет…

Рита, с трудом разминая кости, поднялась наконец с пола и села к столу. Это хорошо. Значит, скоро Сане можно будет уйти с чистой совестью. Она грустно сказала:

– А знаешь, кого я видела в аэропорту в Москве, когда возвращалась домой? Путилина с его молодой женой.

…Путилина с его молодой женой…

– Они все время говорили. Много бы я дала, чтоб узнать, ну о чем люди говорят? Где они берут то, о чем говорить? У трапа была давка, они стояли с краю, чтоб не давиться, Путилин наклонял к ней голову… голова такая, в проблесках седины, как благородный мех. Да, дорогой мех, не всякому доступный. А Вика тоже красивая, но сама уже в этой красоте не участвует, забыла про нее. Я к ним пробралась поближе: меня мучило, о чем могут говорить между собой муж и жена. Мне, честно говоря, хотелось просто убедиться, что им не о чем говорить. Раз у меня этого нет, пусть и ни у кого не будет. Ну, почти так оно и оказалось, они просто болтали. Нам с Юркой, правда, и болтать не о чем… Она ему говорит: «Сейчас зайдем в самолет – а наши места заняты. Мы начнем качать права, придет стюардесса, усадит нас в другом ряду – и между нами окажется проход. Спорим?» А он ей отвечает: «Этот самолет не взлетит до тех пор, пока мы не окажемся рядом». Они меня не видели. Я никому не хотела показываться и ни с кем вообще разговаривать. Потом я уже сидела в самолете, они зашли – последними, конечно. Конечно, их места оказались заняты, и стюардесса усадила их в другом ряду – правда, вместе: попросила для них кого-то пересесть. У стюардессы глаз наметанный, она видит: этим надо вместе. Пусть себе будут, пока им хочется. Хотеться ведь будет недолго.

Теперь Сане необходимо было немедленно уйти. Уйти, остаться одному – и не препятствовать тому, что в нем началось. Нельзя этому мешать. Этому редкому и лучшему, что он знал на свете; ведь незаметно состаришься и умрешь, и надо хоть успеть натревожиться, наболеться и наплакаться до этого момента.

Было когда-то давно: Саня взял у своего старшего брата мотоцикл, и они с Вичкой поехали вдвоем путешествовать. (Отцу она сказала, что едут целой группой. Отца обмануть немудрено. А мать ее жила в другом городе. Вичка считала, это никого не касается.)

Она занималась в лыжной секции, потому что где она только не занималась! Ее влекло, звало, тянуло, а она иной раз не могла разобрать, с какой стороны зов. Бойкая, грациозная, взбалмошная, печальная – всякая. Всегда переполненная. Ее было много – больше, чем хватило бы на одного человека. Это изобилие в ней и притягивало, и пугало. Саня просто обмирал.

Она отозвалась – ее хватило бы, наверное, любому отозваться. И нескольким сразу. Еще бы: мир так многолик, возможно ли остановиться в нем на чем-нибудь одном? (Конечно, возможно, но в девятнадцать лет человек может еще не знать об этом.) У нее был один бесконечный жест: отвести медлящей рукой волосы с лица, светлые волосы осторожно пальцами, как бы боясь их – пальцы – испачкать. Волосы тут же устремлялись обратно, и жест можно было повторять столько, сколько потребует приступ грациозности.

Волосы можно, наконец, просто заколоть, усмехался Саня, но тогда пропадет такой жест! Она удивилась: жест? Не притворяйся! – пригвоздил Саня. Он тогда был большой мастер пригвождать. Честное слово, бессознательно, оправдывалась. Не может быть, разоблачал Саня, ведь если человек много чувствует, он неизбежно и думает много. Чувство – это толчок к мысли. Так что ты где-то лукавишь.

Похоже, этим он ее и взял: все только рабски восхищались, а он разоблачал. Это оказалось необходимее. Есть очень немного на свете людей, которые ценят, чтоб их разоблачали и ставили на место.

Понеслась стремительно любовь, и Вичка ничего не боялась. Она лезла на рожон, и Сане вначале приходилось ее удерживать – в соответствии с его (видимо, ошибочными…) идеальными представлениями. Вначале. Летом было короткое межсезонье со свободным расписанием тренировок. Подвал в рабочем общежитии (база их секции – в углу инвентарь, лыжи, ролики, крепеж; дегтярный, конюшенный запах работы, пропотелой кожи ботинок, трудного счастья – здесь они сходились каждый день перед тренировками, сидели на каких-то списанных канцелярских стульях, на случайных колодах, а кто на столе, изъеденном следами слесарных усилий; они все были молодые, и с большим запасом сил, они все любили одно: лыжи, труд, пот, борьбу и победу, и этот неповторимый дегтярный запах; они много смеялись, и подтрунивали, и разыгрывали друг друга, и каждый был другому выручающим братом – больше, чем братом, – они все были нежны друг к другу остаточной нежностью детства; и здесь, в подвале, был их общий дом – то желанное место, куда любой из них приходил естественнее, чем в дом своей прописки) – и этот подвал стоял теперь закрытый, Михаил Ильич уехал на неделю отдохнуть, и замок на той двери, за которой воздух роднее свободы, было совершенно нестерпимо видеть. Как руины. Как пожарище. Такая же тоска.

Вот тогда Саня и взял у брата мотоцикл. Палатка, спальники – мотоцикл навьючен, как ишак, на оба бока.

Она была у Сани первая. Это как гроза, и гром, и ливень: щетина дыбом. Как только в юности и только в любви.

Саня понял, что она не новичок. Говорить об этом СЛОВАМИ он не смел. Это как у верующих тайное имя бога, которое ПРОИЗНОСИТЬ не сметь. Или как в сказке, где каждое слово превращалось в змею или лягушку… Очень даже может быть: превращение слова в предмет. Поэтому со словами следует обращаться осторожно; есть решительно непроизносимые; а из тех, что произносимы, не все исходят из гортани легко. Значит, есть что-то, мешающее им выйти. А раз, оно есть, это препятствующее нечто, – значит, оно зачем-нибудь да нужно, не станет природа зря трудиться над лишним ненужным приспособлением.

Вичка тоже не говорила об этом. Но в ее умолчании был совершенно другой смысл: она не удостаивала об этом говорить как о  н е с т о я щ е м. Саня мучился реликтовым мужским закаменелым сомнением – сам стыдясь его. Оно оказалось тяжело, почти непосильно, но перешагнул и это. Вичка стоила любых преодолений.

Они неслись, каждый день меняли стоянку, мчались, как сумасшедшие, как зажаленные дослепу пчелами. Собственно, это было счастье. Как оказалось потом.

Нервы, наверное, не выдержали этого оголтелого, с ветром в ушах, этого самого – счастья. Однажды ночью – на шестую, кажется, ночь – поссорились. Вичку зашкалило. Она болтала что-то разнузданное насчет того, что замуж ей выходить совершенно незачем, пока она не насытится свободной жизнью, не наестся до отвала, а срок этот ей пока не виден. Ну ладно бы, сказала, и все. Недолго он бы вытерпел. Но ей хотелось топтаться на пятачке этой темы. Медом ей тут было намазано. Нравилось плясать на канате. Из тех, что любят ветер риска. Балансировать на краешке падения не обязательно телом. Духом – еще головокружительнее. С о з н а н и е  испытывать на отвагу. Им рисковать. Она болтала, что времена сейчас другие, – это раньше, в старину, женщинам присуще было целомудрие, но происходило оно, это их знаменитое целомудрие, отнюдь не из высокой нравственности, как это нравится считать вам, мужчинам, а исключительно из подлой боязни забеременеть. От этой опасности женщины были незащищены, и расплата могла оказаться ужасной. А теперь, когда мы избавлены от этого страха, мы наконец так же свободны, как и мужчины, и по-настоящему уравнялись с ними. Вот она, например, Вичка, вполне обезврежена, как разряженная бомба, и у нее поэтому нет никаких осложнений, и вот поэтому она, Вичка… И Саня залепил ей пощечину. Просто он не знал, как ее остановить. Нет, не за «убеждения». За то, что  г о в о р и т  о б  э т о м. О чем – если любовь есть – исключительно только молчать.

Значит – не любовь… Вот за это.

Она выскочила из палатки, была глубокая ночь и дикая местность. Палатку они разбили недалеко от шоссе, дорога пустынна. Мотоцикл они ставили для охраны так, что веревка крепления палатки проходила сквозь спицы колеса.

Саня не выскочил за ней, он думал: пусть, пусть остынет. Деваться ей все равно некуда: мотоцикл привязан, и ключ зажигания у него в кармане, а то б, конечно, она способна была махнуть на мотоцикле и не успеть подумать, как он тут останется. Уж он знал свою Вичку. Она была похожа на незаконченную бурную реакцию в колбе. Кипело, бурлило, что-то выпадало в осадок, что-то превращалось – во что? – пока еще было неясно, и вообще Вичка наполовину была еще только составные компоненты. Им еще предстояло превратиться во что-то неизвестное. Реакция шла наугад. (Нет, судьба исполнилась правильно. Вичку тогда и следовало именно отпустить на волю.)

В долгой тишине ночи послышался звук приближения тяжелой машины. Саня, не придал этому значения опасности: он был занят – злился. Но вдруг машина остановилась. Остановилась где-то близко. Дизель урчал и взревывал, хлопнула дверца. Саня рванулся из спальника, он был в одних плавках. Машина тронулась.

Он выскочил наружу – ночь чернущая, и на шоссе тьма таранила впереди себя свет фар, как буксир баржу. Свет натужно продвигался вдаль, а сама машина не различалась в гуще темноты.

– Вичка! – заорал Саня. – Вичка, черт возьми!!!

Тихо. Он рванул кол палатки, она сразу провисла, вдернул мотоцикл с подножки. Ключ зажигания! Штаны некогда. Выезд на дорогу в стороне, далеко, но каким-то чудом мотоцикл выпер на высокую насыпь через бурьян тут же, с места. Думать не было секунды. В плавках, босиком – переключая скорость, он привык поддевать рычаг снизу носком ботинка, и теперь он сорвал нежную кожу с пальцев – это будет, впрочем, обнаружено только назавтра. Сейчас ему некогда было замечать это, он думал: Вичка вряд ли одета… Впрочем, выскакивая, могла прихватить трико. А могла и так. С нее станется.

Удаляющаяся машина, вдогонку которой пустился Саня, была тяжелая, типа «МАЗа», и скорость у нее была дай бог. Дорога не просматривалась на проход, петляла и сворачивала за укрытия холмов и леса. Света фар Саня уже не видел впереди. Он гнал свой мотоцикл, совершенно не чувствуя холода ночи. Да где же, где наконец откроется прямая даль дороги, чтоб уцепиться за эту машину взглядом и на веревке этого взгляда подтянуться к ней поближе, – так мальчишками на коньках цеплялись крючком за кузов грузовика. Саня верил в помощь взгляда. Ведь ковбой не целится, он только взглядом фиксирует цель, а рука уже сама знает, как ей вскинуться, чтобы пуля пронеслась в указанную глазом точку. И мотоцикл может быть послушным, как кольт ковбоя. А вслепую не попасть…

Вот мелькнул свет где-то справа от дороги и уже позади. Проскочил, значит, свороток. Если бы на мотоцикле как на лыжах: подпрыгнуть, повернуться в воздухе – и вот уже едешь назад… Уж если шофер «МАЗа» свернул на проселок, значит, точно надо торопиться.

Развернулся, нашарил проселок, погнал. Пыль, поднятая машиной, еще не осела и реяла в свете фары, как стая мошек. Саня гнал сквозь эту пыль под стук крови. Шофер не виноват. Может быть, так поступили бы десять из одиннадцати на его месте. Но и на месте Сани – окажись этот шофер, и дай ему бог сто раз оказаться на таком месте! – он повел бы себя точно так же, как Саня сейчас: он гнал бы в холодной темноте голым, босым, чтобы отнять свою женщину, которую в этот миг ненавидел всеми силами души, которую проклинал и призывал на ее голову все сущие беды, но не мог допустить, чтобы эти призванные беды приняли такой вид, какой они сейчас принимали…

Вдруг пыли нет. Проселок уходит дальше, а пыль путеводная оборвалась. Еще, значит, один виток хитроумной шоферской мысли. Тьма, никаких следов в глуши. Если бы не лес, не эти холмы! Озноб прохватил Саню: он представил, что сейчас начинает происходить в кабине. Пощечину не стерпевшая Вичка, как стерпит она такое унижение? Что с ней будет, господи и пресвятая богородица дева Мария… Справа? слева? сзади? впереди? где?

Справа громоздился высокий холм, затмевая чуть проступивший свет неба, слева лес, и Саня нашел решение – не головой – кишками, наверное, утробой, спинным мозгом. Он свернул вправо и попер напрямик в гору. Свет фары упирался во встающую дыбом перед носом землю, кромешная тьма вокруг. Мотор надрывался на первой скорости; переднее колесо билось на ухабах почвы, телескопы амортизаторов поскуливали, потерпите, милые, только б не заглох, только б вытянул мотор. Как дети внутри буксующей машины изо всех сил напрягаются мускулами и сердцем, чтобы помочь ей выехать, с тою же наивной и истинной верой Саня помогал своему мотоциклу.

Саня взопер на вершину, иначе и не скажешь, он взопер, и оттуда, озирая даль тьмы, в гуще леса заметил ползущие огни фар. Ага, значит, еще есть время, еще не остановилась машина и шоферские руки не освободились от руля. Не надо, слушай, не надо ее казнить, она не виновата почти.

Он обрушился сверху горы, молясь, чтобы только не подломились колеса, – наперерез ходу машины. Подломились, подсеклись. Переднее колесо ухнуло в глубокую вмятину земли, руль вышибло из рук; мотоцикл взревел, он валялся в стороне и ревел, а заднее колесо с воем вхолостую секло воздух; Саня, обдирая голую кожу, катился по каменьям склона, матерясь и проклиная запас кинетической энергии, накопленный его телом. Когда энергия истратилась, Саня вскочил, ринулся к бедному мотоциклу – некогда было думать о потерях тела, его интересовало только состояние его машины: сможет ли ехать? Ветровое стекло вдребезги, и фара, и погнулся кикстартер, мотор заглох. С погнутым кикстартером не завести бы его, если бы не под гору – завелся на ходу, на включенной скорости, и Саня был счастлив. Да, жизнь его сейчас так плотно сбилась на тесном участке времени, что поместились в этих каучуковых минутах и краткие паузы счастья. Чтобы сердце успевало отдохнуть, как отдыхают мышцы на лыжне во время гонки: одна нога рвется вперед, а другая долю секунды замирает в расслаблении и набирается в этом отдыхе сил, пока не настала ее очередь рваться… Саня был счастлив: его мотоцикл ехал! Но разбита фара, и теперь он ссыпа́лся вниз с горы совсем уже вслепую, полностью уповая на божью милость; и бог был милостив, он дал Сане на эти минуты безглазое зрение летучей мыши, и Саня несся вниз, эхолотом чувствуя дорогу. Он обрушивался лавиной (растягивалась, растягивалась каучуковая минута, все одна и та же единственная минута) – выручать свою проклятую подругу, и вот гора кончилась, пошел лес, Саня безошибочно несся между стволов, и когда колесо коснулось укатанного грунта дороги и мотоцикл встал поперек нее – вот как раз и выползли из-за деревьев фары глупого медленного чудовища – грузовика. Чудовище остановилось. Только бы не заглох мотор – как его потом заведешь, без кикстартера, тут равнина, едрена… (сколько раз за эту вязкую бесконечность времени Саня успел прочередовать божье имя с проклятием божьей матери, один только черт сосчитал). Саня подбежал к кабине и открыл дверцу. Рядом с шофером-солдатом был еще один солдат, Вичка третья. Она сидела насупившись и не хотела Саню замечать. Он рванул ее за руку со всею силой ненависти, она выпала. Слава богу, она была в тренировочном костюме – ну, хоть это…

– Ну ты, парень, ты кто такой! – глухим и прерывистым, уже преступным голосом проговорил шофер.

– Это моя жена! – рявкнул Саня и повлек Вичку к мотоциклу.

Второй высунулся и неуверенно крикнул:

– Эй ты! Не видишь, она не хочет!

Стоял за интересы личности, сволочь! Ох вернуться бы и дать по морде! Обоих бы положил, никаких сомнений, положил бы, такая в нем была в этот момент плотность духа – да мотоцикл заглохнет.

Саня сорвал его с подножки, и в следующее мгновение они, уже неслись с Вичкой, объехав машину (ей-то еще разворачиваться…).

Вичка держалась неизвестно как – во всяком случае, не за Саню. Гордая то есть. Идиотка, она не поняла, что ее тут ждало. Наплели какое-нибудь «объезжаем пост ГАИ, а то втроем в кабине нельзя…».

Ночная мошкара секла лицо без защиты ветрового стекла, хотя ехали тихо: без света неуверенно, ибо только раз и всего лишь на минуту бог дает человеку ради великой его нужды зрение летучей мыши, а потом уж человек должен обходиться своими силами, какие есть.

Машина быстро догнала и угрожающе гудела сзади, как будто парни еще колебались, не побороться ли за свою добычу. Ничего не стоило шоферу нажать на акселератор и размазать мотоцикл по земле – от чувств. А нет худа без добра: хоть дорогу освещали.

Добрались до шоссе – тут уж Саня мог справиться и без света, тем более сколько же длиться тьме, – ведь бесстрастная смена дня и ночи идет неумолимо, не считаясь с тем, что кого-то губит – мелкую мошкару, людей, как трактор траву, – а кого-то спасает. Движение суток шло теперь в спасительном направлении, брезжило на востоке, и солдаты поехали своей дорогой – в другую от Сани сторону.

Саня подвез Вичку к их лагерю, остановил мотоцикл, засветил ей еще одну оплеуху, уже непростимую, и ушел к речке, хромая, смывать с себя кровь и грязь. Когда он вернулся, Вичка сидела у палатки головой в колени, горькая, униженная.

– Полезай, – сказал, – внутрь, а утром я сам посажу тебя на первую попутку, дуй куда хочешь. Все.

Она заносчиво покорилась, а Саня вытянул изнутри свою одежду и до света просидел на берегу. Уже, впрочем, ничего не чувствуя. Сколько было, все почувствовалось. Надо было теперь новое копить.

Он видел издали, как Вичка, одевшись и нацепив рюкзак, садилась в попутную машину. Он равнодушно отвернулся, запомнив – на всякий случай – номер. Сейчас бы он уже не стал – не смог бы ее догонять: нечем было. Он кое-как придал мотоциклу способность передвижения и поехал домой, ободранный от макушки до пяток, но с целыми костями и чудом не простуженный, – впрочем, уж какое там чудо, естественное дело – кто в войну простывал в окопах и болотах? До того ли было.

Вернувшись, он окольно разузнал, что с Вичкой все в порядке, она дома. Несколько дней он не показывался. Когда потом зашел в подвал, чтобы забрать навсегда кое-какие вещи, – первое, что он увидел, распахнув эти бывшие родные подвальские двери: Вичка целовалась с Хижняком. Они оба обернулись.

– Извините, – спокойно сказал Саня и закрыл дверь.

Он долго видел, какое было у Вички лицо, обернувшееся к открывающейся двери. Так и не побежденное лицо, но мелькнуло в нем сострадание; он, Саня, на нее – с ненавистью, а она в ответ – с состраданием; будто знала, как заболело в этот миг его сердце.

В этот день он и явился к Вале. В секцию больше не приходил. А осенью его забрали в армию.

Тренер Михаил Ильич сказал Вичке: «Смотри, красавица, ты мне всю секцию разгонишь!» – полувсерьез.

А Юра Хижняк, кажется, вообще ничего не заметил, что произошло, и вообще, происходило ли что-нибудь. «Она ведь сама ко мне пришла», – предал ее тут же. «Чепуха, не стоит разговоров», – прекратил Саня это дело. Юра тут вскоре перешел в другую команду: позвали выступать за сборную института.

А Вичка уехала. Пусть насыщает свой аппетит. Пусть.

Будем надеяться, что химическая реакция прошла успешно. Будем надеяться, что в осадок выпало драгоценное вещество опыта.

Только напрасно было ей, Вичке, думать, что удастся им с Саней пересечься еще раз, как это бывает с параллельными Лобачевского: дважды они воссоединяются, меридианы. Нет, тут все по-римановски: оттолкнулись – и в две все более расходящиеся стороны. Все более и более расходящиеся.

И только иногда, редко, во сне пленительный голос Обнори, отчетливый и ясный женский голос напоминал ему о потере. А говорят: если во сне слышишь отчетливо голос, но не видишь, откуда он, – это, значит, бог с тобою говорит. Богиня. Женщина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю