355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Город, в котором... » Текст книги (страница 12)
Город, в котором...
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:57

Текст книги "Город, в котором..."


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

Вывели Ваню Горынцева. Большой Горыныч схватил его в охапку и вышел вон, ни на кого не оглянувшись. «Справку возьмите!» – крикнула вдогонку сестра. «Оставьте ее себе!» – «Черт знает что!» – сказала Полина дрожащим голосом и отвернулась к окну плакать. «Часто вам приходится такое?» – пожалел ее Юра. Это не дай бог, когда ты плачешь, а тебя еще и пожалеют, это уже совсем болото начинается. Но Полина взяла себя в руки. «К счастью, нет. К счастью, таких родителей немного. Но сегодня двое. Уж это закон парных случаев. Одна в окошко выкрала». – «Я знаю. Я как раз по этому делу и пришел». – «Так вы разве не с Горынцевым?» – «Тогда чего бы я остался?» – «Так, значит, это с вами я по телефону говорила? Вы, что ли, и есть начальник Пшеничникова?» Полина сразу посуровела. «А вы – Полина Игнатьевна. Очень приятно». Тут Юрка рассиялся. «Чего уж тут приятного?» – насупилась Полина. «А вот, приятно, и все», – безоружно улыбнулся Юра и ее обезоружил. «Он, понимаете, всегда был такой дикий, – извинялся он за Горыныча. – Его уже не переделаешь. А Нина Пшеничникова – она тоже всегда такая была, строптивая». – «Так вы что, давно уже действуете одной шайкой?» – «Да нет, это случай. Как вы говорите, парный закон. С Ниной я в институте учился, а с Горынычем в одной секции занимался. Они между собой и не знакомы вовсе. Совпадение». Говоря, этот хитрый льстец не забывал поглядывать на нее с откровенным восхищением и даже слегка переигрывал, но это ничего. «Вы не понимаете последствий», – стращала для пущей важности Полина – врала, никаких последствий не было, выздоровел этот мальчик дома лучше всякой больницы, и вообще болезнь – это странная вещь. Хочет – пройдет сама, не захочет – не вылечишь никакими усилиями.

Сколько же времени тому прошло? Да почти год. Вот уже не думала, что так затянется. Юра высчитывался сразу весь – ну, думала, исчислятся листочки этого календаря недели за две. Но… вот он сидит напротив – при всей трезвости оценки все-таки родное существо. Полина знала, как он вздрагивает всем телом, засыпая, как подергиваются его руки и ноги: молодая животная сила не могла сразу успокоиться, взведенные на работе пружины не ослабевают и ночью, и, наверное, ему снятся производственные сны. Полина знала, что у Кима, восточного человека, лучезарная улыбка Будды… Знала, что главный инженер Путилин испытывает неприязнь к Егудину (а Юрка чутким нюхом угадывал эту неприязнь, как собака знает симпатии и антипатии хозяина). Знала, как наивна их добросердечная Агнесса легендарная, а Семенков страдает, если в кино один другому залепит тортом по физиономии: так жалко Семенкову продукт и обидно за напрасное расточительство. Эта возможность коснуться другой жизни и узнать ее на вкус – вот для чего ей был Юрка.

– Эй! – теребил он. – Не унывай. Лучше скажи: будешь меня ждать?

– Нет, я тебя брошу, ты на мне паразитируешь, успехи мои отсасываешь.

Он засмеялся, радуясь, что Полина «отошла» и размякла. И прошептал заветным голосом:

– А тебе должен пойти, по-моему, синий камень.

– Мне любой пойдет: я блондинка!

– Я знаю, что ты блондинка!

Поймал ее руку, поднес к губам…

Полина сегодня после таких суток уже ни за что ни перед кем не отвечала. Спрашивается только с того, кому дается. Хорошо быть несчастным: никому не должен! И Полина глядела на Юру, целующего ее руку, насмешливо и тепло. Хватит требовать – от себя, от других. Хватит утруждать свой дух, и ум, и совесть. Пусть все летит к черту, будет гулять, носить золотые кольца, подаренные любовником, купаться в эйфории благополучия, здоровья и молодости. Плевать!

Но потом вечер кончился, ужин кончился. Пора было кончать. Полина распрощалась со своим дружком (простить ему, как он теряется на серьезных вопросах, и как голос его нетвердый проваливается, опустевает от страха – как в падающем лифте, и как ему приходится специальным усилием нагнетать его в гортань и что-то там произносить такое вроде бы умное, чтобы не выдать Полине, что НИЧЕГОШЕНЬКИ он не знает – не понимает – не может. И как он потом с облегчением и радостью вздыхает, гора с плеч, когда Полина отпускает его на волю из упряжки неподъемных своих вопросов, и как он благодарно хвалит ее: «Вот такую я тебя люблю, когда ты не хмуришься!» – простить его и отпустить), и вот наконец одна, не надо трудиться: становиться непрозрачной для глаз, смотреть оптически и не допускать внутрь себя проникновения, и содержать лицо в приветливости, как в чистоте.

Отделаться, откупиться улыбками, кивками, взмахами руки и наконец остаться одной в вечернем трамвае и долго глядеть на остановке, как молодуха на высоких каблуках гонится за своим человеком, который шагает с двумя товарищами вдаль устремленно и освобожденно – к какой-то своей цели, очевидной, впрочем, с первого взгляда; и настигает, и он пытается ее в чем-то убедить, а она оскорбленно отворачивается и отходит, надеясь на уговоры, но никто ее не собирается уговаривать, о ней тотчас забыли, стоило ей отойти, забыли и радостно пустились в свой прежний путь, а трамвай все стоит и стоит, неполадка какая-то, а молодуха, не дождавшись уговоров, опять ударилась в погоню, подламываются ее высокие каблуки, настигла, опять те обернулись и пытаются уладить дело миром и в свою пользу, но она снова гордо отворачивается – а те опять вперед. И так несколько раз, трамвай тронулся наконец, а бедная опять гналась за своим человеком, который хоть и не оправдывал ее надежд, но другого не было у нее, и она не верила, что может быть, а в мире царит тихий вечер мая, природа бережна с людьми и согревает их даже и после захода солнца, и доносится такой точный, такой догадливый голос Аллы Пугачевой: «Эти летние дожди, эти радуги и тучи…», и вокруг молодые деревья и молодое лето.

А в палатах сейчас уже сумрак, и дети должны спать, и плохо, ох плохо тем, кто не спит, – среди уснувших. Такая тоска вечерами в детстве… Сейчас-то Полина уже привыкла, с возрастом привыкаешь. Но она еще помнит: оставили ее ночевать у тетки, сама же и попросилась, но наступил вечер, все в мире изменилось, ее обступили чужие, равнодушные к ней вещи: часы, зеркало, буфет – они безучастно стояли вокруг, не заботясь о ней, и она оказалась среди них без всякой поддержки – в такой-то час: в сумерках, при смерти дня, при погребении солнца. И она тогда принялась орать и проситься домой, она не хотела оставаться среди этих враждебных предметов, и тетка несла ее в темноте, лил дождь, тетка сняла туфли и шлепала по лужам в одних чулках, и тяжела же ей, наверное, была эта ноша: чужой затосковавший ребенок.

Ох, тяжела. Чужая тоска – не дай бог, люди не хотят ее, им надо жить, считая, что все устроено благополучно. Они не любят знать, где в городе дома инвалидов, и кладбища вынесены далеко за городскую черту, и больница за высоким забором, Полине там время от времени дежурить – разгонять детскую тоску вечера – разгонять и не мочь, разогнать. А у Полины есть дочка. Только она живет у дедушки с бабушкой. Так, решили, будет лучше и для ребенка, и для родителей, у которых ночные дежурства… Что-то, видно, при этом утрачивается. Когда женщина рожает и рожает, это держит ее в особом состоянии: она ласкова и любит попутно и чужих детей, у нее это чувство натренировано, как мышцы у бегуна; она его отдает – как корова молоко, и потому оно не оскудевает. А у Полины, у современной этой труженицы, откуда взяться любви: ее единственный ребенок растет у бабушки, другого не будет, и механизм материнства заржавел. У некоторых утрата чувства накапливается генетически, и дети их – в детских домах. Для этих детей уже ничего нельзя сделать: поздно. Любить их надо было начинать с первой секунды, как только они завязались в утробе. Любовь – это главное питательное вещество, и женщина творит человека в душевном усилии, в тайне своей к нему любви – вот тут он и создается весь, внутри, он слушает и учится, и тут преподается ему вся его будущая жизнь, и строй, и облик. И требуется от женщины безумно точный расчет состояния. А тот ребенок, который брошен матерью без любви еще в утробе – он живет сам, один, растет из собственных сил, как луковица иной раз прорастает без земли и может сколько-то жить за счет своего маленького запаса. Запас быстро кончается, и растение погибает. Полина знает этих детей. Иногда ей кажется, что есть смысл давать им умереть…

Это страшная мысль, на которую врач не имеет права. Полина знает это. Но мысль не спрашивает права, она приходит, и все. Глядя на иного своего пациента, Полина не может запретить себе думать: лучше бы тебе умереть, милый… И это не злая мысль, нет, милосердная.

А Юрке она один раз сказала: «Может, забрать мне дочь, а?», на что он, конечно, ответил: «Как хочешь». Ну как же, еще бы, он добрый человек, не считающий возможным навязывать свое мнение. Он разрешает Полине поступать по своей воле – без насилия. Красиво, да? А на самом деле – он просто бесполезный для души человек…

Домой Полина приехала тихая и смирная. Проскурин смотрел телевизор. Полина прилегла на диван мышкой да так и уснула. Он ее укрыл пледом – но этого она уже не почувствовала.

Утром, проснувшись, увидела его рядом, спящего без простыни, без постели, под осенним пальто – постель у них убиралась в поддон дивана, и он пожалел ее будить, так и провел ночь, приткнувшись по-походному и чувствуя, должно быть, запах ресторанного коньяка от нее.

Полина встала потихоньку, вскипятила чайник и намазала бутерброды маслом – на завтрак – для двоих…

Глава 7
НАРАВНЕ С ВОН ТЕМИ ДЕРЕВЬЯМИ

Глеб Путилин и его Вичка поехали в отпуск. Можно было считать это свадебным путешествием, хотя формально бог весть когда они узаконят свои отношения – да, может, и никогда, ведь оба они даже еще не разведены и пока не хлопотали об этом. Им было некогда. Вот бывает в жизни такая пора, что НЕКОГДА, ни до чего нет времени и дела, а только лежать среди дубравы, травинку в зубы и смотреть в небо – часами.

Тут, на юге, – дубравы, этакая роскошь, дубовые леса, отстоят великаны друг от друга на почтительном расстоянии, как богатые крестьяне-соседи. Не то что нищета якая-нибудь, осинки беспоместные, безлошадные, теснящиеся в своих лесах бедняцкими колониями.

И среди дубрав в зеленых травах – Глеб и Вичка. Подходяще им в этих славянских местах.

Теперь ты понимаешь, сказала Вичка, почему Блок говорил, что только влюбленный достоин звания человека.

Да, понимаю. Это значит, что раньше ты был как Германия времен феодальной раздробленности. Мелкие твои герцогства и графства действовали вразнобой и в усобицу, и правили ими самолюбие, ненависть, злость и тому подобные властители. И вдруг все это объединилось, пришло в согласие, возликовало, воцарился один император – да какой! «Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною – любовь».

Или так: состояние сверхпроводимости. Мир входит в тебя без сопротивления. Успевай узнать и запомнить его облик – это единственный случай, больше он тебе не покажется, мир во всем своем виде – он осторожен и недоверчив, как пугливая птица.

Технический ты человек: на все тебе нужно найти формулу.

На ВСЕ у нас нашел формулу Пшеничников. На все мироздание, никак не меньше. Знаешь, как природа поступает с такими посягателями? Она мешает их ум в кашу, да. И размазывает по тарелке. Тарелка манной каши – вот что теперь мозги Пшеничникова.

Вичка его помнила, этого нелепого Пшеничникова: он тоже помогал хоронить ее отца и на поминках за столом говорил о популяциях, что это особый организм с неизвестными пока силами регулирования.

А мы тогда, помнишь, мы сидели за столом – поминки, но что было делать, если нас захватила эта внезапная магнитная буря, с ума сойти. Мы, как улитки, со страхом запечатались внутрь себя, чтоб не обнаружить вовне эту бурю, стыд-то какой – но как это скроешь, магнитное поле пронизывало все вокруг, наводя индукционные токи не только в крови повинных в нем двух человек, но и всех остальных, и все поневоле волновались и смущенно поглядывали на нас.

Да, эта предательская магнитная проницаемость… А кровь пахнет железом – ты замечал? Вот и вся наша электрическая природа. Кровь циркулирует в поле земного магнита – и это и есть наша электростанция, и наш стабильный подогрев до тридцати шести с половиной градусов.

Да, ты думаешь?

Да, если я еще могу думать.

Я тоже… (А глаза поднимет – тут же испугается и отведет. Впрочем, он и сам точно так же.)

Тогда я понимаю, зачем вешали на дверь подкову: она железная: экран от злых духов.

Ну что ж, вполне научно: клетка Фарадея.

А раз так, то вспомним и круг, которым очертил себя от нечистой силы Хома Брут. И сетку, которую рисуют на коже йодом над тем местом, которое болит. Тоже экран. Йод что, содержит железо?

Да нет, йод самостоятельный химический элемент, он не составной.

Но он электропроводен?

Пшеничникова бы спросить, научного этого человека, он должен знать. Но его нет уже. Он тогда уже ушел, незаметно исчез с поминок – впрочем, Глебу с Вичкой тогда все было  н е з а м е т н о, под кожей у них тлели пятна румянца, как в отгорающем костре; потом ушли и все остальные, Вичка на кухне мыла посуду, а Глеб носил ее со стола, и, когда составлял в раковину, Вичка отстранялась, но все же локти и плечи их соприкасались тогда, и пальцы у Глеба начинали болеть от зависти: им тоже хотелось прикоснуться – куда сильнее, чем плечу.

Потом посуда была помыта, Вичка стояла, опершись о кухонный подоконник, опустив голову, и тогда Глеб – после долгой борьбы робости и желания – наклонился и осторожно коснулся губами ее щеки. Вичка подняла глаза, в них было потрясение.

Она утверждала потом, что в этот миг время – все: будущее, прошедшее и настоящее – сбежалось в одну точку, и она, как Пифия-провидица, могла бы пророчествовать. И что якобы как одна крошечная яйцеклетка содержит в себе всего будущего человека, так этот едва коснувшийся поцелуй вмещал всю их будущую судьбу.

И ужас, и восторг прочитал Глеб в ее глазах, когда отстранился; и поскольку невиданный этот плод – любовь – уже начал развиваться и расти, Глеб сделал движение поцеловать ее снова – в губы, но от этого она уклонилась. Она сказала потом, что миг был и без того слишком переполнен, и больше ничего в нем не поместилось бы. И правда, они оба чувствовали невозможность произнести хотя бы слово. Глеб тихо – растерянно – повернулся и ушел домой – в соседнюю квартиру на этой же площадке, и всю ночь не сомкнул глаз, и хранил в себе и вокруг себя такую же полную тишину и неподвижность, потому что негде было шевельнуться: все место, все пространство занято было этим огромным, непоместимым – любовью.

И с этого момента не пустовала больше ни одна минуточка жизни.

Вичка сказала потом, что все это никакая не судьба, а просто назревшая внутренняя неизбежность, и она бы полюбила хоть козла, но, к счастью, ей подвернулся Глеб. «Я приехала сюда в полном отчаянии. И в полной решимости: сейчас или уже никогда». И еще она, нахалка, говорила, что и у него, Глеба, это тоже вполне физически обусловлено: сорок лет, все мужчины в это время судорожно влюбляются, цепляясь за жизнь и последнюю молодость… И приходилось зажимать ей рот, чтобы она этого не говорила.

Но это она нарочно так небрежно высказывается, чтобы вражья сила не заметила, как она дорожит этим достоянием, и не отняла бы по злобе своей.

А когда она первый раз вошла в его квартиру, на столе у него лежал график, который он сам нарисовал и много раз в задумчивости обвел карандашом:

И она сказала: «Ну что ж, впереди еще есть одна горка».

…У нее-то впереди еще точка гармонического совпадения – 30.

Ах, отпуск, отпуск, как сладко проливается в гортань пепси-кола из маленьких бутылочек.

Играли в «Глеб тонет», эта хваленая спортсменка его спасала. Он закатывал глаза, отдувался, решительно не шевелил ни рукой, ни ногой, и она добросовестно его везла – делая вид, что ей это ничего не стоит – а утопленник, с трудом переводя дух, между жизнью и смертью вдруг обронил на случай выживания: «Девушка, а девушка, дайте ваш телефончик!» Она чуть не утонула от смеха, пришлось теперь спасать ее.

Будил ее ночами… Она просыпалась только наполовину.

А еще она сказала, что раньше у нее был неполный душевный цикл: она получала извне эмоциональный импульс, внутри у нее начиналась работа духа – а плод этой работы ей некуда было девать – «рассказать некому, ты понимаешь?» – и он просто сгнивал, пропадал, как упавшее на землю яблоко. А теперь ей есть кому сказать. Она уверяла, что это так, да.

Да, но что они будут делать, когда отпуск кончится, а? Как же они тогда будут? Ведь это целая работа, ведь это требует всего времени суток – следить, ловить, проживать каждый взгляд, каждое слово, каждое движение. А если они расстанутся на целый рабочий день – то как же, ведь пропадет столько голоса, столько вида, столько движения – никем не запечатленных, никем не взятых в пользу и в счастье.

Боже мой, бедная станция, преданная, оставленная и забытая главным ее жрецом. Но ничего, она простит, ведь у них почти единое кровообращение, и чудесным образом состояние станции всегда было в прямой зависимости от его состояния. Ему хорошо – и ей: пыхтит, здоровая, налаженная. Стоит ему заболеть – и у нее что-нибудь от перенапряжения лопнет. Закон. Мистика? А собаки, которые не выдерживают смерти хозяина? Что это, высокие моральные качества верности? Физика это, вот что, чистая физика, а никакая не мистика. Вот наступила весна, полезли листья из почек – ну какое, казалось бы, дело до всего этого Путилину? Комфорт его не зависит от погоды и времени года: ТЭЦ греет и освещает. Но как будто есть какая-то, не замеченная физиологами, система соков, пронизывающая насквозь людей и всех остальных существ вселенной, и человек даже не знает, насколько он неповинен в том, что забродили в нем эти вселенские соки – наравне с вон теми деревьями: из них поперли новые листья – и из тебя что-то такое прет весеннее, неподвластное.

Сорок лет, это твои сорок лет, посмеивается Вичка.

Господи, совсем недавно это было: она позвонила в дверь.

– Я ваша соседка. Только что… – и запнулась: выбрать тон – чтоб он был безвредным, безболезненным для Путилина.

А он перебил:

– Соседка? Я вас никогда не видел.

– Видели, давно, лет пять назад. Просто не замечали. Я приехала к отцу, он болел и вот умер. Только не перебивайте! Я знаю, вы чего-то там главный инженер. Мне специально о вас говорил отец. Я догадывалась, п о ч е м у  он мне о вас говорит… Вы поняли меня? – подняла на него глаза – сухие, даже вогнанные нарочно в злость – подальше от противолежащей области – слез.

– Входите немедленно! – распорядился Глеб. Он привык брать власть в свои руки, это ей правильно отец подсказал.

И тотчас Вика с облегчением на него эту власть переложила со своих плеч. Хватило ей и без того. Она сразу ослабла, и слезы проступили, и дала втянуть себя внутрь квартиры. Глеб коротко распоряжался по телефону:

– Кто сегодня не в вахте?.. Так, послать за Кимом, Хижняком и Горынцевым, всех немедленно ко мне домой.

А Вичка даже не дрогнула. Звуки имен, как неслышные семена одуванчиков, плавно опустились и легли на мертвое поле, от истощения неспособное сейчас дать всходы. Это после Путилин обнаружил, что она их знает – Хижняка и Горынцева.

Горынцев появился: «А, ты… Что ж не сказала, что с отцом так худо?» Она сразу ощетинилась: «А ты думал, я к тебе прибегу плакаться?» – «Да куда уж мне думать? Мне и нечем. Я вот только руками да ногами». – «Ну вот и действуй!»

А потом Хижняк – и брови у него вверх. И Глеб вспомнил, что да, он видел эту девушку когда-то, она все время была с лыжами и в шапочке до бровей… Они же тут все спортсмены.

Вообще мир тесен, потому что потом появилась Рита Хижняк и, увидев покойника, сказала: «Э, да это мой старый знакомый… Молоко, милиция, Скрижалев…» Невзначай проговорилась. Если бы она тогда не назвала эту фамилию – Скрижалев, Глеб так бы и до сих пор не понял, что такое происходит. Вдруг эта внезапная разнарядка на загранкомандировку, и разнарядка – на конкретное лицо: на Хижняка! И ладно бы там еще на ТЭЦ посылали, но на ГЭС!

Путилин ничего не мог взять в толк. Конечно, сперва зависть: поработать за границей… Это тебе не туристом с налету, с наскоку за неделю обежать три страны – или хотя бы одну, все равно что в кино увидеть. Это долго жить, питаясь той пищей, дыша тем воздухом, чтобы, в конце концов, все твое тело оказалось составленным из тех неповторимых элементов – кстати, сколько времени нужно организму на обновление всех его клеток? – вот что такое узнать другую страну. Друг его был, ездил. В Индии работал. Магнитофон тот пресловутый, чтоб ему, украденный, подарил из загранкомандировки. Он рассказывал, друг, старался, руками помогал: описывал круги, чтоб полнее изобразить тамошнюю атмосферу. Все равно что рассказывать вкус пищи, чтоб другой этим рассказом насытился…

И откуда же, откуда это привалило Хижняку? Тот и сам растерялся, лицо расползлось, как мокрая промокашка, которую потянули за четыре угла в разные стороны. Разделилось на четыре выражения: испуг, радость, подозрение, стыд. «Ну признавайся, у тебя что, рука?» – «Да ни одного знакомого в Москве!» – божился Хижняк. Еще тогда у Путилина промелькнула догадка, подозрение: вспомнил, как эта шишка из главка, Скрижалев, ухлестнул за женой Хижняка в ресторане в День энергетика…

Вспомнил, и сердце сразу засуетилось, как будто поезд уходит, все на нем уезжают, а ему, Глебу, не хватило там места. Он этому Хижняку и закинул удочку: мол, когда откроешь, откуда дует этот заграничный ветер, то посмотри, не завалялась ли там еще одна разнарядка, – и, кажется, даже подло хихикнул в заискивании. А Хижняк что-то бормотал: дескать, разве что кто-нибудь из однокурсников затесался в аппарат и теперь вспомнил про него… Но кажется, Хижняк уже и сам догадался: жена. Более того – он это ПРИНЯЛ. Как говорится, кому война, а кому и мать родна.

И когда Рита, глядя на покойника, упомянула имя Скрижалева, все окончательно выстроилось. И стала сразу понятна правота Викиных слов: «А Хижняк, если хотите знать, плохо кончит. Не завидуйте ему». Она еще добавила: «Вот увидите. Даром человеку ничего не достается, за все надо заплатить. Сразу или потом».

А он-то, Глеб, позарился… Более того, готов был взять. Принял бы из рук Хижняка с тем же подлым согласием, с каким Хижняк принял из рук жены этот ее «заработок». Значит, и той же ценой. И взял бы, не возникни тогда Вичка – как спасительная соломинка, протянутая ему из вечности. Она ему козыри жизни поменяла.

Но еще долго катился по инерции в ту сторону. Уже ПОСЛЕ Вички было три разговора с Хижняком. И даже не по убывающей. Первый – про Пшеничникова. Этот Пшеничников настолько уже свихнулся на своих научных созерцаниях, что ходил как сомнамбула, необитаемый.

– Глеб Михайлович, – однажды сказал Хижняк. – Наша дифзащита еле дышит. Есть же какие-то новые устройства, приборы, время не стоит на месте! Что думает наша лаборатория?

– А вы скажите это Пшеничникову.

– Я ему не начальник.

– Зато, кажется, друг?

– Да что толку, что я скажу. Его не переделаешь. Тут не реле надо менять – человека.

– То есть, вы считаете, Пшеничникова надо увольнять? – в лоб поставил Путилин вопрос.

– Я считаю, ему надо назначить переаттестацию, – уклончиво сказал Юра, желавший, чтобы люди были понятливые. И чтоб впрямую ничего не требовалось называть. Наверное, у них с женой достигнуто это совершенство понимания. Мол, дескать, вот было бы хорошо, если б поехал за границу еще и мой главный инженер. А жена ему на это молчит. А потом раз – и сделает. Но вслух-то ничего не названо! Публичный дом без вывески. И у сутенера в трудовой книжке приличная запись: «старший дис». И чуть не проклюнулся на свет еще один сутенер.

Удивительно ли, что молодой Хижняк так легко поддался соблазну? Если сорокалетний Путилин уже готов был поддаться.

– Зачем же прикрываться переаттестацией? Уж увольнять так увольнять! – рявкнул Путилин. В нем уже случился переворот любви, и он стал другой, а Юра обращался к нему прежнему, которого больше не было. Который однажды запустил Хижняку подлого леща насчет «не завалялось ли там еще одной разнарядки за границу». И значит, у Хижняка было основание обращаться к нему прежнему.

– Ну… – запнулся Юра. – Почему же «прикрываться»? Не прикрываться, а выявлять профнепригодность. У нас здесь энергетическое предприятие, а не богадельня.

– Готовьте вопросы для аттестации. На засыпку товарищу, – сказал Путилин. Теперь он настаивал, чтобы вещи были названы своими именами.

– Товарищ тут ни при чем. Мы о деле должны думать, – обиделся перспективный демагог.

– Печетесь о деле, Юрий Васильевич? Но вы ведь уезжаете. На кого же вы  д е л о  оставите?

– Ну как хотите. Я могу и не вмешиваться…

Потом еще один разговор.

– Глеб Михайлович, гарантии, конечно, никакой нет, но… я имею в виду, дело запущено…

– Какое дело? – насторожился Путилин, к одному тону Хижняка чувствуя брезгливость.

– Ну, насчет заграницы…

Боже мой! Вот так разрешишь однажды человеку считать тебя подлецом – и потом попробуй отними у него это право! И его взгляд на тебя будет затягиваться петлей у тебя на шее, и не выпутаешься.

Однажды в давнее студенческое время, когда еще только пробовал жизнь, как воду босой ногой: не холодная ли, когда ничего еще не знал заведомо, и вот курсе на втором было им предложено, кто пожелает, написать по философии научную курсовую работу – несколько тем на выбор. Стимул: если работа будет зачтена хорошо, освобождение от экзамена. Автомат.. И Глеб соблазнился. Он выбрал тему «Социальное значение НТР». Ну, чего там, все ясно. Прогресс, и все тут. Освобождение для гармонического развития личности. Остается только надоить из этого побольше слов, чтобы реферат оказался потолще. Девятнадцать лет, уже вполне осмотрелся, понял, ЗА ЧТО получают конфетку. Встал и сам в очередь за конфеткой – бесплатной. Вот подошла очередь, вот ты уже выкрикнул похвальное «дважды два – четыре» и протянул руку за вознаграждением. А преподаватель прочитал заголовок твоего реферата, ему и заглядывать внутрь не понадобилось, все содержание было написано на твоей роже и вся степень научности твоего труда.

– Как скажется на личности труд, состоящий из нажимания на кнопки? – спросил преподаватель.

– Ну… – озадачился Глеб.

Не дожидаясь ответа:

– Можете ли вы с уверенностью сказать, что, когда мы достигнем достаточно высокой производительности труда, у нас не будет безработицы?

И посмотрел Глебу в глаза. Тихо так спросил, вполголоса. Совсем не так, как с кафедры вещал. Скажи сейчас Глеб «уверен» – и он получит свою конфетку. Не посмеет преподаватель не дать ему эту конфетку. За благонамеренность мысли.

Преподаватель молчаливо пытал его взглядом. «Знать будущее» Поль Валери назвал самым вздорным устремлением человека, а историю – «самым опасным продуктом, вырабатываемым химией интеллекта, ибо в истории нет никакой очевидности, позволяющей ей диктовать народам образ действий». И что «история оправдывает все, что пожелает». Но здесь дело было не во «вздорности устремлений» – а в согласии Глеба на легкую – дешевую – конфетку, вот почему усмехнулся преподаватель, вот почему Глеб ужался, усох от стыда и молча протянул руку за своим трудом. И преподаватель, чуть презрительно пожал плечами и отдал эту работу, оставшуюся без рассмотрения. Они оба как бы договорились считать постыдный этот эпизод не имевшим места; и чтобы впредь больше не спекулировать на черном рынке, наживаясь на чужой беде или чужой глупости – и на любой другой чужой несостоятельности.

И вот перед Путилиным, сорокалетним главным инженером, стоит – нет, уже не такой, как был тогда Путилин, уже поздно: стоит готовый демагог, и стыд, к которому сейчас взывай не взывай, – уже не сработает. Опоздал ты, Путилин. Надо было хотя бы на полгода раньше. Хотя бы тогда, когда ты подмазывался к его продажной загранице, помогши ему убедиться в единственности этого пути людей. К растлению этого человека ты руку приложил, Путилин, хотя сам в молодости был спасен преподавателем, себя не пощадившим, собой рисковавшим, лишь бы отучить тебя от любви к легкой поживе – ведь, чтоб спасти, достаточно и одного взгляда, но отправленного вовремя, а у тебя, Путилин, вовремя этого взгляда не нашлось, а теперь уж этого Хижняка не то что взглядом – пикой не пронзишь, затвердел.

– Бог с вами, Юрий Васильевич, какая заграница! – в ярости (на себя) заорал Путилин. – Вы с вашей заграницей совершенно запустили все дела! Сколько времени не игрались тренировки на вахтах! Немедленно…

Вот и все, что он мог теперь, не смогший вовремя.

Хуже того, стыднее того – спустя несколько недель, скрепя сердце, скрипя зубами, он вызвал к себе Хижняка:

– Скоро уедете, квартира останется пустой? – Подъем крутой, тяжкий.

– Ну… да… – Юра на всякий случай колебался, как любой купец, еще не раскусивший цели супротивника.

– На два года?

– Ну, я не знаю, на сколько меня вызовут.

– Меньше, чем на два года, командировать специалиста нерентабельно.

Путилин легко раздражался, так нестерпимо ему было проводить этот разговор, но в Москве у него жила двадцатипятилетняя возлюбленная, без которой он больше не мог, не хотел, не согласен был терпеть, он и так жил с воспаленным взглядом и с трудом припоминал себя и все, что его касалось; каждую минуту его заносило далеко отсюда, и водворение сознания в колею стоило усилий.

– Ну, значит, на два.

Юра не обиделся на тон. Правильно, на том пути, который он себе выбрал, от такой роскоши, как обида, приходится отказаться. Сутенерам обидчивость не по карману. И Путилину сейчас ничего не по карману, он на все согласен, делайте со мной что хотите, но дайте мне ее, дайте!

– Не пустишь меня? – как в холодную воду оборвался.

– Вас? Не понял. У вас же есть квартира.

– Ну, значит, нужна!

– А, иногда? – понятливо глянул Юра – с подлым своим понятием, и Глеб не мог дать ему в морду. Не мог, вот в чем горе.

– Нет, жить постоянно…

– Да? А. Не понял, правда, но все равно. Неужели?.. – начал догадываться, но счел, видно: какое ему дело! – Конечно же да, как вы могли спрашивать. Конечно же, какой разговор.

– Спасибо, – сухо сказал Глеб. Ох и ненавидел он сейчас Юру за все, что происходит.

Вичка его тогда спасла:

– Ничего не выйдет. В квартиру Хижняка я не пойду.

Она, правда, что-то там еще плела по телефону великодушное насчет жены Путилина, которую ей, видите ли, было жалко. Дескать, какой удар для нее будет, что муж уходит к другой, и не просто к другой, а к молодой бабе, и поэтому Глебу, по ее словам, следовало сперва уйти от жены в  н и к у д а, а не к Вике. Но он ее быстро расколол:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю