412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Тхоржевский » Портреты пером » Текст книги (страница 23)
Портреты пером
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:31

Текст книги "Портреты пером"


Автор книги: Сергей Тхоржевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

Глава четвертая

Баден-Баден – нарядный городок среди невысоких зеленых гор. Здесь модный курорт при минеральных источниках и еще более модный игорный дом – рулетка.

Смирновы сняли на лето домик под черепичной крышей. Комнатку в мансарде предоставили Полонскому. Комнатка была узкая, помещались в ней только стол, комод и кровать.

«Окрестности Бадена чудо как хороши, – написал он в письме к Марии Федоровне Штакеншнейдер, – только жаль, что каждый день одно и то же». Дни его были расписаны по часам. Время, свободное от занятий с учеником, он отдавал рисованию. Брал с собой складной стул, альбомы, карандаши и уходил рисовать окрестные пейзажи. Особенно ему нравились руины замка, увитые плющом.

Приехал в Баден-Баден старый приятель Кублицкий, фланировал по аллеям. Состоятельных людей из России тут вообще было множество. Петербургские и московские дамы демонстрировали на променадах свои туалеты.

Появился в городке молодой и уже известный писатель Лев Николаевич Толстой. Полонский мельком встречался с ним в Петербурге.

В первый же день по приезде Толстой записал в дневнике: «Полонский добр, мил, но я и не думал о нем, все бегал в рулетку. Проиграл немного». На том бы и остановиться, но Толстой вошел в азарт, на другой день играл с десяти утра до десяти вечера. «Я не мог оторвать его от рулетки, – сетовал Полонский в письме к Штакеншнейдер, – я боялся, что он все проиграет, ибо разменял последние деньги, – но, слава богу, к вечеру отыгрался и сидел у меня до 2 часов полуночи».

На следующий день Толстой проигрался в пух. Послал письмо Тургеневу, который в это время тоже был в Германии, – попросил срочно выслать пятьсот франков. «У Полонского нет денег», – записал Толстой в дневнике (и откуда им было взяться?). Полонский выпросил для него двести франков у Кублицкого.

И снова Толстой не удержался – эти двести франков тоже спустил в рулетку.

«Не играл, потому что не на что, – хмуро записывал он в дневнике. – Дурно, гадко, и вот уже скоро неделя такой жизни».

Приехал Тургенев. О встрече с Толстым рассказывал потом своему другу Боткину:

«Он сидел в Бадене, как в омуте… решился немедленно ехать в Россию (его же и зовут туда). Я одобрил его намерение, и так как у меня собственных денег не было – то я обратился к Смирнову (мужу Александры Осиповны, которая, между нами сказать, есть стерво́) —и он дал нужные деньги».

Не задерживаясь, уехали оба, только в разные стороны: сначала Тургенев, затем Толстой.

Александра Осиповна была Полонским недовольна. Но не было на примете такого человека, что мог бы удовлетворить всем ее претензиям, заменить Полонского и стать надежным воспитателем ее сына. Полонский в письме к Штакеншнейдер рассказывал о Смирновой: «…она стала говорить о каком-то греке,которого она давно желает для Миши и который тогда не соглашался его воспитывать, а теперь соглашается. На это я ей сказал: пожалуйста, мною не стесняйтесь, найдете кого-нибудь лучше меня, я готов охотно уступить ему мое место. Теперь у нее появилась идея, что только немцымогут и умеют воспитывать. Я сказал: наймите немца. – Что же вы будете делать зимой? – спросила она. Я отвечал, что не знаю, что буду делать, но что, вероятно, найду себе дело».

И вот однажды утром поднялся к нему в мансарду Смирнов и сказал:

– Знаете, что я придумал? Нечего вам тут учить… Какой вы учитель? Вы художник.

Предложил Полонскому отправиться в Женеву и там начать учиться живописи у модного пейзажиста Каляма.

– А если у вас теперь нет денег, я вам дам… по-приятельски, – добавил Смирнов. – Когда-нибудь отдадите…

Так Смирновы нашли способ деликатно расстаться с Полонским, и он не обиделся. Напротив. Он обрадовался и благодарил.

Он решил, что в Женеве сможет совмещать живопись и литературный труд: живопись – днем, писательство – вечером и ночью.

«Если увижу, что у меня есть талант [в живописи], останусь на целый год и буду работать, – написал он Марии Федоровне Штакеншнейдер. – Если нет, к зиме пошлю что-нибудь в журналы и, если редакторы меня выручат, приеду в Россию…»

В Женеве он рассчитывал жить экономно: пять франков в день.

В конце августа он уже был в Женеве.

Сначала поселился на частной квартире, но скоро перенес чемодан свой в пансион мадам Пико – в пятиэтажном доме на улице Роны (rue du Rhône), в двух шагах от набережной Женевского озера. В первом этаже дома было кафе; комната Полонского – как раз над кафе, окном на улицу. Днем в окно его комнаты светило солнце, вечером и ночью потолок ее был освещен тусклым голубоватым светом газовых фонарей.

«Утро же мое начиналось с того, – вспоминает Полонский, – что я под навесом кофейни, на чистом воздухе, за отдельным столиком пил кофе и читал местные газеты… Черт возьми, как было уютно и спокойно и ново – так жить, как я зажил.

…Ко мне, казалось, вернулись и моя юность и моя свежесть и беззаботность – та беспечность, которая придает такую легкость жизни… и добавьте к этому – никаких угрызений совести, никаких страстей, кроме единой – страсти мазать масляными красками.

Прежде всего, разумеется, я хотел знакомства с Калямом».

В доме Каляма, на набережной озера, первый этаж занимали выставочные залы и магазин. На втором этаже были жилые комнаты и мастерская художника.

Калям принял Полонского в своей мастерской. Стены ее были уставлены начатыми и законченными пейзажами. Деревья, горы, ручьи, водопады – все это было выписано тщательно, все было эффектно по освещению.

Художник – низенький, сухощавый, кривой на один глаз – в халате сидел у мольберта. В руках держал палитру и кисть. Он работал. Его новая картина изображала берег озера и полосу вспененных волн, освещенных солнцем.

Полонский представился. И обратился с просьбой принять его в число учеников. «Выслушав меня, – вспоминает он, – Калям извинился и сказал, что мастерская, где работают его ученики, уже переполнена, что нет ни одного свободного места и что он принять меня не может… Помню затем, как я отворил дверь на пустую лестницу и вышел на набережную…»

«Как после объяснили мне, – рассказывает Полонский, – в этом отказе я сам был виноват, назвавши себя дилетантом или просто любителем живописи. – Моя школа, – сказал он кому-то, – не для дилетантов, а только для тех, кто на всю жизнь отдается живописи».

Тогда Полонскому посоветовали обратиться к старому учителю самого Каляма, художнику Дидэ. Полонский пришел в мастерскую к Дидэ, показал ему свои рисунки и был принят в число учеников за небольшую плату. «Сейчас же мне был дан на выбор этюд с натуры, – вспоминает он, – и указано мое место в мастерской перед свободным мольбертом около окна».

Здесь он начал трудиться ежедневно, с десяти утра до пяти, копировал картины. «Дидэ не каждый день заходил в нашу комнату, заходя же, со своей трубочкой и в ермолке, он по обыкновению молча глядел на нашу работу или в коротких словах советовал употреблять ту или другую краску».

Три месяца прожил Полонский в Женеве – и впоследствии написал:

«…оглядываясь назад, в прошлую жизнь мою, нахожу эти месяцы счастливейшими в моей жизни. Почему? Да потому, должно быть, что я только что избавился от занятий мне не свойственных… Впервые отроду я пользовался свободной жизнью, в надежде, что живопись в будущем даст мне возможность зависеть только от себя и от своего таланта».

Жил он в Женеве очень скромно.

«Моей же хозяйке, хлопотливой и доброй мадам Пико, – вспоминает он, – да и многим из числа моих сожителей [в пансионе] почему-то казалось, что я богач; происходило же это оттого, что я не умел торговаться там, где все поражало меня своей баснословной дешевизной, или же потому, что я был щедрее других, или просто оттого, что мне пришло в голову заниматься живописью, иначе сказать – гнаться за мечтой, что, по мнению людей положительных, позволительно только людям вполне обеспеченным.

Впрочем, я так был жизнерадостно настроен, что и сам себе казался богачом и на первых порах не заглядывал вперед, не задавая себе вопроса, надолго ли мне хватит моих благоприобретенных франков, если я буду накануне праздников садиться на пароход и, переплывая живописное, горами обставленное озеро, ночевать в Веве, посещать Монтре и Шильон…»

Он уже начинал жалеть, что весной в Москве уклонился от женитьбы, когда его сватали.

Да, пожалел он о том, что упустил минувшей весной, но еще больше жалел об утраченном давно и бесповоротно… Еще в Баден-Бадене написал он стихи, обращенные, по всей видимости, к Соне Коризне – к давней Соне, не к нынешней, где-то в России существующей Софье Михайловне Дурново:

 
Когда предчувствием разлуки
Мне грустно голос ваш звучал,
Когда, смеясь, я ваши руки
В моих руках отогревал,
Когда дорога яркой далью
Меня манила из глуши —
Я вашей тайною печалью
Гордился в глубине души.
Перед непризнанной любовью
Я весел был в прощальный час,
Но – боже мой! с какою болью
В душе очнулся я без вас!
Какими тягостными снами
Томит, смущая мой покой,
Все недосказанное вами
И недослушанное мной!
 

Это стихотворение («Утрата») он послал – уже из Женевы – Майкову в Петербург.

Однажды утром его разбудил стук в дверь – мадам Пико принесла письмо. Это было ответное письмо Майкова.

Оно так обрадовало Полонского, что он соскочил босиком с постели и, по его словам, «как Чичиков, сделал антраша».

Майков сообщал, что в Петербурге известный богач граф Кушелев-Безбородко собирается издавать литературный журнал «Русское слово». И «уже для ведения журнальных дел пробовал набирать помощников… Я как раз попал на такую историю, – писал Майков, – когда вышла грязненькая история с последним помощником, и предложил ему тебя, прибавив, впрочем, что не знаю, согласишься ли ты, – он, разумеется, был в восторге».

Никак не в меньшем восторге был Полонский, когда прочитал об этом в письме. Ведь открывалась возможность в скором времени стать помощником издателя журнала! Возможность целиком отдаться литературному труду и при этом жить безбедно – богатый издатель будет хорошо платить!

Ранее Полонский писал Майкову, что собирается зимой побывать в Риме, и вот Майков сообщал о графе Кушелеве: «Он будет зимой в Риме, где будешь и ты, и вы сойдетесь, поговорите, и ты посмотришь».

В конце письма Майков отозвался о стихотворении «Утрата»: «В пьеске, присланной тобой мне, есть два великолепные, пушкинские стиха, да и вся пьеска пахнет ароматом Пушкина: Все недосказанное вами И недослушанное мной».

В начале декабря Полонский выехал по железной дороге из Женевы – через альпийский перевал Монсенис и Турин – в Геную. По дороге – в Альпах, да и по ту сторону Альп, в Турине, – он зябнул ужасно и кутался в плед, а в Генуе сверкало теплое море, зеленели деревья, цвели розы.

Из Генуи он отправился на пароходе в Ниццу, куда прибыл в шесть часов утра. Ночью на море дул пронизывающий ветер, он простудился.

В Ницце нашел себе – на две недели – комнату в гостинице, комната оказалась холодной, приходилось топить камин. А по улицам можно было ходить в одном сюртуке.

И здесь он много рисовал с натуры, однако признавался в письме к Майкову: «Я в живописи так далеко ушел, что теперь начинаю сомневаться в моем даровании, ибо чем дальше в лес, тем больше дров. Вряд ли быть мне живописцем – чувствую, что природа, меня окружающая, сильнее души моей – т. е. магнетизма в ней больше, чем во мне… Для дилетанта природа – женщина, в которую он страстно влюблен и перед которой он робеет. Для художника природа – жена, которую он любит, но обходится с ней запросто, по-домашнему. Здесь под словом художникразумей живописца, – не знаю, можно ли это отнести к поэту. Может быть!»

Он вернулся на пароходе из Ниццы в Геную. Тут задержался совсем недолго.

И снова – в море, пароход до Чивитавеккиа, а там уже совсем рядом – Вечный город, Рим.

Запомнилось на всю жизнь и, годы спустя, отчетливо рисовалось в воображении:

 
Над Римом гаснет день. За Ватиканом
Зари вечерней красный океан
Становится лиловым океаном,
И в сумерки оделся Ватикан.
 

Он поселился на улице Виа Феличе (на той самой, где некогда жил Гоголь).

Дважды встречал он в Риме новый 1858 год – по новому и по старому стилю.

В начале января узнал он, что прибыли в Рим граф Григорий Александрович и графиня Любовь Ивановна Кушелевы-Безбородко, заняли просторные апартаменты в гостинице «Минерва».

Они путешествовали всей семьей и в сопровождении свиты: сын графини от первого брака – тихий шестилетний мальчик, старший брат и младшая сестра графини, две ее компаньонки, пожилая и молодая, домашний доктор, горничная, два лакея. И еще один деловой француз, как бы директор путешествия, – на его обязанности лежало избавлять графа от всех дорожных хлопот. Итого двенадцать человек. Да еще любимая болонка графини.

Супруги Кушелевы были молоды: ему двадцать пять, она – года на два старше. Он – высокий, холеный, болезненный, с вялой походкой и вялыми движениями рук. Она – красавица с копной каштановых волос и решительными зелеными глазами.

Они совсем недавно стали мужем и женой, их теперешняя поездка за границу была свадебным путешествием.

Свадьба их была великосветским скандалом.

Любовь Ивановна замуж выходила уже в третий раз. Первый муж ее, гвардейский офицер, умер, второго она оставила и приехала с сыном из Киева в Петербург. Здесь она сошлась с братом Григория Кушелева, Николаем. Затем ее увидел Григорий Кушелев, с первого взгляда влюбился и уговорил брата уступить ему эту женщину. «Он привязался к ней страстно, – рассказывает одна мемуаристка, – ее присутствие сделалось ему необходимым и, окружив ее сначала царской роскошью в нанятой и обставленной для нее квартире, он в скором времени перевез ее в свой дом или, точнее, в свой дворец на Гагаринской набережной». Он уговорил ее мужа дать согласие на развод и дал ему шестьдесят тысяч рублей отступного.

Отца и матери у братьев Кушелевых уже не было в живых, но вмешались родные сестры, считавшие недопустимой женитьбу Григория на такой женщине. Сестры обратились к царю Александру Второму с письмом – просили не разрешать этого брака, позорящего род графов Кушелевых-Безбородко и невозможного для человека, принятого при дворе царя (Григорий был камер-юнкером).

Тогда Любовь Ивановна решила сама просить аудиенции у царя. Ему передали, что эта дама считает себя вправе просить высочайшей аудиенции, так как лет десять назад она оказалась избранницей ныне покойного императора Николая Павловича, лишившего ее девичества. Своеобразная мотивировка показалась Александру Второму заслуживающей уважения, и он принял смелую даму в своем кабинете.

После разговора с ней царь дал свое личное согласие на брак ее с графом Кушелевым-Безбородко.

Первое впечатление от знакомства с Кушелевым было таково, что Полонский дрогнул, заколебался: принимать предложение графа быть его помощником в издании журнала – или все же лучше не принимать? Может, вернее будет возложить надежды на живопись, на свою палитру и кисть?

Нет, лучшего выхода не было, и предложение Кушелева Полонский принял. Он не мог отказаться от предложенного жалованья в две с половиной тысячи в год. Но он был растерян и смущен: оказалось, что о таком серьезном деле, как издание журнала, граф имеет самые смутные представления. Круг будущих авторов журнала был ему совершенно неясен. В Петербурге недавно прилип к нему жалкий литератор Егор Моллер, этакий «душа Тряпичкин», и Кушелев накануне своего отъезда за границу поручил Моллеру собирать материал. Нашел кому поручить!

Полонский понимал: в деле издания нового журнала надо сперва определить круг постоянных сотрудников, профессиональных литераторов, на которых можно было бы опереться.

Самым надежным сотрудником, думалось ему, мог бы стать его друг Михаил Михайлов.

Дружба его с Михайловым длилась уже пять лет. И никаких трений между ними никогда не было.

Полонский ввел друга в дом Штакеншнейдеров, и среди постоянных гостей этого дома Михайлов тоже стал чувствовать себя в своем кругу.

Михайлов влюбился в жену лесовода (будущего публициста) Николая Васильевича Шелгунова, Людмилу Петровну, и посвящал Полонского в свои сердечные тайны. У Шелгуновых детей не было, мужа Людмила Петровна звала по имени-отчеству, оба говорили друг другу «вы»… Михайлову она ответила взаимностью, и Полонский тоже об этом знал. Но мужа она не оставила, и они поселились втроем – вместе с Михайловым, что шокировало многих знакомых, особенно Марию Федоровну Штакеншнейдер.

Михайлов писал Полонскому в Женеву: «Ты знаешь, что не только во всем нашем кругу, но и вообще нет для меня человека столь близкого, как ты».

Но так как Михайлов письма писать ленился, Полонский из-за границы охотнее вел переписку с Людмилой Петровной, зная, что Михайлову она все перескажет. И в письме из Рима он просил ее «уговорить Михайлова душой, пером, головой и сердцем быть моим помощником в деле издания кушелевского журнала – мысль об этом издании заранее меня сокрушает».

В Риме этой зимой жил Тургенев – в гостинице «Англетер». Полонский с ним встретился. Сотрудничать в предполагаемом журнале Тургенев отказался: Кушелева считал он просто дурачком и мнения своего от Полонского, наверно, скрывать не стал.

Полонский переехал с улицы Виа Феличе в гостиницу «Минерва», жил теперь рядом с Кушелевым. Написал в Петербург Марии Федоровне Штакеншнейдер: «Граф Кушелев по временам кажется мне так глуп, что я внутренне прихожу в отчаяние. О русской литературе он знает не больше гимназиста 4 класса. Множество имен громких и в иностранной литературе для него неизвестны, а между тем говорит, что Русское словопроизведет переворот в литературе и, что хуже всего, страшно в этом уверен. Это по секрету». По секрету – чтобы не компрометировать журнал, в котором сам собирался принимать участие.

Получив ответное письмо Шелгуновой и Михайлова, Полонский написал Шелгуновой:

«Благодарю за совет принять предложение Кушелева, я принял его потому, что нельзя было не принять, у меня оставалось в кармане несколько франков и за последним из них уже зияла черная бездна…

Я надеюсь быть в России в начале июня месяца и немедленно хлопотать о собирании статей. И в этом случае попросите Михайлова помочь мне – главное, не найдет ли он нам хорошего и с бойким пером критика. Рекомендуют нам Григорьева Аполлона, но Григорьев как критик, по моему мнению, бочка меду и ложка дегтя, – черт его знает, какие у него иногда нелепые страницы выходят, – да и то на непогрешимость его эстетического чутья я, грешный человек, не очень полагаюсь…»

Аполлона Григорьева рекомендовал Кушелеву Майков. Ныне Григорьев обретался во Флоренции – приехал туда как гувернер семьи одного из князей Трубецких.

Полонский рекомендовал Кушелеву приобрести для журнала новый – по слухам, уже законченный – роман Гончарова «Обломов». Кушелев выразил готовность заплатить за этот роман.

«Жизнь самая нелепая в Риме – каждый день гости до 4 часов ночи», – писал Полонский Майкову. Таков был стиль жизни графа и графини, приходилось к нему приноравливаться – хочешь не хочешь. Душой этих вечеров – или, вернее, ночей – была сама графиня, а также ее брат Николай Иванович Кроль, тщедушный, с козлиной бородкой и хриплым голосом. Человек это был неглупый, образованный, к тому же стихотворец (правда, посредственный), заинтересованный в будущем журнале.

Зима в Риме стояла необычно холодная, ночами бывали заморозки до трех градусов ниже нуля, так что замерзали фонтаны на площади дель По́поло. Днем граф и графиня кутались, как только могли, и сидели у затопленного камина.

В начале марта они узнали, что в Рим приехал известный магнетизер и спирит Даниэль Юм. Он разъезжал по всей Европе (Полонский видел его в Баден-Бадене) и давал сеансы для избранной публики. Разумеется, за немалые деньги.

Вот что рассказывает сам Юм (в книге «Incidents in my life»):

«Я добрался до Рима в марте и отказался почти от всех приглашений, желая отдохнуть и поправить свое здоровье. Однажды после полудня мы с приятелем прогуливались по направлению к Пинчио, и он назвал мне одну русскую семью, тогда очень заметную в Риме, добавив, что эта семья очень хочет со мной познакомиться. Я извинился, сослался на здоровье… В этот момент проезжавшая мимо коляска остановилась, и мой друг, прежде чем я осознал, что происходит, представил меня графине Кушелевой, которая пригласила меня придти к ним сегодня поужинать, прибавив, что они придерживаются очень позднего часа».

Так Юм появился у Кушелевых. Он был молод, худ, рыжеват, веснушчат, у него были белые женственные руки в кольцах.

Его сеансы устраивались при лунном свете, иного освещения не допускалось. Скептиков Юм от участия в сеансах старательно отстранял. «Присутствующие на сеансе, – вспоминает один из видевших Юма, становились посреди комнаты, вокруг стола, всегда играющего главную роль, руки соединялись цепью, и стол начинал вертеться, потом подниматься вершков на восемь от пола и тихо опускаться… Когда же луна пряталась за облака, Юм поднимался на воздух. Это поднятие, как он уверял, происходило совершенно без его воли… На одном из таких сеансов граф Кушелев-Безбородко ухватился за ноги Юма, и в руках у него остались одни ботинки». Кроме того, Юм вел спиритический «разговор» – вернее, перестукивание – с духами…

Юм сразу стал у Кушелевых постоянным гостем. Полонскому он не понравился: «мелочно-самолюбивый, приторный и, по-моему, далеко не умный человек, хотя и способен морочить».

Шумной компанией – вместе с Юмом – выехали из Рима в Неаполь.

Среди попутчиков Кушелева была одна дама, которая показалась Полонскому привлекательной. Из-за этой дамы (как писал он потом Марии Федоровне Штакеншнейдер) его отношения с графиней «в Неаполе были из рук вон скверны, но это просто потому, что она женщина, а женщины терпеть не могут, чтобы кто-нибудь при них ухаживал за другой».

В Неаполе вся компания остановилась в гостинице «Рим», в комнатах с дивным видом на Везувий, море и остров Капри на горизонте.

Через несколько дней решили совершить морскую прогулку на Капри. Пароходик должен был отойти в десять утра. Накануне взяли билеты, утром сели в коляску и докатили до набережной. Прождали час, и наконец им сказали, что пароход на Капри сегодня не пойдет: слишком мало пассажиров.

Досадуя на потерянное время, вернулись в город. И тут Полонскому пришло в голову отправиться на Везувий – хотя вулкан курился белым дымом и в воздухе стояла мгла.

Восхождение по отлогому склону вулкана издали казалось совсем легким, на деле же – гораздо более трудным, хотя, в общем, вполне возможным.

Добравшись до края кратера, Полонский восторженно бросил туда свою визитную карточку.

Из Неаполя Полонский и Кроль вдвоем предприняли еще одно путешествие – на пароходе в Палермо.

Ночью в море сильно качало, они почти не спали, и к утру Кроль даже пожалел, что пустился в путь.

Сицилийский берег встретил их неожиданно жаркой погодой. В Палермо они провели три дня, любовались местными красавицами, прятались от солнца в тень и пили сицилийское вино.

Полонский сочинял стихотворное послание той самой даме – в Неаполь:

 
Мы наконец в Палермо – я и Кроль.
Так далеко от вас – а, кажется, давно ль
Мои уста касались вашей нежной Руки…
 

Впрочем, возможно, он даже не собирался посылать ей эти стихи.

 
Давно ли с высоты террасы мы глядели.
Как море нежилось и как вдали синели.
Меняясь к вечеру, волшебные цвета
Вершины острова и кратера волкана.
Давно ли вечером под звуки фортепьяно.
От танца разгорясь, и щеки и уста
Дымились…
 

Вернувшись в Неаполь, Полонский и Кроль не застали в гостинице «Рим» ни графа, ни графини, ни всех остальных – они уже переехали в Сорренто. Полонский и Кроль последовали туда.

Сорренто! Что можно представить себе живописней этого городка под горячим солнцем, на Обрывистом морском берегу? Дальше к югу ни граф, ни графиня двигаться не захотели. Зачем?

Все вместе вернулись в Неаполь, далее проплыли на пароходе до Ливорно, из Ливорно двинулись во Флоренцию.

Во Флоренции они не только бродили по музеям. Полонскому пришлось рыскать по всему городу, разыскивать Трубецких, при которых здесь жил Аполлон Григорьев. Разыскал и пригласил к Кушелеву.

Григорьев произвел на Кушелева самое благоприятное впечатление. Конечно, он согласился взять на себя отдел критики в новом журнале.

Проведя во Флоренции десять дней, Кушелевы и Полонский уже в начале мая прибыли в Париж.

В Париже они поселились в самом центре города – в гостинице Трех Императоров на углу площади Пале-Рояль и улицы Риволи.

Теперь, казалось, самые безудержные расходы не смущали графа и, тем паче, графиню.

Ночами, когда уже на улице были погашены все огни, на втором этаже гостиницы – у Кушелевых – ярко горел свет. Из открытых окон слышалась музыка. Балкон был украшен множеством цветов: розы, камелии, азалии. Где ж еще можно вести роскошную жизнь, как не в Париже? Графиня не стеснялась в тратах. Куплено было все, на что только хватило ее фантазии.

Юм был тоже здесь, и уже было известно, что сестра графини собирается за него замуж.

По просьбе Кушелевых Юм пригласил к ним знаменитого романиста Александра Дюма.

Было одиннадцать вечера, когда Юм посетил писателя и передал приглашение. Дюма отвечал, что сегодня, конечно, уже поздно. Но Юм заверил, что не поздно, а в самый раз. И Дюма поехал с ним в гостиницу Трех Императоров.

В эту ночь у Кушелевых Юм отказался устроить сеанс – должно быть, заметил иронический и трезвый взгляд Дюма. Но, так или иначе, ночь прошла оживленно, шампанское лилось в изобилии. Среди гостей Дюма заметил и Полонского, но разговора между ними не завязалось. Полонский плохо говорил по-французски. Потом Дюма написал о нем, что русский поэт оказался «мечтателен, как Байрон, и рассеян, как Лафонтен». Кажется, Полонский по рассеянности надел, уходя, чужую шляпу.

Дюма рассказывал:

«Я вышел из гостиницы Трех Императоров в пять утра, обещая себе никогда больше не ходить в дом, откуда уходят в такие часы.

Я вернулся туда на другой день и ушел в шесть часов.

Я вернулся на следующий день и ушел в семь».

Хватит, решил Дюма, чувствуя себя выбитым из колеи. Привычка к ежедневной работе за письменным столом была ему слишком дорога, он не любил пустой траты времени.

Но через три дня Кушелевы прислали за ним экипаж. Он счел неудобным отказаться и поехал. В этот вечер Кушелевы пригласили его в Петербург. Они собирались покинуть Париж через пять дней и приглашали Дюма ехать вместе.

И он согласился. Он вдруг ощутил необычайную заманчивость этого приглашения. Решил, что поедет не только в Петербург, но и дальше – в Москву, по Волге до Астрахани, затем на Кавказ. Он пропутешествует по России – и напишет о своем путешествии занимательную книгу – непременно!

Полонский в Париже первое время был в дурном настроении. У него болели зубы. Знаменитый дантист брался вылечить его зубы не быстрее, чем в месячный срок.

Приехал Тургенев. Полонский увидел его в театре, в партере, перед началом спектакля. Этот памятный вечер он потом описал стихами, обращенными к Тургеневу:

 
                   …уж за рядами
Кудрей и лысин мне видна
Твоя густая седина…
 

(К своим сорока годам Тургенев был уже совсем седым).

 
Но – чу! гремят рукоплесканья,
Ты дрогнул – жадное вниманье
Приподнимает складки лба
(Как будто что тебя толкнуло!);
Ты тяжело привстал со стула,
В перчатке сжатою рукой
Прижал к глазам лорнет двойной
И – побледнел:
                           Онавыходит…
 

Полонский мог вспомнить, что об этой певице – Полине Виардо – он впервые узнал некогда из письма Кублицкого. Кублицкий видел ее на сцене в Петербурге и сообщал в письме: «Виардо Гарсиа это чудо. Что за глаза!.. Она высокая, стройная брюнетка. У нее большой рот, но это ее не портит».

Полонский познакомился с ней теперь, придя в отель к Тургеневу. Тургенев чувствовал себя больным, лежал в постели. Впоследствии Полонский вспоминал: «Тургенев, по уходе Виардо, которая с нами сидела у его постели и была в высшей степени мила и любезна, притянул меня к себе за руку и прошептал мне на ухо, как бы боясь звука собственных слов: „Ничему не верь, что она говорит, – ведь это леди Макбет!“ Это меня страшно поразило, но больной, как бы недовольный тем, что вдруг сорвалось с его языка, резко переменил разговор и стал давать мне разные маленькие поручения на завтра…»

Встретил Полонский в Париже одного приезжего из России, которого встречал в Женеве, – некоего Зборомирского. Зборомирский дал свой адрес.

Полонский потом явился по этому адресу и, войдя в подъезд, намерен был подняться, как ему было сказано, на второй этаж. Но неожиданно увидел Зборомирского в раскрытой двери на первом этаже: оказалось, тут живет отставной офицер Шеншин.

«Зборомирский позвал меня к Шеншиным, – рассказывал Полонский в письме к Марии Федоровне Штакеншнейдер, – рекомендовал меня, и мы уселись. Минут через десять приехали две девушки». Одна из них произвела на Полонского, по его словам, «невыразимо приятное впечатление. Прежде чем я успел порядком разглядеть ее, – рассказывал он в письме, – ее голос – ласковый и приветливый – как-то особенно отозвался во мне, как давно знакомый мне музыкальный мотив, который долго не лез в голову и вдруг пришел на память совершенно неожиданно. Меня удивило, что хозяин, т. е. Шеншин, непременно хотел, чтоб она заговорила с ним по-русски. – Все, что вам угодно, – отвечала она совершенно по-русски и ушла в другие двери к жене его. Меня удивило, что не говорящая по-русски так хорошо произносит русские фразы, – что же она такое? Русская или иностранка? Я спросил об ней. – Это одна из редких девушек, – сказал Шеншин. – Она воспитывалась в Женеве в одном пансионе с моей женою – умная, всеми любимая, кто ее знает, и прекрасная музыкантша, а между тем она дочь здешнего церковного старосты, бывшего когда-то певчим.

В тот же день вечером я зашел к Шеншину – посидеть у него в палисаднике… и совершенно случайно провел с ней целый вечер. Она играла – колокольчики так и звенели под ее пальцами! – такой одушевленной и сильной игры я не ожидал от 18-летней девушки. И как она проста, естественна была весь вечер – ни кокетства, ни жеманства…»

Ее звали Еленой Устюжской. У нее были иссиня-серые глаза, тонкий профиль, нежная белая кожа, и когда она краснела, то краснели не только щеки, но и лоб.

«Божий голос или голос Мефистофеля в эту минуту, – рассказывал далее в письме Полонский, – шепнул мне: „Вот та, которую ты искал всю свою жизнь, и кроме нее для тебя никого нет на свете“.

Этот голос был так силен, и я такой восторженно-радостный явился к Кушелевым на ужин и удивил всех, в особенности графиню, своей веселостью. В этот вечер граф и графиня вздумали еще пить со мной на брудершафт, – с тем, чтоб я говорил им ты, – кажется, им хотелось, чтоб веселость моя с помощью шампанского еще усилилась: одним словом, пришла фантазия подпоить меня, чего им не удалось, – но удалось то, чего ни они, ни я сам не ожидали.

Воротившись в свой номер, я схватил перо и написал письмо к Зборомирскому, содержание которого было следующее:

„Спросите, могу ли я искать ее сердца и руки. Неблагородного происхождения для меня не существует. Знать не хочу, есть ли у нее состояние или нет, ибо я сам без состояния и лгать не хочу“.

Разбудив коридорного, я велел это письмо отправить на другой день утром по адресу. Лег спать весьма довольный решимостью, которой во всю мою жизнь в этих случаях недоставало.

На другой день к вечеру получаю ответ.

Зборомирский был уже у ее отца, madame Шеншина была уже у ее матери. Ейже, дочери, понятно, ничего еще не говорят. Мать желает меня видеть, ибо, не узнавши человека, никогда не решится выдать замуж дочь свою.

Было положено, чтоб им и мне быть в среду у Шеншиных вечером.

Такая быстрота меня самого сильно сконфузила. Мне стало досадно даже, что обратились с вопросом не к ней, как я писал, а к отцу и матери. Туча страшных сомнений и угрызений легла мне на душу, я написал Зборомирскому:

„Я виноват – первое впечатление, как бы ни было оно сильно, не давало еще мне права свататься. Мне не нужно знать, понравлюсь ли я матери, и если понравлюсь, то от этого еще дочь ее меня не полюбит…“

Зборомирский мне на это пишет (и правду пишет), что я бы должен был об этом подумать прежде; что они, как бедные и простые люди, могут подумать, что над ними тешатся, что он и Шеншин в затруднительном положении – что им делать?..

С намерением как можно больше на себя наклеветать… я вышел на свиданье, но тут весь мой план рухнул… В присутствии этого светлого, приветливо кроткого существа совершенно забыл предполагаемую роль…»

Узнав о скором отъезде Кушелевых в Петербург, Полонский сообщил об этом в письме к Майкову. «Я еще остаюсь в Париже, – писал он далее, – взял даже маленькую квартирку в том самом пансионе, где три года тому назад обитал великий Беранже [недавно умерший], а именно в Rue de Chateaubriand, № 3, Pension Mugnier. Это сравнительно очень тихая и уединенная улица – по утрам слышу только птиц, и щебетанье воробьев меня даже радует, мое окно – на дворик с виноградной аллейкой, с плющом по стенам, с цветами…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю