355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Город, в котором... » Текст книги (страница 16)
Город, в котором...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:57

Текст книги "Город, в котором..."


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)

Размазня.

Рита нашла в его записной книжке адрес и написала сама.

Здравствуйте, Поля! Извините, что пишу вам. Полечка, у меня к вам большая просьба…

Ну и все такое. Ничего. Зажмуриться, перетерпеть и – ничего. Главное – плохой человек полностью включает в себя хорошего. И еще немножко сверх того.

Глава 9
ВОТ Я ОТКРОЮ

Так вот куда ее вело, подталкивало, сужая концентрические круги блужданий.

Вот теперь, когда она очутилась в центре этих кругов, она наконец разом все вспомнила. Теперь можно завязывать ей глаза – отсюда она знает все дороги. Это сердцевина мира – исход. Пуп земли.

Избушка уцелела. (В ней был земляной пол, такой всегда прохладный и ласковый к босым ногам.) Нина вошла, старые запахи бросились к ней, как заточенные узники. Она узнала их.

Пустой топчан, когда-то застеленный тряпьем, ватником, шубой, ночевал на нем сторож.

Запавшее оконце, раньше в нем то муха билась, то пчела жужжала. На стене тогда был плакат – не уцелел – наглядное пособие, объясняющее устройство пчелы. Отдельно нервная система, отдельно кровеносная или какая-то еще. Все научно. Совершенно эта наука не пригождалась матери. Она просто любила пчел. А плакат висел для красоты.

Пчелы никогда не жалили мать. Они вверялись ей.

У Нины же в волосах, иногда запутывалась с лету пчела или попадалась в траве под босую ступню – и тогда горький яд растекался под кожей, было больно, но еще больнее за пчелу, напрасно погибшую, так уж устроены эти существа: если хотят причинить зло другому, так лишь ценою собственной жизни.

Мать говорила, пчелы не любят потных и грязных.

Не только живые, пчелы, но мед их требовал, чтобы вокруг все было чисто, тихо и СМИРНО.

Утрами ехали на пасеку вдвоем. Никаких слов. Босые ноги свисали с телеги, пятилетние, болтались, вокруг простирался весь мир. Хорошо было молчать.

Въезжали в лесок, ныряли в тень под крышу крон – и были уже у себя. Трава подступала к самой избушке, ковер ее нигде не протирался насквозь – даже у порога, даже на тропинке и тележных колеях.

Вот у этого плетеного, глиной обмазанного сарая распрягали лошадь, и она целый день паслась в лесочке, пчелы и ее знали как свою родню. Когда мать разводила дымарь, пахло лучше всего на белом свете.

Затаилась тишь в лесу. Все утонуло в ней. Лето – вот сокровенное место, родина человека.

Нина осторожно ступала, прослушивая этот уголок земли, из которого произошла ее душа.

Чувства все проклюнулись и затрепетали, как листья весной.

То-то же! Она знала, что это должно быть.

В детстве, как ни странно, Нина тосковала о своем прошлом. Да, сожалела об ушедшем времени. Текущий миг был всегда беднее прошедшего. И она лишь наполовину принадлежала настоящему, а наполовину удерживала всеми чувствами то, чего уже не было. По прошествии же времени этот, бедный, миг становился предметом сожаления и тоски – наступал его черед, – а новый миг опять ни во что не ценился. И получалось, настоящее стоило дешево, а прошлое дорого. А может, так оно и было: каждый предыдущий момент был богаче следующего, ибо возможности чувств истощались с каждым годом и днем, и вот после двадцати пяти наконец все возможности чувств исчерпаны, настоящее неощутимо, а прошлое уже все допрожилось и опустело – и вот становиться теперь Нине в ровный круг забот, одинаковый изо дня в день. Получалось, юность похожа на переходный процесс в электрической цепи: включили – и в начальное время, пока не установится режим, развиваются инерционные напряжения. Или у летчиков – стартовые перегрузки. Все, Нина, твой старт закончился, и ты ничего больше не почувствуешь!

Да неужели так?

Но вот она здесь, на заброшенной пасеке своего первоначального времени, и это, оказывается, та единственная розетка, в которую только и могло безошибочно вставиться ее существо. Она включилась, она подсоединилась к миру. И снова, как в юности, пошел переходный процесс: перегрузка чувств. Вот почему ее тянуло в эту сторону. Птица знает, куда ей лететь.

А сторон много, неведомых оконечностей, где огороды спускаются в лог, в укрытие речных лозняков, сколько изгибов русла в ивовой чаше – на каждого человека найдется свое заветное местечко, своя розетка, через которую он тоже может «подключиться».

По чужим местам Нина с детства стеснялась слоняться – как брать чужое. На неизвестной окраине она всегда замирала, чтобы не спугнуть своим вторжением тишину и биение здешней жизни. Да, у каждого человека должен быть его собственный кусок земли, на котором будут проходить его дни, полные вещего смысла, не иначе, – а то как бы он мог смириться с участью провести шестьдесят-семьдесят однообразных лет и умереть на том же месте, где родился, у старых черемух, у кривых прясел, где сушатся на кольях стеклянные банки и крынки, а куры опьянели от жары и пошатываются, а кусты смородины покорно пылятся под забором.

Что же это за вещий смысл, который позволяет людям прожить всю жизнь, не замечая убожества предметов и обстановки? Этого она и по сей день не знает.

Нина за собой всюду теперь таскала Руслана – добавочный прибор при взгляде на мир. Ребенку откроется больше.

Заглядывает Нина ему в глаза, а он смотрит туманным взором на призрак лета и сам становится, как вся природа, расплывчатым, неуловимым. А как же вещий смысл? Вот снова в который раз отправляются вдвоем все в ту же сторону мира (еще не набрели на пасеку; еще даже не вспомнив о ней, но, видимо, уже предчувствуя ее). Вот улица остановилась, осталась стоять, глядя вслед, а проселок побежал дальше один. И Нина с Русланом по нему.

Несколько раз они видели в этой стороне цыгана. Он пас в пролесках своего коня и пел, поддавая голос, как мяч, в небо. Голос выпрастывался из глотки без малейшего усилия.

Однажды они столкнулись на тропинке, и Нина уклонила взгляд до его бронзовой груди. Он ходил по пояс голый, и грудь была такой ширины, что Нина могла бы дважды к ней прислониться. Под кожей кишели мускулы. Цыган ласково засмеялся, глядя на Руслана.

В другой раз он сказал ей как старой знакомой:

– Давай покатаю твоего пацана на коне.

Руслан испугался и спрятался за ее спиной. Горожанин, не знает спасительной силы родины. Одна мать ему родина и спасение, спрятался за подол. А Нина тут ничего не боится. Тут ее дом.

– Ты работаешь в конюшне?

В этом краю – дома – можно всякому встречному говорить «ты». Здесь нет чужих.

– Я?! – удивился цыган. А потом засмеялся – ему показалось это смешным: он – работает. Он живет – разве этого мало?

Потом он для них с Русланом спел. И сплясал. Говорил без умолку. Его отец купил тут дом. А жена его будет красивой. А пошла бы ты за меня? И смеется, скаля белые зубы. А я бы тебя взял.

Выйти за цыгана и кочевать…

Кочует и сила земная. Трава за поскотиной истопталась, не доживет и до середины лета, а ведь в детстве собирали здесь клубнику и рвали щавель на пирожки. А те холмы, на которых играли весной в лапту, теперь просели и усохли. Теперь лапта уже не поместилась бы на них. Неужто холмы, как живые, растут и стареют, но люди так заняты своими трудами, что не замечают этого, как не замечаешь перемен в лице ежедневного спутника?

Поглядит Нина на деревенских людей – они безостановочно работают и не имеют друг к другу неутолимого взыска, каким она замучила Севу. А он уже устал один быть в ответе перед нею за целый мир.

– Мама, почему вам всем тут друг от друга ничего не надо?

А кровь уже волновалась, так близко был ответ.

Мама не знала и пожимала плечами.

– Иди, – просила, – прополи грядки.

Грядки!..

Впрочем, действительно помогало.

– Приходи сюда вечером, а? – сказал цыган и засмеялся, чтобы скрыть, как у него перехватило дыхание.

Молодой, у него свое. Свое право.

Но не здесь, нет, разгадка вещего земного смысла.

Как-то еще бродили с Русланом, саранки копали – учила его отличать съедобные травы. Тарахтел в поле над ложком трактор, била фонтаном струя поливальной воды: трактор качал ее из реки. Мирная картина, кто ни проедет по дороге – председатель ли, агроном, бригадир, всякому видно: струя бьет, засуха преодолевается, сердцу утешение.

И тут врюхались по щиколотки в воду: натекло в травяной ложок, земля уже напиталась досыта и не принимала влагу, а струя все падала и падала в одно и то же место на край поля, стекая по склону, а кабина трактора, если присмотреться, была пуста.

Нина бежала к кустарнику посреди поля, топча злак, и разбуженный ее шумным дыханием и топотом тракторист настороженно привстал навстречу. Конечно, она знала его в лицо, как и всех в деревне, но без имени.

– Поливаешь, значит!..

Он пятился, разомлевший спросонок, а Нина с негодованием шла на него и уже подступила вплотную и – что дальше-то делать? – влепила ему пощечину, как это делают в кино благородные барышни в ответ на нахальство хулигана.

Тракторист был мало знаком с обыкновением благородных барышень и повел себя так, как бог на душу положил: сперва он оторопел, потом в лице мелькнуло зверство, и, выпучив глаза, он засветил ей ответную оплеуху, выкрикнув себе в помощь ругательство, которого Нина не разобрала, потому что на миг оглохла от контузии, – во всяком случае, она явственно увидела, как посыпались из глаз искры, и она доподлинно узнала, что это не фигура речи, а истинная правда – насчет искр.

Треск оплеухи долго раскатывался в ушах эхом, как гром по небу. Ударил как умел – кулачищем. Она схватилась за ударенную щеку – и щеке, и ладони было горячо и грязно, вот что самое неприятное: мазут на щеке от его грязной руки.

Он продолжал что-то выкрикивать, давай, мол, сажай и расстреливай, у вас и суды купленные, сажай, однако от испуга с каждым словом терял убеждение – как шарик воздушный вянет, спуская воздух. Только я на вас без суда, другую управу найду, как в старые времена вам, кровопийцам, красного петуха пускали…

И подтверждающе кивал себе головой для храбрости, но руки спрятал в карманы: удержать их от удара – запоздалый жест предосторожности, теперь уж что, но он все равно бессознательно сделал его.

Нина больше всего опешила от этих удивительных слов – про красного петуха, она добросовестно силилась понять, какой может быть петух, ведь это из учебника школьной истории, а не из действительности! А запаздывающий язык плелся позади мысли:

– Палишь горючее, воду из реки качаешь, – бормотал язык. Слова, покинутые мыслью, как слепые без поводыря, зашли в тупик интонации, растерялись и встали. – Уж если спать, так Вырубил бы мотор, зачем же вред наносить, непонятно…

– Ага, непонятно, значит, – едко поддел тракторист. – Что вы воруете, то понятно, то не вред. Конечно, какой же то вред, – издевательски пустился он в рассуждения, разводя руками в карманах. Он уже опомнился от первого испуга и осмелел в чувстве классовой правоты. – То не вред, просто председательше неохота за скотиной ходить, а вот колхозные яйца да сметану жрать – то не вред, какой же то вред, то им, паскудам, одна польза! А я из речки воды наворовал – вот уж то вред так вред! А как же! Это ж не молоко с фермы!

Как, разве это не по закону – ну, как там, выписывают, или как это называется… Разве это бесплатно? Нина никогда не задумывалась над этим.

Тут она заметила, что лицо тракториста испуганно вытягивается, он замолчал, а взгляд оробел и стал жалобным. Нина догадалась: что-то происходит ужасное с ее щекой. Она осторожно потрогала скулу пальцами и шепотом спросила:

– Что?

– Вздулось. Синяк заливает, – так же шепотом ответил испуганный тракторист.

Они затихли, как два сообщника, влипшие в одну историю.

Нина повернулась и побрела по полю назад. Там, вдали, на бережку лога, маячила маленькая фигурка Руслана.

Тракторист шагнул было за ней, руку простер – удержать, что-нибудь исправить в этом непоправимом деле, но понурился, опять засунул виноватые руки в карманы и отвернулся к кустам. Он что-то шептал, сокрушенно качая головой, а затем зашагал к своему трактору.

Отец увидел – побелел.

– Классовая травма, папа. Приготовься, скоро пустят красного петуха в твою барскую усадьбу.

– Чего-чего?! – а сам сразу понял.

«Какое у него было ненавидящее лицо – о, он готов был, готов к классовой борьбе, – а когда-то он любил дурачиться, по-блатному надвинув кепку на лоб и засунув руки глубоко в карманы, выделывал кренделя, тряся штанинами:

 
Каким меня ты ядом напоила,
Каким меня огнем воспламенила! —
 

и весело было дочке смотреть на него.

– С-сволочь! – сощурившись, прошептал.

– Они правы, правы! – крикнула Нина.

Отец – кру-угом! – и шагом марш, в газик, умчался по председательским своим делам.

Вечером робко постучался в калитку тракторист.

– Проходите! – очень бережно позвала Нина.

Он был выпивши. Для храбрости. С этой приготовлений храбростью обратился с порога веранды к председателю:

– Я вот что, Андрей Алексеевич, завтра же увольняйте меня – и уезжаю в город. Можете меня сажать в тюрьму, только она первая начала.

– Садитесь, – попросила Нина и придвинула табуретку.

Боязливо взглянул ей в лицо – глаз окаймился неправильным черным пятном. Вздохнул и опустил голову. Председатель молчал.

Тракторист присел, ему, наверное, хотелось сбежать, но надо было исполнять, пункт за пунктом, все задуманное. Он вынул из кармана бутылку водки. Не решаясь поставить ее на стол, спросил:

– Может, выпьем, Андрей Алексеевич? – и съежился: без ответа.

– Придвигайтесь к столу! – заменила Нина отца.

Тракторист привстал, дотянулся издалека до стола, поставил мировую свою бутылку. Опять сел в сторонке. Нина принесла хлеб и огурцы.

– Ближе!

Председатель, похоже, и дальше намеревался издевательски бездействовать. Нина аж звенела от напряжения. Неужели правда классовые враги? Тракторист каменным своим ногтем сковырнул станиолевую крышку, Нина поставила две стопки, он глазами спросил, что ж две, а не три, Нина молча же показала, что она не пьет, не может. Оба рта раскрыть не могли, такое напряжение.

– Значит, в город? – наконец заговорил отец, подошел к столу и взял свою стопку, вторая рука в кармане.

Тракторист с облегчением выпил и тогда уж запланированно всхорохорился.

– А что ж? Что мне здесь? Пойду бульдозеристом, буду по четыреста рублей в месяц заколачивать. Отработал – и домой. Ни тебе свиней кормить, ни огород садить, ни сено заготавливать. Что, плохо, что ли? Буду жить, как председатель. А здесь что? – Он частил, торопясь высказать весь приготовленный текст. – День в колхозе вкалывай, а потом столько же дома. Мне ведь не волокут готовое на стол, я не председатель. Я и топливом должен обеспечиться, и огород вспахать, и…

Он подвигал бровями, подергал головой. Речь иссякла, а ожидаемого противодействия не последовало. По его расчету, председатель должен был нападать или защищаться – ну, хоть на какое-то впечатление от своих слов тракторист очень даже надеялся, а речь провалилась в пустоту. Намолчавшись вдоволь, натешившись видом сникшего тракториста, председатель тяжело сказал:

– Ну что ж. Мог бы я тебя выгнать с волчьим билетом, ну да уж так и быть, отпускаю подобру-поздорову. Отправляйся. Счастливо тебе устроиться в городе. Думаю, тебе там с лету дадут квартиру. И немедленно пропишут. Начальник милиции тебе ведь, наверное, брат. Иль кум, иль сват. Ну, словом, кто-нибудь из вашего же роду. Ну, а квартиру не дадут – купишь дом. Тысяч за пятнадцать. Свой здесь продашь тысячи за две, маленько добавишь – и купишь. Так что заживешь не хуже, а лучше председателя. Ну, давай прощевай, – и с глумливой проникновенностью похлопал его по плечу. Приподнявшись для этого с табуретки. Больше он не сел, отошел к перилам веранды – и разговор считал законченным. Нина сидела, опустив голову, не покидая тракториста одного за столом.

– Эх! – горестно обратился к ней уничтоженный тракторист. – Эх…

Она подняла на него глаза – один подбитый, – и он ей жалко ответил взглядом несчастного товарища.

Председатель зловеще ухмыльнулся.

Нина закрыла лицо ладонями. Ладони пахли грудной дочкой.

– То-то же, – победно, с утоленной ненавистью сказал председатель. – Иди и работай! А увижу еще раз или услышу про такое вредительство, – он помолчал, поискал меру, – пристрелю! – Шея напряглась и покраснела. – И скажи спасибо вот ей, – он кивнул на Нину с брезгливостью, а она сидела, уткнув разбитое лицо в ладони: вот им приходится заново знакомиться, отцу и дочери, знакомиться врагами, – что заступилась за тебя. А то б и мокренького места не оставил. Бутылку прихвати! – коротко приказал.

Тракторист не посмел ослушаться. Стукнула калитка.

– С-скоты, – прошептал отец и даже глаза зажмурил от чувства.

– Папа! – звенящим голосом торжественно распорядилась Нина. – Завтра же не он, а ты подашь заявление об уходе! Ты ведь уже ненавидишь их!

Он на нее изучающе, долго, гадливо, как на насекомое, посмотрел и процедил:

– Не связываюсь с тобой только потому, что молоко у тебя пропадет.

Минуту назад было еще не так непоправимо.

Мать укладывала в доме детей и не смела высунуть носа.

Нина спустилась в сад, в темноту ночи. В чуткой тишине с края деревни доносилось пение цыгана – что-то тоскливое, все про нее. Больше всего сейчас Нине хотелось бы бежать туда, приложиться к его дикой двукратной груди и утешиться.

Что стало с отцом? Что становится с человеком, который снимает ограничитель и разрешает себе ВСЕ? Растление происходит, вот что. Знала Нина одну семью: старуха и ее дочь. Когда-то был хозяин, большой человек – жили за ним как за каменной стеной и могли себе позволить ничего не мочь. Потом он умер, все покатилось вниз. Хозяйство вести не умеют, денег не хватает, дочь родила подряд двоих детей. Старая неумеха с трясущейся головой и молодая дура бьются вдвоем с этими детьми, из рук все валится, обеднели и опустились, запах высохшей мочи, грязью заросли, пеленки не стираются, так сохнут, дети болеют, задохнулись в продуктах собственного жизнеобмена, дочь орет матери сквозь двойной детский рев: «Где соска? Где присыпка?» И крик принят за нормальную речь и прижился. Спустя какое-то время дочь кричит матери; «Пошла на…!» И это ей сходит и остается в обиходе. Понравилось РАЗРЕШАТЬ себе, отпускать себя на волю. Теперь – только плач, рев и крик. Посреди этого крика, разлитого молока, разбитой посуды дочь однажды в сердцах пнула споткнувшуюся нерасторопную старуху – и та упала. И дочери хочется подойти и пнуть еще раз, лежащую, жалкую, грязную, беспомощную, бестолковую, никуда вообще не годную. Какое-то мгновение она крепится, а потом подходит и пинает. И еще раз. И чувствует страшное облегчение: падать – сладко и не больно и уже не хочется спастись, зацепившись за выступ. Мать отползла, поднялась и потащилась на кухню кипятить новое молоко взамен разлитого.

Синяк у Нины не проходил дней десять. Она грела его горячей солью, растирала, загорала в саду, чтоб лицо затемнилось.

Сквозь щели высокого забора мелькал голый торс этого бронзового дикаря – он, как зверь от тоски, стал бесстрашным, покинул лесное убежище и бродил вблизи жилья. На что надеялся, бедный?

Потом синяк прошел, а стыд показаться на люди остался: дочка председателя.

Раньше эта причастность тяготила ее по-другому. Раньше она спешила опередить встречное приветствие, как бы говоря: ну что вы, что вы, не надо вам так уважать меня, я тут ни при чем, это мой отец все для вас делает, а я еще пока никто. Теперь оказалось, не в скромность следовало впадать, а в стыд. Теперь она если и выходила, старалась одеться похуже, отрекаясь от родительского благосостояния. И больше не опережала приветствие, не улыбалась навстречу, а, наоборот, не сводила сузившегося взгляда с далекой точки впереди. Плевать мне, что вы там про нас думаете!

– Мама! А ты не чувствуешь? – нас ненавидят!

– Да за что же? Отец день и ночь в работе.

– Да, подкатил на газике, сделал ручкой, распорядился – и дальше, вот что им видно. Он вилами навоз не корчует, как они! А ты, на их взгляд, вообще барыня. Кто из них так по-барски живет, как ты? Да тебя еще больше ненавидят, чем его! Но ты дома сидишь, людей не встречаешь и на шкуре своей этой ненависти не чувствуешь. А он-то! Каждую минуту. У него зуд, наверное, по всему телу! Ему только и остается, что встречно всех ненавидеть.

– Нина, – мать задело, поколебалось ее невозмутимое терпение. – Я не поняла: ты от меня требуешь, чтобы я шла на ферму? На пашню? Да? Так? А ты, молодая, сильная, будешь на каблучках культурно ходить там, в городе, в свой отдел или как его?

– Мама, ну почему ты бросила пасеку? Завела себе три улья для души – и успокоилась?

– А ты, Нина? Ты на чем успокоилась?

Вышла Нина в огород, растерянная, ничего не понимает в жизни. В огороде Руслан охотится за помидорами: присядет и выслеживает в кустах румяный бок плода. В руке у него кусок хлеба, посыпанный солью. Сорвет и ест, пачкая щеки в розовой мякоти…

Ну, вот, а потом они с Русланом и набрели на эту пасеку. Оказалось, не только мать бросила ее, ее вообще бросили. Ее не существовало больше. («Для пчел гречиху надо сеять, а нам не дают сеять гречиху». – «Да кто не дает-то?» – «Не дают».)

Вот с этого момента все и изменилось, сломилось острым углом и повернуло расти в другую сторону.

Вглядывается Нина, вглядывается в лицо маленькой дочки – и невольно перенимает ее гримасу. Губы трубочкой, глаза безмятежно ворочаются в своих гнездах. А видимо, когда лицо принимает какое-то выражение, состояние внутри нечаянно подстраивается ему в соответствие.

И научилась у Лерки забытой младенческой ясности. Премудрости. Лунному лику младенца научилась, лучезарной улыбке.

И посреди этой младенческой гримасы посетила Нину одна невероятная мысль. Нина еще удивилась: придет же такое в голову! Потом мысль стала повторяться, к ней уже привыкли. Она больше не казалась такой невероятной. Здравый смысл сдался и уступил. А что? Переехать. Сюда. Жить. Работать. Ибо настоящее, единственно необходимое дело людей делается вот здесь, в пыли и на ветру поля, на машине и вручную, согнувшись над грядками, – единственный труд, без которого человек не может выжить. Остальное – второстепенно.

Мысль с каждым разом прибывала в очевидности, как теленок в весе. Стоило только установить на лице этот лучезарный покой младенца – и все, не оставалось других вариантов.

Как случилось, что Нина не подумала об этом раньше?

Здесь, в деревне, все стихии природы близко – они пронизывают всю жизнь, как сплетения корней почву. Их изменчивость дает людям все многообразие существования. То ты враждуешь с природой, противоборствуя ей, то плачешь, побежденный, подсчитываешь урон, а то помиришься – и вы в согласии черпаете взаимную радость весны, и томление лета, и благодать урожая. И на ближнего человека приходится здесь куда меньше твоих ожиданий, чем в городе.

Ведь как было: приехав в город учиться, Нина скоро стала ощущать некий недочет, но не могла разобраться, в чем он состоит. Природы как потери она не хватилась: во-первых, она ведь, собственно, никуда не делась, природа: вот небо, вот земля, вот деревья, воздух, солнце… во-вторых, Нина не догадывалась, что это такая уж важная часть бытия. Однако неслышно вкралось и разрасталось отъединение, захватывая метастазами и те области, которые, казалось, от природы никак не зависели. Многократно повторенные преграды домов отгородили взгляд от живого пространства, этажи оторвали и вознесли вверх, но неба не прибавилось. И вот: все, что уцелело здесь от природы в твоей досягаемости, – это человек. Единственная ее часть. И спрос с человека здесь, среди города, непомерно вырос: ему одному приходилось быть для другого всей природой. Все волнения стихий, все перемены, обиды, ласки, угрозы и утешения человек мог здесь получить только от человека. И каждый оказывался несостоятелен держать ответ одним собой за всю природу. И каждый был поэтому как бы обманут другим – и никто не был виноват.

А на земле, в деревне, люди в буран спасали своих животных, в заморозки укутывали свои растения, укрывали их, разводили в садах костры. Осенью они помогали земле накопить силу и удобряли ее навозом своих животных, способствуя всеобщему круговороту вещества природы. А земля отплачивала им без счета, и так они жили, не подозревая даже, до какой степени зависят друг от друга – душевно.

И теперь, догадавшись обо всем этом, Нина удивлялась, как это она убереглась не сойти с ума там, в городе, – ведь она постоянно ощущала там ущерб, который не поддавался наименованию, ибо из того, что люди привыкли учитывать в жизни как необходимое, все у нее имелось в достатке: пища, одежда, любовь и кров. Сколько раз ночами вставала она, подходила к окну и глядела на кусок неба, с которого луна лилась, – и мучилась, как глухонемой, не знающий имени предмету. Она напрягалась что-то вспомнить – необходимое! – и не могла, не хватало силы. Забыла. Все забыла. Иногда во сне приходила некая гармония, от которой из расслабшей души текли и текли слезы, но, проснувшись, теряла: что это было?

А если уехать навсегда в деревню, добывать свой хлеб в поте лица, как заповедано, где-нибудь в полеводческой бригаде, на картошке, на свекле – лишь бы трудно, страшно, надрывно жить и уставать так, чтобы не оставалось сил чувствовать свою отдельную неутоленную душу; да, именно туда – в поле, в грязь, в холод, в дождь, с заскорузлыми пальцами, с потрескавшимися пятками; забыть себя, не различаться с полями, с землей, с холодным дождем, прийти с ними в полное сращение; и тогда, может быть…

И еще одно. Очень важное. ИСКУПИТЬ ВИНУ ОТЦА. Собой. Совершить это жертвоприношение. Потому что нет другого способа изменить что-нибудь в мире, кроме как самим собой, – разбавив сухой счет налаженной игры, нарушив собой согласную сонливость.

Ифигения…

Они приедут с Севой, они изменят не только свою жизнь, но и общую. Отец сам увидит, как должно быть. Чтобы убедиться – достаточно увидеть. И значит, надо, чтоб кто-нибудь показал.

А Сева наконец оставит тщету своего умственного проникновения в физику мира. Вдыхая пряный дым, стоял бы в сапогах, с вилами на изрытой, утомившейся от плодоношения земле (сколько сладких плодов создала она за лето из своей ничтожной плоти!) и думал о том, что зола ботвы вернет в почву утраченные элементы. И спокойно утешался бы этим, а мешки с картошкой уже перетасканы, ссыпаны в подполье и погреб, сено скошено, сметано и перевезено – и все это своим горбом, и горб от труда налился плотной силой, наполнился к зиме, и рука не замечая держит вилы, как свое естественное продолжение, а в печке парится в чугунке сладкая калина, ребятишки съедят ее с молоком, мигом потолстеют; жена ходит по тропинке двора – летом эта тропинка была оторочена, как мехом, пышными прядями конотопки, к осени трава поблекла и облезла, но все равно эта тропинка, и эта черемуха во дворе, и этот вот участок земли, огород – это как бы продолжение твоей жены – женская суть, которой ты обладаешь, хозяин, единолично и которой ни с кем не поделишься. Ты кормишь эту землю и засеваешь ее – и душа твоя потом произрастает на этом поле, пускает корни и цветет, и плодоносит; плоды ее: мирные чувства и покой сердца.

А жена твоя ядреная баба, живот упрочился мышцами от беспрестанных наклонений то над грядкой, то у корыта в бане, где она купает детей, притащив оберемок дров и подтопив каменку, – и после купания вымоет пол и полок, и разогнется, и рукавом отрет пот со лба, а спина крепкая, и ноги надежно держат ее вместе с грузом двух ведер воды на коромысле; и когда наконец наступает благодатный вечер, как сладко отпустить натрудившееся тело на волю, и окинуть праздным взглядом уютный дом, и подумать о том, что куры успокоились на насесте, огурцы и помидоры засолены и варенье наварено, а капусту рубить еще рано – в заморозки, она одна только и осталась на огороде налитыми белыми кочанами, и пару кочанов надо будет оставить стоять: вдруг заяц прибежит зимой погрызть и напетляет на белом снежном пухе следов – ребятишки выйдут утром, будут радоваться и гадать, кто был, а сейчас ребятишки вымыты, и Руслан щекочет Лерку, а она заливается своим брызгучим смехом в братниных руках, и, может, прав председатель-отец: не надо никакого водопровода и ванны, не надо ничего облегчать себе, а каждый день питать мышцы трудом, получая взамен торжественное чувство усталости и целесообразности жизни, и не знать бессонницы, и не тосковать больше по неисполнимой любви, потому что любовь исполнилась и сбылась, пропитав собою, как вездесущая влага дождя, все предметы твоего труда и соединившись в этих предметах с любовными руками хозяина; и в земле, разветвляясь корнями, она осуществилась и молчаливо теперь плодоносит вне тебя, вне твоего сердца, потому что и само твое сердце уже вышло из тебя и распространилось на весь близлежащий мир, и можно спокойно спать, не тревожась больше за свою любовь: она живет и растет без твоего участия, как растения твои на земле.

И возобновится жизнь в том покинутом уголке мира, где избушка с земляным полом и научный плакат на стене про устройство пчелиного организма. Снова будут бархатные пчелы носить мед и вверяться человеку. И беспечальный цыган будет пасти своего коня, и ничего-то ему от жизни не надо, только бы тепло, трава и петь.

И Нина перестанет наконец мучить Севу своим неутолимым спросом.

Соседка сказала: «Что такая бледная? Аж синяя. Вставай пораньше и выходи дышать самым первым воздухом». Странное лекарство – «первый воздух»? А может, верное. Живет в деревне полно необразованных людей – и каждый имеет необходимый ум, не худший, а может, и лучший, чем горожанин. Может быть, и все в природе обладает своей долей разума? Садовая земляника: она выпускает во все стороны свои отпрыски, стремясь захватить как можно больше жизненного пространства, и так увлекается от жадности, что может позабыть плодоносить, если вовремя не оборвать ей эти жадные побеги. «Чтобы так глупо вести себя, необходим «разум», не так ли?» – написала Нина мужу.

Посидела немного и отважилась:

«А что, Сева, а не переехать ли нам с тобой жить в деревню, а?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю