355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Город, в котором... » Текст книги (страница 13)
Город, в котором...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:57

Текст книги "Город, в котором..."


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

– Что тебе Хижняк? У тебя что, с ним что-то было? Говори!

Ничего, перенес и это. Но сказал. Много чего ей сказал. И еще:

– Вся непоправимость в том, что я тебя люблю.

– Да, – отвечает со злостью, – положение у тебя безвыходное.

– Обиделась, что ли? А чего мне перед тобой лебезить. Не на светском рауте.

– Я не обиделась, – говорит. – Я взрослее тебя и поэтому не обиделась. Ты энергетик, и больше ты никто. Молокосос ты еще, чтобы я на тебя обижалась. Это надобно заслужить, чтобы на тебя обижались.

– А вот так тебе со мной лучше не разговаривать.

– Не нравится – не слушай. И не звони больше.

– Сама же первая и позвонишь.

– Не позвоню и не приеду.

– Отлично! Считай, что я тебя об этом и не просил.

– О чем?

– Приехать.

– Куда? В квартиру Хижняка?

– Нет уж, с этим у тебя ничего не выйдет. Еще я не жил с тобой в квартирах своих предшественников.

– А я, кажется, и не просилась у тебя в эту квартиру.

– Придется, видимо, тебе потерпеть, пока станции не дадут жилье.

– Попробуй только отодвинь из очереди Горыныча!

– Ах, и Горыныч тут как тут! А можешь ты мне назвать хоть одного человека в нашем городе, который не показывал бы на меня пальцем, умирая со смеху?

– Такого человека, Глеб, не найдется в твоем городе, это я тебе сразу должна сказать. Но все-таки было бы лучше, если бы ты разменял свою квартиру, это было бы справедливо. И не пользовался бы служебным положением – это, знаешь ли, чревато…

– Ну уж это фиг! Моя жена и так остается с носом. Я не альфонс!

– Все. Мне хватит. Надоело. Оставайся на память от меня своей жене. Дарю! Я ей тебя дарю вместе с квартирой и с твоими потрохами, чао!

Да… Много перебыло таких разговоров. Пока этот извергшийся вулкан не остыл, пока не осел этот носящийся в воздухе пепел, пыль. Много понадобилось времени.

Вчера, задумавшись, выглянул в окно мансарды, которую они с Вичкой тут снимали, и: вон моя милая! Стоит себе во дворе, разговаривает с хозяйкой. А он – будто три года был на фронте и вот вернулся, и видит ее, а она его еще не увидела, но сейчас вот оглянется – и они повстречаются.

В самые счастливые свои минуты (а теперь они были у Глеба, и он узнал точно) человек печален. Видимо, от предчувствия, что придется расстаться со всем, и с этим – тоже. И сожаление о радости превозмогает саму радость.

Вот она обернулась… Вот взгляды сомкнулись…

Некоторые моменты жизни распадаются на отдельные кадры, и каждый кадр длится, длится – противоестественно долго по сравнению с реальным масштабом времени – чтобы его хорошенько разглядеть.

А Глеб действительно был как на фронте. Ему пришлось победить все ее прошлое…

Еще тогда, накануне похорон: у двери стояла крышка гроба, обитая кумачом; Валя, жена Горынцева, прикрепила к кумачу букетик цветов. Она же, Валя, привела старушку, которая обмыла покойного и одела. Она же принесла формалин, которым колюче пахло из таза, зажгла свечку и убежала пораньше забрать сына из садика. Горыныч уходил позднее.

– Ну, ты пошел? – Хижняк ему у двери.

– Да, мне надо.

– Ну, а я останусь?

– Ты у меня спрашиваешься, что ли?

– Нет, я просто… Все нормально? – в нос бормочет Хижняк.

– Все нормально.

– Порядок, да? – тем же подпольным тоном.

Тут Горыныч вышел из себя и – шепотом:

– Ты бабу, что ли, у меня торгуешь? Так я за нее не ответчик. Договаривайся с ней самой, порядок или нет. Время самое подходящее! – и похлопал рукой по крышке гроба.

Волочилась за Вичкой, как шлейф, свободная валентность, и каждому охота наступить. И самому ему было охота, вот в чем дело. Он ушел домой и горевал, что мир разделен на полюса полов, что все – невольники этой страшной силы и не могут вырваться из ее неумолимых оков, как из магнитного поля Земли. И что, если бы Вичка была уродливая или старушка – так ли уж охотно он бы помогал ей?

И грош тогда цена этой его помощи… А наутро встал пораньше – и опять туда. Неотлучно весь день. Говорят, у японцев дурной тон – показывать свою скорбь. Ведь твое горе трудно для тех, кто находится рядом без равного горя. А у греков наоборот: уж траур – так пожизненный, и половина гречанок одевается только в черное. У Вички ни то, ни другое – живет себе по чувству: затосковалось ей – затоскует, а смешно – так засмеется, хоть и покойник. И с ней не нужно было держать похоронную мину. Глеб увидел способность ее лица к стремительной и бесконечной перемене и пожалел, что нельзя быть при ней неотлучно.

– Я, когда шла на журналистику, была убеждена: литература отмирает, как опера, становится анахронизмом, и в наше время влиять на человека можно только скоростными средствами: газета, телевидение. Успевать влиять, понимаете? И вот влезла – а теперь вижу: как страстно ни кричи о сегодняшнем событии, оно как уличное происшествие: случилось, поахали, разошлись и забыли, жизнь идет как шла, остались деревья и дома – как были. Так не лучше ли строить дома и сажать деревья – молчком, чем заполнять пространство ахами и охами?

Он ей, смущаясь, сказал, что читать ему некогда и вообще он мало понимает в литературе. А она засмеялась:

– В этом как в жизни, все понимают все. Только каждый свое все. Когда спрашивают кого-нибудь, понравилась ли картина, а он начинает уклоняться: мол, я в живописи ничего не понимаю – мне всегда смешно. Все равно что на вопрос, нравится ли вам эта девушка, отвечать: я не специалист.

Можно было что-то предпринять, чтоб сохранить за Вичкой квартиру отца, но Вичка махнула рукой. Не захотела «мышиной возни». Пришлось им потом повозиться…

Тогда как раз этот псих Пшеничников создал свою могучую теорию, призванную наконец раз и навсегда объяснить все мироздание. Он заслал ее в Москву на экспертизу, или как там, на оценку, – ну и ему, конечно, ответили… Он не поверил. Он решил, что не понят темными людьми и обратился к более просвещенным – в ЮНЕСКО. Чтоб донести до всеобщего внимания человечества. Через неделю этот великий труд уже лежал у Путилина на столе – с предложением разобраться с этим теоретиком на месте. Агнесса тут под горячую руку подвернулась, и он ей выпалил: «Хватит уже носиться с твоим Пшеничниковым! Устроить немедленно переаттестацию и уволить к чертовой матери! Позору на всю Европу!» Агнесса, конечно, не сказала «почему это он МОЙ?». Она ни от Кого не отречется, ни от какого отверженного. «Подлецы вы все!» – немедленно встала на сторону бедного Пшеничникова против целого мира. А у Глеба тогда была своя причина выходить из себя. Он только что вернулся из Москвы (на выходные ездил) и терзался всякими осложнениями, которые тогда, как грибы, нежданно вырастали на дороге. Альбинос с голубой кожей, в очках, сказал ему тонким несчастным голосом: «Инстинкта собственности к женщине у меня нет, но… вы моего ребенка гладить будете – вот что невыносимо!» А Глеб даже не знал, что это такое – гладить ребенка… Музыкальные умные пальцы альбиноса мучились – такая уж у них была выразительная способность, а у Глеба руки не имели отдельной жизни, они были лишь конечностями тела и знали только работу, а в тонкостях чувств не участвовали. Он оторвал их от стола, свои массивные монолитные кисти, враждебно поглядел на них, на эти руки-мужики, потом на вошедшего в кабинет Пшеничникова – свирепо и подозрительно (да что эта Вичка, с ума, что ли, сошла, ну как можно ему, Путилину, оторваться от станции, станция – его второе Я, альтер эго, бросить и явиться к ней в Москву миллионным по счету инженериком без лица и имени – ну что она лепечет, эта Вичка, что она несет, что может она понимать! А не угодно ли тебе сюда, в самую глубь Сибири, журналисточка, разрабатывать положительный образ современного героя-труженика?).

– Да вы поймите, – едва сдерживаясь, говорит он Пшеничникову, – этот ваш труд, если отправить его, – он нас всех дискредитирует. Конечно, это привлекательно: одним махом семерых побивахом, в одну формулу втиснуть весь мир. Но, видите ли, вам не приходило в голову, что человек имеет один-единственный способ познания: сравнить нечто неизвестное с тем, что он уже знает. Другого метода нет. А с чем сопоставить мироздание, с чем сравнить ВСЕ?

И этот псих – то ли вдруг проснулся, то ли дошло до него, он даже, кажется, охнул:

– Да? Но ведь тогда, значит, мир непознаваем?

– Закон диалектики: переход количества в качество. К громадному массиву N прибавляем единицу – и весь массив надо пересчитывать заново, потому что увеличение на единицу, может быть, дает качественный скачок. Физики, кстати, так и делают: малейшее изменение краевых условий – решается новое уравнение состояния. Но в частностях наука довольно сильна, – злорадно сказал Путилин, дивясь: надо же, как человек мучается за Вселенную! Тут разрываешься между маленькой станцией и совсем уж малой долей мира – Вичкой, а этот – Вселенная, и никак не меньше!

– Почему до сих пор мне никто этого не сказал?

Глеб смотрел на Пшеничникова и должен был сказать ему, что на станции тот больше работать не будет, что по выводам аттестационной комиссии его уволят, – и не любил этого беднягу за то, что должен был плохо с ним обойтись. Он так жену свою теперь не любил – за то, что должен был бросить ее. Эта Вичка – она что-то с ним сделала, он лишился твердости, уверенности в каждом своем безошибочном шаге. Эта любовь в нем – как инъекция робости. Нет, любить – это можно только в стадии беспомощных юнцов, молодых специалистов, это им уместно выпучивать глаза и ничего не понимать. А когда зрелый человек, хозяин станции, начнет выпучивать глаза и ничего не понимать – это стихийное бедствие для народного хозяйства. Нет, эта поза – разинув рот – не к лицу Путилину, у него для этого слишком ответственная должность, и надо с этим кончать!.. Но – за пределами умопостигаемого – на самом пике, когда уже нужно падать обратно, скорость нуль, – эта немыслимая Вичка не может примириться, она хочет оторваться от сил тяготения и вознестись, но как это сделаешь, никак не сделаешь, но она не хочет сдаваться, она (как копьемет, разогнавшись, пускает копье) исторгает из самого сердца нечто, не подлежащее силам возвращения, это летучее исходит больно, так что она начинает давиться, в горле клокочет, и вот уж она рыдает, стискивая его плечо, втираясь в мякоть мышц, как в почву, лбом, втираясь… а он не умеет разверзнуться, чтобы впустить ее, и только прижимает ее к себе плотнее, чтобы помочь, помочь… Спрятать. А после она глядит, глядит на него с каким-то даже ужасом и недоверием, а лицо еще мокрое от слез рождения ТОГО, которое вверх… Оно отлетало и уносилось, этот посыл, этот импульс, это жертвоприношение высшим силам, дарующим такое, нестерпимое счастье, – о, не всегда, далеко не всякий раз, но тем и дороже…

Про увольнение Пшеничникову он не успел сказать – тот вышел из кабинета, настолько сраженный простой мыслью, которую сказал ему Путилин, что, кажется, с этой-то минуты он и шизанулся. Если допустить (с натяжкой), что до этого он был нормален. И хоть Путилин ничего ему не сказал насчет аттестационной комиссии, Пшеничников сам уволился. Бухгалтерия ему без обходного листа начислила расчет за двадцать пять минут. А через три-четыре дня гром среди ясного неба – дали станции несколько квартир. И Путилин настоял, чтобы трехкомнатную отдали Пшеничникову вдогонку. Ведь она была ему обещана давно. Народ сволочь – сразу зашевелились, справедливость сразу всех обуяла: дескать, как можно давать квартиру человеку, который у нас не работает аж с позавчерашнего дня. Рявкнуть пришлось: цыц! Послал Горынцева к Пшеничникову домой, пусть идет за ордером. А жена Пшеничникова и сказала: «Нам не надо. Мы и эту сдадим. Мы в деревню уезжаем!» Ну, народ совсем с толку сбился. Возможности отказа Пшеничникова их народная мудрость даже и не допускала. Отвыкли. Материалисты.

И вот, когда Пшеничников отказался от квартиры и собрался сдать свою прежнюю, однокомнатную… Короче, зашевелилась алчба в сердце. Это надо быть совсем уж юродивым, чтобы… Это будет тогда два Пшеничникова. Перебор. Там, в Москве, старинная квартира с громадной прихожей, и комната, которую снимала Вичка, уйдя от своего белобрысого музыканта, была у самой входной двери, так что их с дочкой существование никак не мешало быту хозяев. Дочку Глеб незамедлительно погладил по голове – по трогательным белым волосам (ах проклятый альбинос!), и руке опасно и сладко было прикасаться к столь нежной человеческой материи – ишь ты, отпочковалась от любимой плоти, ягодка маленькая…

– Значит, он сказал, сдаст и эту квартиру? – цепко переспросил Путилин.

А Горынцев вдруг вздохнул и говорит:

– Глеб Михайлович! Если дело только за этим, то возьмите лучше мою квартиру – ту, которую сейчас вырешили мне, – я без нее жил и спокойно еще могу сто лет обитать в общежитии.

Путилин очнулся от своей алчбы. Глянул на Горынцева отказывающимся, но благодарным взглядом, тоже вздохнул (вздох, говорят, – острие мысли):

– В том-то и дело, что дело не только в этом…

Пожаловался. Внезапная слабость. Предшественнику своему пожаловался. Им ли не понять друг друга…

– Я так и знал.

– Слишком много знаешь, – уже нахмурился, опомнившись, Путилин. Уже пожалел о своей слабости.

Как краток миг доверия. И даже краткий – как редок.

В ту ночь ему во сне (кто делает нам эти подарки? за что?) явилась Вичка. Она глядела на него с нестерпимым восхищением, и он ослеп от счастья. Какая-то дорога, еще что-то – все затмилось этим восхищением, на которое он неспособен был даже ответить. Набирает воздуху, хочет отозваться – и отзывается наконец, но она ему навстречу – с чем-то еще более ослепительным. Проснулся, закатившись в этом счастье, как в смехе, как в щекотке – въяве-то он ничего похожего никогда и не чувствовал. Несметные блага сна, прозрение ночное – он принял его благодарнее любой реальности, от реальности он вообще тотчас отрекся, обучившись за этот миг сна: как любить.

Обучился, стал робким, осторожным – он хотел теперь только молчать и тихо-тихо, ненарушимо вчитываться в ее лицо и впитывать все, что найдет в нем, в свое молчание – как в губку.

Ему захотелось немедленно осуществить к ней свое новое – озаренное сном – отношение. Он позвонил в Москву.

– Ой, Глеб, ты с ума сошел, ночь же у нас, меня с квартиры сгонят!

– Вичка… – с великой осторожностью произнес он.

И она сразу поняла. Это всегда самое сильное удивление любви: ОНА ПОНИМАЕТ ВСЕ! Это наитие физиологии – природа знает его во множестве примеров. Некоторые вещества становятся в поляризованном состоянии прозрачными насквозь. Потом поляризация рассеивается – и кристалл мутнеет… ОНА ВСЕ ПОНИМАЕТ – тоже поляризация любви. Открываются уши и становятся прозрачными глаза. Весь мир так и хлынет в эти открывшиеся окна. Потом будешь удивляться, куда все это подевалось – и понимание, и прозрачность, и дополнительное зрение. Откуда опять глухота…

И вот она сперва все поняла, а потом, когда опять про квартиру, – она:

– Ты не хлопочи. Если нам судьба – обязательно что-нибудь подвернется.

– Ты веришь в судьбу? А можешь дать материалистическое обоснование?

– Ты злоупотребляешь казенным телефоном.

– Я звоню из дома. За свои родные деньги.

– А где жена?

– Вика!..

– Ах, она уже ушла на работу!

(Откуда во сне эта очищенность, почему она не выживает в действительной жизни? Японцы, делая шкатулки из лака, уплывают для этого на лодке далеко в океан – чтобы не было в воздухе ни пылинки – и только тогда, слой за слоем, наращивают толщу стенок.)

– Я жду: материалистическое обоснование судьбы!

– Человек рождается весь из двух всего-навсего клеток, и устройство его – и физическое, и душевное – заданы изначально неизбежно и неповторимо. Как отпечатки его пальцев. И вот эта единственная комбинация может воткнуться только в одно-единственное гнездо жизни. И каждый из нас, методом проб и ошибок, находит наконец эту свою единственную лунку.

– Все вранье. Ничего судьба не сделает сама. Особенно квартиру.

– Слушай, Глеб, а может, все-таки скажешь жене?.. Ты же говорил, она великодушный человек, разменяли бы…

– Ай, Вика, да как можно быть великодушным к тому, кто тебя победил? Простить можно только слабейшего. И проявить великодушие. А когда борешься с сильнейшим – ну, ты женщина, ты этого можешь и не знать, а я еще из детства помню: будешь визжать, кусаться, на погибель пустишься, но будешь сопротивляться до конца. Так и женщина. Она слабее ребенка. Слабый не может прощать сильного, он может только ненавидеть и мстить.

– Ну хватит уже, я поняла твою гениальную мысль.

– Не кричи на меня! И не смей придираться к моей жене!

– А ты не смей больше оставаться с ней под одной крышей!

– Интересно, куда же я пойду?

– Хоть куда. Хоть палатку разбей во дворе своей ТЭЦ и там живи. В конце концов, у тебя есть кабинет! Начальник, елки-палки!..

Был момент, казалось: от всей этой неразберихи – как человек от неразрешимости зажимает уши руками, зажмуривает глаза и кричит: «А-а-а!» – так и Глеб просто сейчас возьмет и удавится, чтобы больше ничего не видеть, не слышать и ни о чем не думать.

Пшеничников действительно сдал свою квартиру, и она вернулась в тэцовский фонд. И Путилин хотел без разговоров забрать ее себе, на станции уже начали поговаривать об этом. Как же, опять они за справедливость беспокоятся! Агнесса позвонила жене Путилина, и у них был разговор. Короче, от квартиры Путилин отступился.

Вичка позвонила, завела свою лирику:

– Помнишь, протопоп Аввакум, когда мать вздумала его женить, всю ночь молился, чтоб была ему жена – помощница ко спасению.

– Как же не помнить, ночью разбуди меня и спроси: протопоп Аввакум, как же, как же!..

– Ну не ерничай. Так и скажи: не знаю.

– Да? А ты дифзащиту знаешь? А бойлеры? Как, ты не знаешь? Это странно, я полагал, это общеизвестно!

– Ты дурак, Глеб.

– Дядя Глеб. Я старше тебя на пятнадцать лет. Поднатужившись, я мог бы быть твоим отцом.

– Ну так вот, я про Аввакума. Помощницу ко спасению, понимаешь? Он ведь не просил, чтоб у нее был такой-то рост, цвет глаз, чтобы она умела шить или петь. Знаешь, как мы, журналисты, берем интервью: какие качества вы цените в жене, в муже? Так вот, Аввакуму было плевать на любые качества, кроме одного: у нее, как у него самого, должен быть высший идеал. И все, понимаешь?

– Вика, у нас с тобой вот-вот квартира будет…

– И молчишь! Я тебе околесицу несу, а ты молчишь!

– Вика… Это жена. Она разменивает нашу квартиру.

– Сказал-таки ей?! – испугалась.

– Она сама сказала.

– Ну вот, а говорил, слабейший не может быть великодушным.

– Значит, она не слабейший…

– Ой, Глеб… Что-то как-то плохо… Скажи что-нибудь!

– Мне бы самому кто сказал.

– Ой… Мне отчего-то прямо умереть охота, – расстроилась.

– Мне тоже.

– Ну, откажись!

– Что отказываться, она ведь не от злого сердца.

– Ох, какой мне во всем этом укор!..

– А, перестань. Ты сама этого хотела.

– Лучше бы она вела себя как-нибудь похуже.

– Да уж ясно.

– А ты вернись к ней.

– Что?

– Вернись к ней. А что, она вон какая хорошая, благородная, не то что я. Зачем же тебе ввергать себя в такой контраст!

– Эх ты!

– Что эх ты?

– Ревность у тебя, что ли? Зависть?

– Еще что-нибудь прибавь. Мало. Не хватает до полного моего портрета. Я тебе то же самое говорю: от добра добра не ищут.

– Тьфу ты! Ты почему такая?

– А вот уж такая я! Пока, будь здоров!

И кидает трубку. Что греха таить, было. Сомнения… Слишком уж безоглядно она ему все о себе рассказала… Он ведь мог и не справиться с тем, что она рассказала. Ему трудно пришлось.

У нее в юности был такой случай. Сидели темным вечером на лавочке с одним человеком. Ну, теперь уж какие околичности – с Саней Горынычем. И кто-то из-за угла как выскочит, как гикнет! Ее первое движение: она отпрянула. А Горыныча первое движение было: он вскочил, чтоб ринуться на врага. То оказался никакой не враг, а их же товарищ – подшутил, но в этот миг Вичка узнала о себе и о Горыныче все. Горыныча она почти возненавидела: что он вот такой – а она такая. И положила себе с тех пор лезть на любой рожон – чтобы уж или погибнуть, или перековаться в бесстрашного человека.

И началось у нее это ее «рожонство». Среди которого было так много всего. Что так трудно далось принять Глебу.

Бесшабашные у нее были дни. Вичка ничего не ценила из того, что имела. Одноклассники, товарищи, сама юность – все казалось лишь цветочками, предвестием ягодок, которые будут впереди. И цена им давалась только половинная. Вичка стремилась вперед, без сожаления оставляя позади и внизу преодоленный материал юности.

Вот она уже в Москве – где же еще быть человеку, устремившемуся вперед? Москва ведь осуществляет отбор: сливки, цвет нации.

Но – странное дело, чем выше отдалялась Вичка от товарищей своей юности, тем становилось беднее на людей. Безлюднее. Человечки мелькали густо, но какие-то мелконькие, говорили скороговоркой и спешили – боясь упустить нужную ситуацию и нужного человека: успеть ему улыбнуться и этой улыбкой напомнить о себе. Они рассеянно говорили «привет, как дела?» – и все шарили по сторонам глазами, ища среди присутствующих кого-то нужного – уже, впрочем, не помня, что нужно, но на всякий случай, впрок – улыбнуться. Знал Глеб и сам всю эту Москву.

И вдруг оказалось, все лучшее осталось позади – в юности и в провинции. Саня Горыныч отливался в памяти уже в какой-то монумент – сильный, независимый и бесстрашный.

Рвалась к Сане. Отец заболел, позвал – приехала. Втайне надеялась встретить Саню. Она рассказала потом Глебу, как они встретились на остановке, как она пыталась жалко козырять какими-то своими достижениями, а он посадил свою жену в такси и уехал, а ее вместе с ее достижениями оставил. И шли стайкой улыбчивые корейцы-студенты, национально посвященные в тайну гармонии, откуда-то слышалась музыка – минующая Вичку, как незваную бедную родственницу, не бравшая ее в расчет, а она, посторонняя, оставалась снаружи от всего, и не находилось для нее местечка ни в музыке, ни в гармонии, ни в такси. И от унижения и стыда ее, Вички, становилось все меньше, меньше, и кончилось тем, что осталась от нее одна одежда. Очень стыдно представлять собой одну одежду, внутри которой почти ничего нет. Прижаться к стеночке и незаметненько прокрасться куда-нибудь в укрытие, в убежище – и там, поскуливая от своей незначительности, как от болезни, постепенно отращивать потерянное самомнение, уверенность в себе и устойчивость, как отращивал свою тень герой Шварца…

Потом умер отец. Похороны. И он, Глеб… И это ее спасло.

(И так они спаслись друг другом…)

– Странное дело, я была уверена, что никогда уже не потяну на новую любовь: сил не будет. А оказалось, любовь не требует, она ДАЕТ силы. Что за странность, а, энергетик?

Глеб самодовольно ухмылялся:

– Энергетически все просто: это МОЯ любовь дает тебе силы. Потому что любовь – чистая энергия. А вы, женщины, как хищные водоросли, которые стоят на месте и ждут, когда приплывет добыча: вы настроите свои антенны и ждете, откуда потечет энергия. И принимаете готовую любовь и питаетесь ею.

А она возмущалась и совала ему в доказательство свою записную книжку, где была строчка с его именем и телефоном и первое впечатление от него: «Не духовность, но – сила. Глаза аж бледные. Во взгляде ветер. Ветер взгляда… Дует». Дескать, она САМА полюбила. Глеб недовольно передразнивал:

– «Не духовность, но сила!» А что такое, по-твоему сила, как не духовность? Ничего в энергетике не смыслишь!

Ничего, все утряслось. Осела муть, осталась чистая вода. Каждое мгновение – как конечная цель жизни. Прибежал. Дальше бежать – это будет уже от цели. Всю жизнь спешил, расслабление казалось расточительством времени. Теперь кажется, вот спешка и была расточительством времени. Остановился и пошел потихоньку… Вичка, кстати, считала, что чисто жить очень просто, математически просто. То сложное уравнение, которое ты при всяком деле решаешь, только тогда даст правильный ответ, если в нем нигде не будут учитываться твои интересы: престижные, материальные, самосохранительные.

– Слушай, математик ты мой. А вот реши мне уравнение. У нашей станции несколько режимов работы – на разную погоду. В безветрие станция должна перейти на газ, а то и выключить один из котлов. Забота о людях. Но при этом людям нужна энергия, которую мы производим, заметь, не для своего удовольствия. И как я должен поступить?

– Знаешь, – сказала хитрая. – Есть легенда, что к Христу пришел разбойник и стал жаловаться, что у него нет удачи: какое дело ни затеет, все прахом. Украдет деньги – и потеряет их, построит дом – он сгорит А Христос ему говорит: иди и продолжай делать что делал. Продолжай и продолжай.

Давно же не хватало Путилину такой вот Вички.

По мере того как росли его посты, он терял людей. Это происходило само собой: отпадала дружба, отмирала, как нижние ветки у сосны, растущей вверх. Он не обрубал их, они сами безболезненно отваливались. Он-то, наоборот, стремился их сохранить. Специально трудился на удержание равенства. Ему: «Ну конечно, ты теперь большое начальство!» – а он: «Да бросьте вы!» И изо всех сил старался ужаться на два размера, чтобы не вызывать подозрения в чванстве. От этого ужимания становилось тесно и трудно. И отношения отмирали. Уцелела из старых товарищей одна Агнесса. Но это служебная дружба. Он нуждался в ней, а она понимала дистанцию и не лезла в душевные и домашние друзья. А нуждался в ней – Вичка права, – потому что в любом уравнении, какое решала Агнесса, самой ее действительно никогда не присутствовало с ее интересом. И результат решения был чистым, ему можно было довериться.

Взамен дружбы у Путилина появились новые отношения – равные, при которых не приходилось ни наклоняться, ни привставать на цыпочки, чтобы быть вровень. Когда-то все эти люди, теперешние его товарищи, мечтали организовать дело по-новому – улучшить его и укрепить. Готовы были рисковать и добиваться – ради дела. Им казалось, что в рутине и непорядках виноваты закоснелые старики, которые нависали над ними с верхних постов. Им казалось: вот уйдут эти неправильные старики, займут место они – и тогда дело пойдет по-иному; задавленное прежде, оно вздохнет свободно и расправит грудь.

Каждый из них попробовал – и не раз – сковырнуть какой-нибудь лежачий камень. Камень не сковыривался, а грыжа появлялась. И постепенно каждый успокаивался на том, что сделал все, что мог… В  з о н е  с в о е й  б е з о п а с н о с т и. Старички уходили, посты освобождались, существующий порядок казался теперь не только непреодолимым, но даже и не таким уж беспорядком. Жить можно? – лично тебе? – можно.

Собираясь вместе на каких-нибудь совещаниях, они, бывшие эти БУДУЩИЕ ДЕЯТЕЛИ, больше не говорили о путях преобразований. Они мирно обсуждали технические особенности марок автомобилей, давали друг другу деловые советы, а в качестве развлечения злословили или дружелюбно вышучивали своего начальника, который еще «нависал» над ними. Борьба, страсть, пламень уже казались смешноватыми. Ведь они уже решили для себя, что НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ СДЕЛАТЬ. Где-то под ними уже копошились и волновались молодые, мечтая об их свержении так же, как мечтали в свое время они сами. А они уже все познали и больше не сомневались. Все рассортировано и размещено по полочкам. Можно теперь и успокоиться.

И Путилину становилось уже почти не душно на всех этих коллегиях и других равночинных сборищах среди грузных тел сочиновников.

«Продолжай и продолжай. Пока не поймешь». А если поймешь поздно?

Вовремя же повстречалась ему Вичка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю