Текст книги "Портреты пером"
Автор книги: Сергей Тхоржевский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
Умер маленький Всеволод, которому было два с половиной года… Новый удар потряс Александра Пантелеевича, уже и без того тяжко подавленного пережитым…
И он написал это письмо Дубельту, хотя узнал от жены, что она сама слышала, как Леонтий Васильевич отзывался о нем в присутствии чиновников и просителей: «Да! Выпусти медведя из клетки, так он и пойдет все ломать!» Баласогло писал потом: «Леонтий Васильевич внушил даже моей жене, что я, человек опасный правительству, что я медведь, безвредный только в надежной клетке, каков Петрозаводск, которого, так сказать, железность уже слишком мною изведана».
Глава седьмаяСодом неправд не рай уму…
Александр Баласогло
«Жена политического преступника Баласогло рассказывала сестре своей, что, посетив мужа в Петрозаводске, она заметила, что он не изменил прежнего своего образа мыслей, и даже нашла у него опять написанные им бумаги преступного содержания. На упреки жены, что он губит себя и свое семейство, он отвечал, что в Олонецкой губернии народ непросвещенный и что там ему свободнее действовать на умы простолюдинов. Испуганная таким отзывом, она выкрала у него бумаги и возвратилась в Петербург».
Об этом сообщалось в анонимном доносе, переданном в Третье отделение.
До петербургских его знакомых дошел слух, что Баласогло в Петрозаводске обязан бывать «на вечерах у губернатора сего града Писарева; если он на них молчит, то Писарев ругает его при всех (как ругает офицер солдата), если говорит – также худо!»
В январе 1851 года Писарев дважды отвечал графу Орлову на запрос Третьего отделения о Баласогло. В первом ответе заявлял, что в своей командировке сей чиновник порученного не исполнил (на самом деле Баласогло представил две тетради заметок по всем пунктам инструкции Писарева, семь тетрадей статистических ведомостей по городам Пудожу и Каргополю и семнадцать тетрадей сведений по Петрозаводскому и Повенецкому уездам) – «порученного не исполнил, отзываясь болезнию, которая, однако, не препятствует ему ходить в гости и на вечера и танцевать усердно. Поэтому, – писал губернатор, – я не смею доложить вашему сиятельству, чтобы он заслуживал в настоящее время какое-либо смягчение участи».
Во втором ответе графу Орлову Писарев сообщал: «Баласогло ведет себя хорошо, своего образа мыслей старается не обнаруживать, точно так же, как и другие [ссыльные], но по некоторым случаям и общему характеру его знакомств я не могу поручиться перед вашим сиятельством за его благонадежность. Служить и что-либо делать он, по-видимому, не желает…»
О Белозерском еще в ноябре сообщал в Третье отделение князь Мышецкий: «Я не вижу, чтобы… Белозерский старался исправиться в своем поведении и образе мыслей, начальник губернии постоянно недоволен им, и мне это лично известно». А в январе Писареву сообщено было из Петербурга, что граф Орлов, «принимая во внимание донесение князя Мышецкого, изволил приказать исключить Белозерского из списка лиц, которым испрашивается помилование».
28 января прибыл в Петрозаводск еще один ссыльный – высокий, темноволосый, красивый мужчина – польский поэт Эдвард Желиговский. Он сослан был за свою поэму, которая несколько лет назад была издана в Вильне с разрешения цензуры, а теперь считалась вредной и недопустимой. Желиговский писал под псевдонимом Антоний Сова: «Ja Sowa jestem, ja latam w ciemności» («Я Сова, я летаю во тьме»), причем ясно было, что «тьма» – это повседневная действительность николаевской России.
В Петрозаводске Желиговский близко сошелся с Белозерским. И, конечно, должен был познакомиться с Баласогло, хотя об этом ничего с достаточной определенностью неизвестно.
В конце зимы Писарев уехал в Петербург. По слухам, его вызвали в столицу потому, что в глазах правительства он был скомпрометирован унизительной пощечиной, полученной в присутствии множества людей… Ожидалось, что в Петрозаводск он более не вернется.
В Петербурге он, конечно, явился в почитаемое им Третье отделение. Сохранилась записка Дубельта, врученная Писареву в начале марта:
«Граф Орлов примет вас, когда вам угодно, в 10 часов утра, любезный Николай Эварестович.
Искренне, душевно преданный Л. Дубельт.Не угодно ли пожаловать во фраке».
Записка не предвещала Писареву ничего худого, но его действительно ожидала отставка с поста олонецкого губернатора.
С его отъездом в Петрозаводске стало вроде бы легче дышать. Заместивший Писарева вице-губернатор Большев сразу же отпустил Белозерского в отпуск в Черниговскую губернию.
Удобную и прилично обставленную комнату свою в Петрозаводске Белозерский предоставил Баласогло.
Александр Пантелеевич к этому времени уже дошел до предельно взвинченного нервного состояния. В нем разрасталась мнительность, он готов был в каждом заподозрить доносчика и шпиона. Он действительно чувствовал себя медведем в железной клетке – под неотступным надзором вездесущего ока Третьего отделения. Его пронзали безумные мысли: «…покровительства злым и притеснения честным суть явно не что иное, как остроумие этих тайных, невидимых общих врагов, пахнущее серой и кровью…» И в первую очередь – генерала Дубельта!
В душе Александра Пантелеевича уже кипела ненависть к Дубельту: «Одни пустынные окрестности Петрозаводска знают, как только я его не проклинал, как я его не честил…»
В мае он получил письмо от жены: она сообщала, что лежит вместе с дочерью больная и не имеет средств к лечению. А он ничем не мог им помочь…
Правда, в феврале Мария Кирилловна получила сто рублей от Дубельта, но эти деньги уже пришли к концу.
Несколько дней спустя – «надо же такое роковое обстоятельство, – вспоминал потом Александр Пантелеевич, – …влетает в Петрозаводск мой враг… мой безотвязный кошмар, полковник Станкевич!.. „А! – воскликнул я, – вот что значат последние ласки генерала моей жене!..“»
Лет шесть назад возревновал Александр Пантелеевич свою жену к Станкевичу, и ревность его оказалась так болезненна и так сильна, что и теперь он не мог спокойно видеть этого жандармского полковника.
Баласогло подозревал, что генерал Дубельт знал об отношении своего подчиненного, Станкевича, к Марии Кирилловне и даже содействовал высылке ее мужа из Петербурга – чтобы не мешал Станкевичу! Александр Пантелеевич ни в коей мере не ревновал жену к Дубельту: наверное, считал, что генерал для нее слишком стар – ему было уже под шестьдесят…
«Леонтий Васильевич, – в неистовстве думал Баласогло, – не мог избрать для посылки в Петрозаводск никого, кроме Станкевича! Он, именно он и способен на то, чтобы геркулесовски помочь окончательно князю Мышецкому и его пифии, Писареву, очернить и запутать меня наповал, наубой!.. Да! да! я погиб, как негодяй, достойный своей участи, а Леонтий Васильевич торжествует, как герой, отделавшийся наконец одним последним мастерским ударом от опасного ему любителя истины!..»
«Суровое лицо Станкевича в окне дома, мимо которого я проходил, только еще более подняло меня на дыбы», – вспоминал потом Александр Пантелеевич.
Он вернулся домой и в исступлении написал два обвинительных письма против Дубельта: одно на высочайшее имя – царю, другое – министру внутренних дел Перовскому. Письма эти он сразу отнес и лично вручил вице-губернатору Большеву. «Не успел я ему их отдать, – рассказывает Баласогло, – как явились князь Мышецкий и Станкевич. Я… ушел из дому вице-губернатора в полной уверенности, что дело идет обо мне… На другой день, когда Станкевич и все следователи уехали, я было опять успокоился, зашел к Большеву, чтобы уничтожить письма до будущей крайности, и ждать себе лучшего от самого приезда Станкевича, так как в более спокойном состоянии духа я рассудил, что и самый лютый враг не может ничего на меня взвести такого, чего бы я не показал на себя сам…» Большев отдал Александру Пантелеевичу его письма, которые тут же были им сожжены – должно быть, на свечке, – «и я совершенно успокоился… – рассказывает он далее. – Как вдруг входит г-н Лесков [управляющий губернской палатой государственных имуществ] и в разговорах с г-ном Большевым дает мне, может быть, против своей воли, как и воли самого Большева, понять, что мои письма были сообщены последним Станкевичу. Тут я воскликнул в самом себе: А! так и Лесков, и сам Большев… и все, все вы заодно против меня!.. Все в этом городе в заговоре с Дубельтом и хотят во что бы то ни стало меня поймать и выдать ему с головою!..»
Это было в субботу. В ночь на воскресенье Александр Пантелеевич не спал. Он лихорадочно думал о том, что надо любыми способами выбираться отсюда в Петербург – иначе нет спасения. Удачный побег Николая Макарова был обнадеживающим примером, но попросту бежать, как Макаров, Александр Пантелеевич не мог. Он не мог рассчитывать, что кто-то из влиятельных лиц заступится за него перед Дубельтом. Нет, надо здесь, в Петрозаводске, заявить что-то такое, после чего непременно должны будут отправить его в Петербург! В Петербург, но только не в Третье отделение… Обмануть их всех! На обманщика – полтора обманщика! Но в конце концов заявить истину там, в Петербурге…
В воскресенье – была троица – он пошел в церковь к обедне. По случаю троицына дня проповедь говорил новый архиепископ, только вчера прибывший в Петрозаводск. Александр Пантелеевич слушал проповедь, и казалось ему, что голос архиепископа «уж слишком мягкий и напряженно-выразительный, поддельный: „Неужто и этот старик такой же иезуит, как все?..“»
После обедни Александр Пантелеевич вышел на улицу. Встречавшиеся с ним видели его раздраженным. Как потом доносил в Третье отделение князь Мышецкий, Баласогло говорил некоторым, «что он преступник, мало наказан, – это все сделали граф Орлов и генерал Дубельт, они изменники царю, что сослали меня только в Петрозаводск, мне этого мало, прощайте, я уеду к царю объявить ему тайну на графа Орлова и генерала Дубельта. Это он повторял многим, которые сочли его помешавшимся и удалялись…»
Вечером он явился на главную гауптвахту Петрозаводска и заявил караульным, что ему известна важная государственная тайна, которую он считает необходимым открыть лично государю императору. С гауптвахты Александра Пантелеевича препроводили на квартиру командира гарнизона полковника Юрасова. Тот немедленно пригласил к себе Большева, Лескова, двух лекарей и еще нескольких чиновников. В десять вечера они собрались. В их присутствии Баласогло объявил, что он, будучи в полном рассудке и не в болезненном состоянии, намерен открыть его императорскому величеству важную государственную тайну, а именно – верховную измену генерал-лейтенанта Дубельта. Баласогло просил отправить его сию же минуту прямо в Петербург. И не иначе как в сопровождении офицера. Заявил, что не считает свою жизнь в полной безопасности, пока не падет к стопам всемилостивейшего государя. Умолял, чтобы все присутствующие клятвою обязались тут же принять меры, чтобы он был доставлен в Петербург и сдан ни в коем случае не Дубельту…
В одиннадцать вечера Баласогло тут же, на квартире Юрасова, был освидетельствован лекарями. Было записано в протокол: «…телосложения он худощавого, лица бледного, с заметным болезненным выражением, но особенную болезнь не объявлял, а явно только сильная нервная раздражительность. На все вопросы, сделанные ему, он отвечал совершенно соответственно, связно и понятливо, но также видны были внутреннее беспокойство и раздражительность… Явного расстройства умственных его способностей в настоящее время не заметно».
В другой комнате ошеломленное губернское начальство совещалось – как быть. О происшедших спорах князь Мышецкий (который на этом совещании не был) доносил затем в Третье отделение. Написал графу Орлову, что правитель канцелярии Дьячков «советовал весьма секретно отправить Баласогло в тюрьму под строгий арест, допросить втайне чрез кого следует и… донести сперва вашему сиятельству, а министру внутренних дел послать копию, но Большев, по влиянию на него управляющего палатою государственных имуществ Лескова, не согласился», так как Лесков, «говорят, перекричал всех согласившихся с правителем канцелярии».
В первом часу ночи Баласогло отправлен был на гауптвахту.
Наутро его привезли домой, при нем составили опись остающихся в комнате вещей. Вещи принадлежали в основном Белозерскому.
Баласогло возвратили на гауптвахту, а в четыре часа дня жандармский офицер повез его в Петербург.
Едучи вдвоем с жандармским офицером, Александр Пантелеевич понял, что, несмотря на все его просьбы, в Петербурге он будет первым делом доставлен именно в Третье отделение.
И действительно, когда они прибыли в Петербург, жандармский офицер приказал вознице ехать на Фонтанку, к Цепному мосту.
В чемодане Александра Пантелеевича, захваченном из Петрозаводска, лежали почти все его рукописи, не хватало только немногих, оставленных в свое время в Петербурге. Да еще не хватало выкраденных и уничтоженных его женой. И вот сейчас, привезенный в Третье отделение, он решил: рукописи лучше будет оставить здесь. И почти насильно вручил их чиновнику Кранцу, будучи уверен, что здесь они будут сохраннее, нежели дома.
В тот же день – это было 1 июня – его переправили из Третьего отделения в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин. Еще никто до него не попадал сюда дважды… Два года назад он сидел в камере № 10, а теперь его заперли в камеру № 7.
Сопровождавший его из Петрозаводска жандармский офицер письменно доложил Дубельту: «Во время препровождения мною надворного советника Баласогло из Петрозаводска в Петербург, он в разговорах со мною останавливался на мысли, выраженной им в акте против вашего превосходительства, объясняя, что написал это в раздражительности, ибо в то время находился в сильном душевном расстройстве… Главнейшей целью его было прибыть в Петербург в надежде своим раскаянием испросить себе помилование… Совершенного расстройства рассудка я не заметил в нем, в разговорах не было последовательности, и он быстро переходил от одной мысли к другой, часто казался скучным, задумчивым и мучим был одною мыслию, что нанес оскорбление вашему превосходительству, впрочем выражал надежду на ваше великодушие».
Все это Александр Пантелеевич говорил, конечно, потому, что сознавал: в заколдованном круге российской действительности все равно его судьба – и судьба его семейства – будет зависеть от того, что скажет генерал Дубельт. А он, бесправный и задавленный, замахнулся кулаком на каменную стену…
2 июня, уже из крепости, он обратился с письмом к царю: «Простите дерзкого человека, доведенного до отчаяния. Я должен был или умереть в Петрозаводске или ухватиться за единственную нить спасения, какая мне еще оставалась: это было священное имя вашего императорского величества…»
Граф Орлов доложил царю об этом письме. Читать его Николай не стал, на полях записки Орлова черкнул карандашом: «Должен быть вздор, но допроси его сам, личнои наедине; надо ложь изобличить и поступить с ним по законам, как с клеветником».
Граф Орлов приехал на квартиру коменданта крепости генерала Набокова, туда же привели арестанта Баласогло. Орлов потребовал объяснений. Баласогло говорил сбивчиво, путано, в разговоре то и дело терялся. Вдруг сказал, что вообще не любит жандармов, потому что полковник Станкевич волочился за его женой. Граф Орлов – наверно, сам себе удивляясь, – не почувствовал никакой неприязни к этому странному арестанту и написал в докладе царю: «Человек этот достойный сожаления, не злой, но истинно полусумасшедший…»
Баласогло просил разрешить ему составить письменное объяснение.
Пространное письмо его было передано графу Орлову 6 июня.
Баласогло заявлял в начале письма, что давно стал «подозревать многих государственных особ в тайном заговоре против его величества. Цель этого заговора, – разъяснял он, с трудом подбирая осторожные выражения, – мне казалось, состояла в том, чтоб, рассевая в легковерном и малообразованном народе самые нелепые слухи о малоумии, жестокости и самонравии государя императора, заставлять его величество подтверждать это на деле, в виду всего мира, каждым актом своей государственной и личной воли… Все те лица, с которыми мне удавалось говорить дружески о столь важном предмете, не могли иначе объяснить себе всех тех бедствий, неудач и застоя в государственной жизни, и особенно того странного выбора к должностям, иногда самым важным… Томясь этой догадкой, по невозможности увериться сполна, брежу ли я сам или вижу истину, я даже обрадовался вовсе для меня неожиданному аресту по делу Петрашевского… Допросы подтвердили во мне еще более мои догадки, что от меня хотят истины, но хотят не всей или не всё… Более всех, мне казалось, не хочет, чтоб я говорил всю правду, не обинуясь ничем, генерал Дубельт». Баласогло, конечно, имел в виду правду не о том, о чем хотела знать следственная комиссия, но правду о «застое в государственной жизни», о ничтожестве царских министров, о засилье Третьего отделения…
Подробно и с отчаянной откровенностью рассказал Баласогло о своих мытарствах и об отношениях с Дубельтом. «Поддерживать таких людей, как Писарев, – утверждал он, – …и особенно держать их губернаторами могут, казалось мне, только одни враги государя, государства и вообще человечества…» И, наконец, главное о генерале Дубельте: «…кто же, как не он, тайный тиран всех, вместе со мною, честных людей России. Кто, как не он, имеет наибольшую возможность вредить всем и каждому…» Баласогло заявлял: «…не личная злость, или месть, или что бы то ни было другое подобное руководило мною в обвинении такого мужа, как Леонтий Васильевич, а психологическая необходимость» – и он, Баласогло, готов просить у Дубельта прощения (тут Александр Пантелеевич, видимо, снова дрогнул, подумав о последствиях своего письма), но в конце концов нужно «решение целым светом, подлец я или честный человек, сумасшедший – или только измученный до последней степени искатель не приключений, а истины?..»
Император Николай вряд ли внимательно прочел это многостраничное письмо. Вероятно, он его только перелистал, просмотрел. И на первом листе, на полях, написал, адресуясь к Орлову: «Спасибо за терпение, все, как я предвидел, сущий вздор, при свидании условимся, что с ним делать».
После встречи с царем в Зимнем дворце граф Орлов сообщил генералу Набокову: «Государь император… высочайше повелеть изволил освидетельствовать его [Баласогло] в умственных способностях, а если он найден будет отчасти лишенным рассудка, то отправить его в больницу Всех Скорбящих, в противном же случае оставить его в крепости впредь до повеления».
Утром 18 июня арестанта Баласогло освидетельствовали лейб-медик Арендт (тот самый Арендт, который безуспешно пытался спасти умирающего Пушкина), медик Третьего отделения доктор Берс и медик Петропавловской крепости доктор Окель. Затем они составили акт: «…он находится в совершенно здравом рассудке, ибо на сделанные ему нами вопросы о разных предметах он на все отвечал правильно, почему положение здоровья его, г. Баласогло, не требует отправления в больницу Всех Скорбящих». Подписи: Арендт, Берс, Окель. Ниже: «С мнением медиков согласен. Генерал-адъютант Набоков».
Граф Орлов, прочитав рапорт Набокова, доложил об освидетельствовании арестанта Баласогло царю. И предложил, как меру наказания, запереть Баласогло на три месяца в крепость, а затем отправить в Новгород под строгий полицейский надзор.
Император нашел подобную меру слишком мягкой. Определил: «На 6 месяцев в крепость, а потом увидим, ибо он ложный доносчик».
Генерал Дубельт получил 30 июня письмо от Марии Кирилловны Баласогло. Она писала: до нее дошли ужасные слухи о том, что муж ее сошел с ума. Она просила отпустить его к родителям в Николаев.
Граф Орлов сообщал Набокову 3 июля: «Государь император, по всеподданнейшему моему докладу о желании надворной советницы Баласогло видеть мужа ее, содержащегося в С.-Петербургской крепости, высочайше соизволил разрешить им видеться… не иначе, как в присутствии вашего превосходительства».
На следующий день Мария Кирилловна получила в Третьем отделении пособие – сто рублей.
Дубельт уже знал, что он ни в коей мере не скомпрометирован в глазах царя письмом безумца. Теперь можно было сделать эффектный жест. Пусть же станет известно: надворный советник Баласогло оклеветал его, генерала Дубельта, а он, Дубельт, в ответ благородно распорядился дать жене клеветника пособие. С одной стороны низость, с другой – благородство, – вот разница!
Именно так оценила происшедшее Мария Кирилловна Баласогло.
Она пришла на свидание с мужем в крепость. Можно себе представить, какой град упреков и обвинений она обрушила на своего бедного мужа, какую истерику закатила. Она не могла его ни понять, ни простить. Ей было ясно только одно: муж ее поднял руку на их благодетеля, не подумав, как это отразится на ее судьбе и на судьбе детей!
Это был удар в самое больное место, и, уже когда она ушла, Александр Пантелеевич не выдержал, с ним произошло нечто вроде нервного припадка: он кричал, буйствовал. В камеру влетели стражники, с трудом его связали. Явился генерал Набоков, явился доктор Окель. Вспомнив приказание царя отправить Баласогло в больницу Всех Скорбящих, «если он найден будет отчасти лишенным рассудка», Набоков решил, что теперь он просто обязан отправить этого арестанта в сумасшедший дом.
Это было 9 июля. Александра Пантелеевича под строгим караулом отвезли из крепости на одиннадцатую версту.
Три месяца провел он в сумасшедшем доме.
В начале октября доктор Герцог, старший врач больницы Всех Скорбящих, доложил лейб-медику Арендту, что «Баласогло, обнаруживавший состояние душевного раздражения, которое, как наблюдение показало, происходило вследствие припадков продолжительной эпохондрии, ныне, по миновании оных, в течение более уже месяца находится в совершенно спокойном положении, иногда только заметна в нем некоторая скука».
От Арендта узнал о Баласогло почетный опекун больницы, член Государственного совета Аркадий Васильевич Кочубей. Он написал Набокову: «Лейб-медик Арендт, сообщая мне донесение доктора Герцога, присовокупляет, что и по личному его удостоверению настоящее положение надворного советника Баласогло не требует уже дальнейшего пользования и содержания его в больнице Всех Скорбящих».
Баласогло был возвращен 18 октября в Алексеевский равелин. И посажен в камеру № 4.
Еще в сентябре Дубельт получил письмо из Николаева – писал генерал-майор Пантелей Иванович Баласогло. Он просил отпустить его душевнобольного сына в Николаев, к родителям.
Об этой просьбе доложено было в очередном докладе Третьего отделения царю.
Мария Кирилловна Баласогло передала Дубельту жалостную просьбу о вспомоществовании. Выдано ей было уже только двадцать пять рублей.
В конце октября царь разрешил отпустить надворного советника Баласогло к родителям в Николаев. И повелел установить за ним строжайший секретный надзор.
31 октября его перевели из крепости в Третье отделение, затем отпустили на два дня домой.
И уже 3 ноября Баласогло, в сопровождении жандармского офицера, был отправлен в Николаев.