355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » После бури. Книга первая » Текст книги (страница 6)
После бури. Книга первая
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:51

Текст книги "После бури. Книга первая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)

 
О, если б я тогда сказал
И если б ты не промолчала
Куда б нас жизни вихрь умчал,
В какие судьбы и начала?
 

Ну, и далее кое-что еще в том произведении. А что? Она, знаете ли, стихи писала, та француженка, а мне что прикажете делать? Любовь заставит, еще не то напишешь! Но нет, ничего она не поняла, ни о чем не догадалась – французы, они же народ легкомысленный! И вот мне еще почему так обидно, что Россия войну проиграла: если бы не проиграла, не заключала бы Брестского мира, я бы победителем в Эльзас явился и нашел бы ее окончательно, ту француженку Сюзанну. Она стихи писала и даже в журнале печатала, какую найти ничего не стоит хотя бы и среди десяти миллионов. Их сколько во Франции, французов?

– Сорок миллионов.

– Правильно, сорок, Ну вот, половина – женщин, еще половина этой половины – девочки и старухи, а среди всего-навсего десяти миллионов и я бы ее не нашел? Когда у нее имя черным по белому печаталось?! Да раз плюнуть, нашел бы! «Англичанка», стервоза, виновата, все она, испокон веков обманывает русского человека, не дает ему пожить как следует! Вы, поди-ка, и насчет «англичанки» тоже сомневаетесь? Все равно не знаете, то ли она виновата во всем, то ли еще кто?

– Сомневаюсь.

– Так я и полагал, нет и нет в вас определенности! Да, но две встречи, кроме той, трагической, французской, две у меня среди прочих были. Без которых и я бы был не я, и жизнь моя – не моя. Две были, скажу я вам... Перед двумя женщинами я на колени могу стать, вот вам честное офицерское слово! Сколько раз себя проверял – все могу сделать, чтобы их, те встречи, повторить! Могу украсть, убить, а самого себя пристрелить под луною и вовсе просто! Предать не могу, чего нет, того нет, остальное все! И без зазрения совести. И вот что же вы думаете, приват, ученой своей головой, какая женщина способна со мною все это сделать, всего от меня потребовать? Вы, может, думаете, мне разные страсти-мордасти очень по душе, то есть женщины бесноватые, которые и визжат, и стонут, и все такое прочее? Так я их терпеть не могу, таких, а когда они еще и первые на тебя кидаются, так это единственный, кажется, противник, от которого я тотчас сломя голову!.. Вы, может, думаете, финтифлюшечки какие-нибудь миленькие, при первой же встрече уже полуголенькие, глупенькие красоточки, которые и папу, и маму, и своих, и чужих мужей в бараний рог согнут, ежели им понадобится удовольствие, все это называя «любовию»? Ну, конечно, это уже лучше, это уже терпимо, особенно в экстренном каком-нибудь случае и при отличной этакой мордашке, при прочих всех достоинствах... У этаких, чего греха таить, все ж таки достоинства имеются, а главное, дурры-дуры, но вот распорядиться они своими достоинствами умеют неплохо. Так что это терпимо, но, конечно же, не то, совсем не то, из-за чего можно собою жертвовать и на колени становиться... Вы думаете, может быть, милашечки такие розовенькие? Уютные Гретхен? Уютные, но с собственными мозгами? Недурственно, однако же заранее известно и видно, что мгновения – того мгновения, истинного!– они ни вам, ни себе никогда не подарят! Ну, кто там еще остается-то, какие еще? Умных-заумных тем более близко не подпускаю, это уж и не женщины, а только особи с кое-какими внешними признаками, поскольку ум истинной женщины проистекает из чувства, а у этих наоборот. Отсюда у них все наоборот, и вот они, извините меня, приват, на таких, как вы, мужчин очень рассчитывают... Да и не только, опять же извините, рассчитывают... Ну, а все-таки, какая же Та? Из-за которой самого себя нет ни малейшего смысла беречь? А вот – деятельно нежная. Не поняли, нет? И напрасно, приват, не поняли, оч-чень многое можете потерять, а главное, много уже потеряли! Как бы вам все-таки растолковать?.. По дружбе, по душевному к вам расположению. Ежели хотите, в порядке завещания?

И полковник, сперва оглянувшись назад, на женщин, которые шли следом, стал объяснять Корнилову, что такое есть женщина деятельно нежная. Что за природа, что за содержание, что за внешность и форма, какое выражение глаз.

А Корнилов, даже и не очень улавливая детали этого объяснения, вдруг понял, о чем речь: чудеса понятны. Что это за душа, что за ум, что за глаза, что за плечи, которые вот так нежны и вот так деятельны, стало видно с первого взгляда. И гармония понятна, в которой грубая деятельность подчинена нежности, а беспредметная нежность воплощена в умную, истинно человеческую деятельность.

Ну да, вот она шла деятельно нежной походкой, шла стороной, чуть впереди и чуть справа, чуть ближе к полковнику, чем к нему, к Петру Корнилову, шла в каком-то не совсем одеянии, да это, право, и не важно было в данный момент, в чем она... Лицо было в полоборота к дороге, накатанной санными полозьями и потому блестящей, лицо было нежным, но живым, готовым к радостному действию а отблеске луны.

С какою-то ей одной доступной мудростью она заставляла не столько себя видеть, сколько чувствовать. Необходимость чувства к ней исходила от ее несуществующего, но реального и убедительного существа. Строго говоря, она была оптимисткой. Слово не совсем к ней подходило, но она-то ведь была выше мелких недоразумений, и невпопад и не к месту сказанное слово не имело для нее никакого значения. Если была все-таки истинная жизнь, так это была Она. Если в нынешнюю ночь полковник и мог вызвать с небес какое-то существо, так это Ее.

Когда близко, уже совсем рядом был дом, в котором жил полковник, и предстояло всем остановиться и попрощаться, Корнилов пережил сильное замешательство: не хотелось, чтобы Евгения Владимировна, приблизившись, увидела незнакомку, не хотелось сравнений.

Опасения оказались напрасными: дамы подошли, умолкли перед тем как попрощаться, а ее уже не было – Той, нереально-реальной, она и тут проявила ум и такт.

Корнилов отвел полковника в сторонку.

– Одну минуту, извините, бога ради, только одну. Так вы в самом деле решились? Окончательно? Собой вы распорядиться вольны, но объясните еще раз: зачем, ну зачем вам те две или даже три смерти? Которые будут? Не видели вы, что ли, смертей, неужели любопытно? Неужели не знаете?

– Я так решил, приват... И в этом все мое знание.

Корнилов посмотрел на спутницу полковника, она тоже остановилась у ворот нескладного продолговатого дома с выкрашенными в белое ставнями, в котором жил полковник и в который – теперь это уже ясно было – она войдет сейчас вместе с ним.

– А как же я? Это же по моей произойдет вине!

Еще о вас думать! Да поступайте как хотите! Поступайте на здоровье! Разве я вас неволю? В чем-нибудь? И все-таки будьте здоровы, приват! Будьте счастливы!

Корнилов взял Евгению Владимировну под руку, повел ее улочкой, сбегавшей по склону вниз, к площади Зайчанской, а там, уже за площадью, за черной громадой Богородской церкви, за дальними и темными рядами приземистых домишек по улицам Гоголевской, Пушкинской, Короленко, Льва Толстого и других величайших писателей, там внизу засияла гладь аульского пруда... Знаменитый был пруд, древний, по сибирским понятиям очень древний, построенный только чуть позже петровского времени для того, чтобы вода, падая с плотины, вращала бы двигатели серебряного завода... И серебро плавил тот завод, и монету чеканил, и многие еще другие совершал изделия, покуда не истощил вокруг себя лесные запасы. Одна речка Аулка не управилась с делом, и пруд тоже не помог, нужны были дрова, дров же не стало, и обессилел завод, и покинут был мастеровым людом. А пруд остался и зиму, и лето, а весною особенно грохотала там вода, падая с плотины на деревянный флютбет, а зимами вот так же, как нынче, сияла его поверхность ледяным, будто инопланетным светом, и Корнилов догадался, куда, в каком направлении исчезло то женское существо, только что им увиденное: в блеклом ледяном свете оно исчезло.

Удивился Корнилов:

«Да там и людей-то нет никаких – ни плохих, ни хороших, ни молодых, ни старых, ни правых, ни виноватых,– так что же Ей там делать, что совершать со своею нежностью? И деятельностью?! Абсурд!»

Между тем Евгения Владимировна о чем-то его спросила, а он не ответил, он должен был сохранить тайну только что минувшего явления. Которое неизвестно к чему было...

Или Деятельно Нежная женщина была не чем иным, как похоронной процессией, провожавшей полковника в последний путь?

Или явилась, чтобы приветствовать Корнилова, угадав, что вот уже, наверное, год, как этот самый Корнилов нуждается в таком приветствии? Скрывает это от самого себя, от Евгении Владимировны тем более, но нуждается...

«Но почему же, право, Та исчезла столь внезапно?– сожалел от души Корнилов и вглядывался в отдаленный ледяной отсвет аульского пруда.– Застеснялась? Так и есть, перед этой, земной, стесняются даже Те – неземные».

Эта – сестра милосердия – никогда не спрашивала, кого она спасает, кто они, страждущие: белые или красные; немцы или русские; «бывшие» или настоящие; жильцы на этом свете или уже не жильцы; земные или неземные; все это не имело для нее никакого значения, они страдали, она, начиная с первых дней войны 1914 года, милосердствовала страждущим, вот и все; все принципы, все человеческие отношения, все мечты и надежды, все знания и чувства в этом для нее заключались.

Никаких тайн.

Никаких невысказанных слов – страждущие всегда ведь высказываются до конца, ничего не скрывая.

И вот Евгения Владимировна, безусловно, убеждена, что Корнилов высказался перед нею весь, что она знает о нем все... Еще бы, ведь ей одной на всем свете известно, кто такой Корнилов, откуда он пришел и почему до сих пор жив, а не мертв. Ей одной известно, как случилось, что она в конце концов беспредельно полюбила человека, при первой же встрече так глубоко ее оскорбившего. Ей одной известно, что никаких явлений, подобных нынешнему, воображаемых или реальных, нет и не может быть...

Не может быть... И Корнилов позавидовал полковнику: тот окончательно нашел свое место – ничто, ну а если твое место все еще кое-что?

Это кое-что и всего-то-навсего не более чем одна скромненькая жизнешка в углу домишки № 137 по улице Локтевской в городе Ауле, но, чтобы ее, скромненькую, иметь, приходится как-то ладить, как-то управляться с жизнью двух Петров Корниловых – Николаевича и Васильевича!

Он ведь, тот Петр Васильевич, когда присваивал себе этого, Петра Николаевича, он о чем мечтал, какого приобретения хотел? Он хотел маленькой такой жизнешечки, неприхотливой и совершенно ручной, безо всяких претензий, послушной, молчаливой как рыба. А что приобрел?

Такую самонадеянную приобрел жизнь, которая только самое себя за обязательную и почитает, а больше ничего и никого. Вот полковник уйдет из жизни, ну и что? Может быть, и в самом деле необязательно ему жить? Корнилову обязательно, а полковнику нет?

Вот сотни, вот тысячи прохожих встречаются ему на улочках города Аула, так ведь ни в одном из них он тоже не подозревает точно такой же обязательной жизни, как его собственная?

Вот Евгения Владимировна Ковалевская, да разве можно ее чем-то, каким-то явлением обидеть? Какое-то сомнение в ней заронить? На какой-то ее вопрос не ответить? Нельзя ничего этого, нельзя ни в коем случае!

Но он шел, вел ее под руку и все еще ей не отвечал. И даже не слышал до сих пор, что был за вопрос у нее к нему.

Кажется, она спрашивала: «Дорогой! Мне кажется, этот Махов тебя чем-то расстроил?»

Без пятнадцати минут двенадцать в ночь со вторника на среду 16 февраля 1923 года Корнилов, прячась в узком переулочке напротив дома с белыми ставнями, все еще надеялся. Может быть, будет не так, как решил полковник?

Но без пяти минут он уже знал: все будет так.

Без пяти по 5-й Зайчанской к полковничьему продолговатому и приземистому жилищу с белыми фанерными ставнями приблизились двое с винтовками, один – с револьверной кобурой на ремне...

Один остался около этих ставень, двое перемахнули через забор во двор...

Потом послышался стук в дверь.

Еще постояла тишина, ночь была неяркая, но и темная не до конца, с облаками на половину неба, со звездами между облаков, с тускленькой, ничего не значащей луной,

И вот в доме прозвучали выстрелы. Глухо. Дважды. А после короткой паузы еще раз.

Чоновец, иначе сказать, красноармеец Части особого назначения, оставшийся на улице, ударил прикладом в ставню, зазвенело стекло, ставня упала, и он выстрелил туда, внутрь, в глубину дома, а потом быстро-быстро побежал вниз по 5-й Зайчанской к центру города.

«За доктором! – догадался Корнилов.– За подмогой – ему не унести раненых. И убитых... » – догадался он еще и тут же приблизился к дому, привстал на завалинку, через отверстие в разбитом, схваченном морозом стекле заглянул в комнату.

Под потолком горела керосиновая лампа – черная, пузатая, десятилинейная, похожая на ту, которая двое суток назад так же тускло освещала собрание «бывших» на противоположной окраине Аула. И дым тоже был здесь махорочный, синеватый, хотя и не такой густой. «Курил полковник-то,– опять сообразил Корнилов.– Курил в ожидании».

Прикрыв глаза рукой и надвинув шапку, страшно рваную, нарочно для этого случая подобранную, Корнилов еще просунулся сквозь окно и крикнул, употребив нескладное сибирское «чо».

– Чо тако случилось-то?! Чо тако?!

Там, в комнате, посередине стоял глубокий старик в расстегнутой рубахе, в офицерских галифе с оборванными лампасами и тоже древняя, пополам скрюченная старуха. «Хозяева дома! Это им полковник возил воду в семиведерной бочке!» А еще человек с очками в одной руке и с каким-то пузырьком в другой. «Другой жилец. Понятой. Понятым его взяли чоновцы!»

– Что случилось-то, язвило бы вас?!

– Господи, господи, господи! – говорил, всхлипывая, старик, терзая рубаху на тощем теле.– Да как же ан это не дался-то, господи?! Властям не дался?

Кроме живых там, в комнате, были мертвые. Серые армейские валенки, ноги и туловище до пояса выдвигались из дверей, и, хотя человека не видно было всего, Корнилов не сомневался: «Мертвый!»

Привалившись к стене спиной, будто для отдыха, с головой, откинутой на правое плечо, полусидел-полулежал другой.

«Тоже... »

Полковник Махов распластался на полу на животе будто бежал быстро и грохнулся ниц, но лицо было обраращено прямо к окну. И лысая голова чиста, ни царапинки, ни пятнышка на лице и на черепе, ни одного отверстия, но лежал он в огромной луже, темной и все еще распространявшейся в стороны.

А слегка-то седой женщины, которая недавно, провожая полковника с собрания «бывших», шла под руку с Евгенией Владимировной, которая вместе с полковником вошла в этот дом, здесь не было!

И признаков ее присутствия в полковничьей комнатушке никаких, ни вещички, ни тряпички...

Значит?

Приходящая была женщина и вовремя скрылась. Полковник не хотел скрываться, но она решила по-другому...

Мелькнула перед Корниловым своею едва возникшей по иссиня-черной прическе сединой, огромными темно-синими глазами тоже мелькнула и скрылась,

В крохотном городишке Ауле ничего не стоило узнать о ней что-нибудь, узнав, догадаться, уж не она ли была той деятельно-нежной женщиной, тем идеалом, о котором так хорошо, так убедительно сумел рассказать Корнилову полковник, возвращаясь с собрания «бывших»?

Но зачем?

Зачем что-нибудь разузнавать – это бестактно и даже небезопасно.

Зачем догадываться? Совсем уж ни к чему!

Со следующего дня Корнилов стал с исключительным вниманием не только читать, но изучать даже газету «Красный Аул», серые и желтые листы оберточной бумаги.

Листы были толстыми, неровными, буквы слабой типографской краски местами не отпечатывались, терялись, и надо было соображать при чтении, что «к к соо щ ют и ос вы» следует читать: «Как сообщают из Москвы».

Но нет, не было в «Красном Ауле» ни слова о событии, происшедшем в ночь со вторника на среду 16 февраля с. г. по улице 5-й Зайчанской.

Не было долгое время, а потом уже стало ясно, что и не будет...

Вообще-то говоря и вообще думая, Корнилов не любил газет во все времена, во время войн особенно.

И без них худо, и с ними неловко, неуютно, когда они хотят раздергать тебя на разные части, запутать, навсегда отучить от нормальной жизни и умственной деятельности... Это вообще.

А в частности, приходилось ему газетки почитывать – веревочки заставляли. Он в артели «Красный веревочник» числился «башкой», «сильно грамотным мужиком», и вот в связи с нэпом артельщики и приспособили его читать газетки вслух во время обеденных перерывов и даже иной раз после работы.

У Корнилова руки давно уже были такими же, как у всех красных веревочников: не то чтобы грубые, заскорузлые, а как бы даже и не телесные, покрытые черной, толщиною, наверное, с полсантиметра коркой – этакое неизвестное в дерматологии образование покрывало его пальцы и ладони, а там, внутри этого слоя, во множестве ютились мелкие и даже довольно крупные занозы из конопляной пеньки. Этими руками если и можно было погладить женщину, так единственно только Евгению Владимировну, только для ее милосердия такие руки были приемлемы, но не об этом речь, а о том, чтобы быть кругом похожим на свои руки.

Но не тут-то было: веревочники заметили, что голова у него совсем другая, не такая, как руки, других свойств и качеств, и приспособили его читать газетки – сообщения из-за границы, материалы по нэпу, а иной раз «Из зала суда». Этого только ему и не хватало.

Однако ради собственных, ради личных интересов он газет не читал, пренебрегал.

А тут пришлось.

...Французские войска оккупировали Рурскую область, через Кельн прошел первый воинский эшелон, за подписью Председателя ВЦИКа товарища М. Калинина вышло обращение «К народам всего мира». «Народы Европы! Делу мира угрожает смертельная опасность. Судьбы мира в ваших руках!»

С другой стороны, Профинтернационал призывал трудящихся препятствовать всяким попыткам создавать аналогичные итальянскому фашизму организации.

А вот коммерческое агентство Госпароходства тем временем объявляло о продаже «крупной мезенской семги», но почему-то не указывало, сколько цена за пуд.

Российско-украинско-грузинская делегация, призванная на Лозаннскую конференцию по настоянию Турции, опубликовала декларацию: в силу существования советско-турецкого договора о дружбе и той помощи, которую Россия оказывала Турции, без участия России ближневосточный вопрос решить нельзя. Кемаль-паша заявил, что Турция решила бороться до конца, вместо того чтобы умереть в рабстве.

«Мострикоб» – московский оптовый магазин трикотажа, галантереи, кружевных и платочных товаров – предлагал свои услуги. «Для коллективов – скидка».

Парижская конференция по военным репарациям установила, что Германия освобождается от платежей на четыре года, в течение следующих четырех лет обязана выплачивать союзникам два миллиарда марок в год, затем два года по два с половиной миллиарда, а через десять лет два с половиной – три с половиной миллиарда, в зависимости от решения третейского трибунала.

В Москве по случаю «комсомольского рождества» состоялось карнавальное производственное шествие – в костюмах, соответствующих про стилю производства, прошли ребята из Главсахара, Главмолока, Главспички, Главсоли, Главтабака и т. д. На знамени Главтабака было: «Мария рождала Иисуса, а в 1923 г. (помимо своего желания) она родила... комсомольца!» В карнавале участвовали сам Иисус, Будда и т. п. боги.

В Румынии – нападение военных и студентов на еврейское население. Вдохновитель – кишиневский митрополит Гури. («Поди-кась, снова опечатка., не Гури, а Гурий!» – подумал Корнилов.)

В Москве частное транспортное общество «Трансунион» подкупало крупнейших спецов в Наркомате путей сообщения, в результате ж.д. маршруты, предназначенные для перевозки масла, использовались под бакинскую нефть. Расстреляны Кирпичников, Богдатьян и Гамаженко (амнистия в честь 5-й годовщины Октябрьской революции к ним была неприменима).

Управление московскими ипподромами предлагало госучреждениям и частным предпринимателям принять заказ на поставку в течение шести месяцев 40 000 пудов овса и 20 000 пудов сена.

И так без конца, без края всякие дела. Бесконечные дела. Почему люди-то умирают при такой бесконечности своих дел?

И, для чего рождаются дети? Для «Трансунионов»? Для сбора репараций с Германии: два с половиной – три с половиной миллиарда марок в год, и зависимости от решения третейского трибунала? Для карнавалов? Для продажи-покупки кружевных платочных товаров?

И что там дети! Корнилов-то для чего вьет свою веревочку? Он в действительности вил самые разные веревки, научился, бечевка и морской канат, все ему было с руки, но почему-то ему казалось, особенно во сне, будто вьет он одну-единственную, из конца в конец света веревочку... Представлялось ему, что и совсем немного оставалось – еще день повить, и вот он, другой конец света...

И правда, как это ни удивительно, но если поразмыслить, то именно для этого всего да еще, еще и еще для чего-то в том же роде рождаются дети.

Как ни удивительно, он и в самом себе обнаруживал ко всем этим делам и событиям полную готовность.

Иначе говоря, он обнаруживал в самом себе ту самую современность, о которой еще совсем недавно и слышать не хотел!

И хотя он и не нашел того, что искал – какого-нибудь словечка о происшествии, учиненном полковником Маховым,– однако, что греха таить, были сообщения в газетке, которые его, русского человека, красного веревочника, радовали:

в Харькове открывается Украинская крещенская ярмарка, объявление – во! На половину газетной полосы;

из Петрограда выехала первая партия рабочих для строительства линии электропередачи Волхов —Петроград, турбины заказаны в Швеции;

в Петроград же поступил первый маршрут экспортного хлеба в Швецию, три миллиона пудов;

курс советского золотого рубля составляет 17,40 в бумажных дензнаках, 2 французских франка, 1,12 итальянской лиры, 0,75 чехословацкой кроны, а немецкая марка, та стоит по отношению к рублю три десятых копейки!..

Значит?!. Смотри-ка ты, государство образовалось! РСФСР! Россия! Года четыре, какое там, года два тому назад, черт знает, казалось Корнилову, что было, но только не государство. А нынче? Нынче что-то такое, что-то этакое, настоящее... При настоящем даже «бывшему» состоять приятнее. Вот уже состоять ни при чем, неизвестно при чем, вот это невыносимо.

Оскорбительно!

И наконец, что откликнулось ему, Корнилову, с одной из корявых страниц «Красного Аула», что было им прочтено с подлинным интересом, так это письмо следующего содержания:

«Уважаемый товарищ Редактор!

Прошу опубликовать мое заявление о нижеследующем.

Начиная с 19О5 года, я состоял и принимал самое активное участие в деятельности РСДРП (эсдеки) как в России, так и в заграничных ее секциях сначала как рядовой ее член, позже в руководстве этих секций.

В настоящее время весь ход внутренних и международных событий окончательно убедил меня в том, что единственно правильной политической платформой является платформа партии большевиков, которая последовательно развивает и укрепляет первую в мировой истории диктатуру пролетариата.

В силу этого я порываю с РСДРП (эсдеки), то есть выхожу из ее рядов.

Г. С. Казанцев».

А еще спустя некоторое время – когда ночь со вторника на среду 16 февраля уже как бы и потускнела и в памяти, и в воображении – Корнилов узнал, что Г. С. Казанцеву на Аульский вокзал был подан вагон, в вагон погружено все его имущество, небольшая библиотека и два токарных станка, по дереву и по металлу, и Казанцев Г. С. с семьей уехал на Украину.

Он был назначен директором крупного предприятия в Екатеринославе.

Итак?

Итак, в феврале и в начале марта два человека разыграли свои судьбы на глазах у Корнилова – один покончил с жизнью, другой начал жизнь заново.

Заново в красивом городе Екатеринославе, в бывшей какой-нибудь буржуазной квартире, в очень скромном, само собою разумеется, рабочем кабинетике, в котором спокойно и умно Георгий Сергеевич станет решать сложные вопросы восстановления и развития огромного промышленного предприятия. Нынче этакие предприятия принято называть комбинатами.

Ну, а вечерами, может быть, ночами даже великий умелец будет точить у себя на дому необыкновенные какие-нибудь детали, иногда по дереву будет работать, но чаще, конечно, по металлу... Ладно, если соседи не станут возражать, не потревожит их станочный гул. Здесь-то, в Ауле, Казанцев Г. С. соседей не тревожил – хоть и маленький, но отдельный был у него домик на углу улицы Интернациональной и переулка Острожного.

А где-то между этими двумя судьбами находилась третья судьба, его собственная, корниловская, которой до сих пор не было дано никакого решения, а был дан один только великий соблазн продолжения жизни, неизвестной, ни в чем не решенной.

Сама по себе жизнь как таковая, кажется, уже порядочное время была отчуждена от Корнилова, но тем сильнее становился соблазн ее продолжения.

Он отчетливо понимал и собою чувствовал все, что произошло с полковником Маховым и с непревзойденным умельцем Георгием Сергеевичем Казанцевым, но себя самого не понимал и не чувствовал, и вот ему казалось временами, что самого его уже нет, но его жизнь все еще есть, бродит среди деревянных улочек города Аула, существует в памяти каких-то людей... Которыми он когда-то командовал, которым подчинялся, которые были ему родственниками, которые... Бывало и совсем иначе, когда казалось, будто он сам существует, а жизни у него нет и нет. Да и была ли когда-нибудь? .. Разве только в детстве? Когда он сам для себя был богом, Колумбом, Лютером? Завидная была в то время дружба у этого человека с его жизнью!

Или у людей-умельцев, таких, как Казанцев Г. С., всегда так? Не только в детстве, а всегда? Такая вот дружба!

Завидная, но уж очень чужая, а чужая потому, что недоступна для Корнилова, утопия какая-то.

Завидная, но вот беда – не нынешняя, из других каких-то времен – прошлых, забытых или из бесконечно отдаленного будущего, это неизвестно...

Одним словом, жизнь не из мира сего.

Мир же сей являлся Корнилову такой необъятностью, таким разнообразием, такою сложностью, что терял даже свою предметность, становился смутным каким-то представлением.

Которым он, однако ж, дорожил больше, нежели чем другим.

Да, и вот еще что произошло в те же дни: Корнилов был снят с учета в ЧК! И не являлся больше по пятницам для отметки в зашнурованном журнале – свободным и неучетным стал он гражданином...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю