355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » После бури. Книга первая » Текст книги (страница 15)
После бури. Книга первая
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:51

Текст книги "После бури. Книга первая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)

– Был срам. А нынче?

– Правда, что был, а нынче уважение: не каждый способен подобным же образом на нэп откликнуться!

Первая встреча с Барышниковым припомнилась Корнилову: приехал, кивнул небрежно, попинал но

гами буровой инструмент, заглянул в устье скважины, задал три или четыре вопроса по существу дела, технически совершенно грамотные, уехал. Уезжая, предупредил: не уроните в скважину какой-нибудь посторонний предмет.

Ну, конечно, Корнилов уже в ту минуту Барышникова уважал.

И теперь угадывал: был ли расчет, была ли выгода Барышникову забить скважину? Может быть, он раздумал строить маслодельный завод и скважина ему не нужна? Может быть, решил перенести завод на другое место?

Обычно Барышников появлялся на скважине в обед, наверное, чтобы не отрывать людей от работы, появлялся минут на пять. «Бурите, буровики? Бурите, буровики!» Всегда он был не один, а при счетоводе «Смычки» в желтых форсистых ботинках и с председателем Семенихинского сельского Совета в стираной-перестираной! гимнастерке. Ну, и еще вел он разговор, в каждом слове технический и хозяйский: «Худо будете работать – худо буду платить!», «Сроки не выдержите – сделаю удержание!», «Дойдете до водоноса, ту же минуту позовете меня. Без меня фильтр не опускать я сам должон углядеть это дело!»

Корнилов отвечал тоже, холодно, тоже кратко: «Контора» напорные воды не гарантирует, запомните это!» – «Помню!» – «Вода может оказаться солоноватой, непригодной для маслодельного производства!» – «Рыск!» – отвечал Барышников в смысле того, что неизбежен риск, садился в свой тарантас и уезжал прочь, иной раз не попрощавшись.

И в этом поведении Корнилов чувствовал артистизм. Тяжелый был артистизм, грубый, жесткий, но именно он, уверенный в себе, еще не надорвавшийся.

Как нередко случалось, мастер Иван Ипполитович, почти точно угадывая мысль Корнилова, сказал:

– Ему бы не кооператором быть, а конокрадом – артист! Среди конокрадов, скажу я вам, часто бывают артисты!

А Митрохин даже с некоторой радостью поддержал мастера:

– И что, и что?! Барышникова к любому предмету приставь, он в нем выгоду почует и сделает ее, не откладывая! Ни минуты!

После того как случилась авария, Барышников на скважине не был вот уже сколько дней, и Корнилов ломал голову: «Почему?»

Вся партия ждала: «Вот приедет Барышников...» Наконец не в обычное время, а к вечеру, когда солнце было на закате, Барышников явился.

– Ну и что? На эту скважину будем надеяться? Другую начинать?

Он хотел от мастера ответа сиюсекундного, но тот тихо, вяло, совершенно бесстрастно ответил, что дело это заказчика пока не касается, вот он, мастер, «половит» еще несколько дней, а тогда и даст окончательный ответ.

– Тогда, в таком случае, на сегодня мы тут ненужные! – пожал плечами Барышников, но на мастера не обиделся и не уехал, а, прислонившись спиной к черному корявому стволу березы, стал думать.

Корнилову показалось, будто Барышников приглашает его подумать вместе и что могучий этот кооператор должен пахнуть чем-нибудь острым, вернее всего, чесноком, он подошел к нему и скоро понял свою ошибку – от Барышникова не пахло ничем и разговора вести с Корниловым он не собирался.

Ну еще бы! Хотя оба нэпманы, но масштабы разные: Барышников – нэпман советский, кооперативный, Корнилов – частник. Барышников с кем только не имел дела – с крестьянами, рабочими, служащими кооперации и совторгслужащими, железнодорожниками, моряками, юристами, бухгалтерами, коммерсантами разных стран. А Корнилов? Незадачливый хозяин буровой какой-то конторы, с партией народишка, которому действительно одно только название «сброд». Ну, разве еще «осколки»...

Однако Барышников не уезжал. Счетовод «Смычки» и предсельсовета давно уже сидели в плетеном тарантасе, молчали, изредка начинали между собой какой-то разговор, ждали Барышникова, а тот все стоял, прислонившись к березе, все думал. Наконец сказал своим непременным спутникам:

– На сегодня вы здесь ненужные. Можете ехать! Домой! – И те уехали, а Барышников зачем-то остался. Спросил: – И сколь же стоит все ваше оборудование? Буровое? Целиком и полностью комплект?

– Тысячи на полторы...– ответил мастер по-прежнему неохотно.

– И сколь же ваша «Контора» ежегодно сымает доходу? С одного комплекта?

– Тысячи три. Валовых.

– А в чистоте? То есть чистоганом?

– Хозяин лучше знает...– кивнул мастер в сторону Корнилова. Это был щепетильный вопрос, мастер не хотел на него отвечать.

Барышников больше и не спрашивал, молча шевелил губами, считал. Сосчитал и сделал вывод:

– Нет, невыгодно нашей «Смычке» приобретать этакий комплект.

– Почему же? – тоном уже заинтересованным спросил мастер.

– Набуришь скважин для разной кооперации и сельским обществам верст на двести кругом, а потом?

– Верст на триста в окружности будете бурить, кто вам помешает?

– А это расходы транспортные слишком большие, а главное, досмотру со стороны правления «Смычки» не будет за буровиками, а без досмотру дело гиблое – инструмент разворуют.

– Воры, что ли, одни кругом?

– Зачем воры! Не воры, а человечья природа. И меня оставь государство совершенно без присмотру, я тот же день начну его раздевать-разувать! Доходы прятать от налога, объем работ и обороты начну показывать в отчете вовсе не те.

– А это зачем же? Кооперация заинтересована в крепком, в обутом-одетом, а вовсе не в нищем государстве!

– Ну, еще бы! Кооперация в крепости государства заинтересована даже более пролетария, хотя у его нынче и государственная диктатура! Пролетарий – он в начальниках чего-то значит, а на заводе он исполнитель, больше ничего. А кооперация, она работодатель, она снабженец населения и государства, она даже воспитатель трудового населения и пресекатель главного врага пролетарского государства, то есть кулака на местах. Поэтому кооперации везде и всюду надобно подалее держаться от того дела, в котором легко обмануть государство. Я везде и всюду эту истину проповедую. Пущай государство обманывает частник, он своим собственным карманом рискует, а не общественным.

Разговор стал неожиданно интересным. Корнилов внимательно прислушивался, думая, что у этого человека, у Барышникова, мир был системой складной: сельский пейзаж, луга и травы; на траве скот; от скота молоко и масло; от молока, масла, сыра – ящичная тара; от тары – Ленинград; от Ленинграда – Лондон; от Лондона – снова сельский пейзаж, луга и травы... Круг замыкался. Разумный круг. Деятельный. Без лишних слов и понятий.

Наверное, что-то еще и еще интересное состоялось бы в разговоре с Барышниковым, но тут вернулся из Семенихи Мишка-комсомолец.

Кто?

Мишу вместе с Митрохиным в свое время нанял Иван Ипполитович.

Как только случилась авария, Миша отправился домой «справлять дела по комсомолу». Вдове-красноармейке помогать косить, а другой ставить новый сруб, проводить собрания и записывать семенихинцев в ячейку МОПРа – множество у него было общественных дел. Дома, в своей семье, он был старшим сыном и за старшего и косил, и пахал, и вот еще хотел подработать на бурении...

– Рублей тридцать мне крайне нужно выработать! – объяснял Миша. – Или даже тридцать один. Иль даже тридцать два!

– Тридцать три не хочешь? – Спрашивал Мишу Сенушкин, но Миша подтверждал:

– Тридцать два!

Теперь он пришел невыспавшийся, после исполнения всех своих обязанностей усталый, тихий и спокойный.

Сказал Барышникову:

– Председатель называется, обещал подвезти на скважину, а гляжу, и след его простыл. Кобылу жалеешь, что ли? Председатель называется!

– Пешим дойдешь. Молодой еще! – отозвался Барышников.

– Молодой... – согласился Миша и поглядел на траву вокруг себя, где бы поудобнее прилечь отдохнуть.

Он выбрал место неподалеку от костерка, под березовым кустиком, возросшим от старого пня, травка была здесь золотистой и красноватой – так окрашивали ее лучи закатного солнышка. Он лег, спросил:

– Когда бурить-то далее? Я рублей на двадцать два уже выработал. А остальные когда же? Не бурили тут без меня?

Совсем неожиданно, не по делу и с какой-то странное улыбкой заговорил вдруг с Мишей Барышников:

– Ты, Михаил, прежде как спать на травке, объясни мне: революции и разные политики, ну вот и нынешний нэп для чего делаются?

– Для счастья народа – пожал плечами Миша.

– Может, и для твоего счастья?

– Само собой.

– А я было подумал, Миша-то общественностью занимается, а сам не знает, для чего. А ты, оказывается знаешь.

– Давно уже мне известно...

– Откуда известно-то?

– В прошлом годе доклад докладчик делал в избе-читальне, то же самое объяснял. С тех пор знаю. И сам я газеты едва ли не каждый день читаю.

– Память у тебя хорошая, Миша.

– Хорошая! Хорошая у меня память! Учитель Матвей Матвеевич Верников, да ты же помнишь Матвея Матвеевича, он моей памятью нахвалиться не мог! Он скажет на уроке какое-никакое правило русского языка, после спрашивает нас, учеников: «Кто запомнил, подымите руки!» Все и тянутся руками вверх, а Матвей Матвеевич начнет спрашивать, чтобы повторили, и что же? Оказывается, никто повторить не может, никто не помнит уже того правила русского языка, один только я и могу! Так Матвей Матвеевич как начал меня с четвертой группы хвалить, так и продолжал это непрерывно и в пятой, и в шестой, и даже в седьмой уже группе!

– Даже в седьмой?

– Честное комсомольское!

– Мне бы до седьмого-то в свое время дойти! – покачал головой и вздохнул Барышников.– Но некогда было.

– А чем ты особо был занят, товарищ Барышников?

– Занятие обыкновенное – семью кормил. Ну, и с оружием в руках занимался борьбой за светлое будущее. За твое вот, Миша, боролся я будущее, за молодое поколение. На фронт в семнадцатом годе меня погнали воевать, а я активно отказывался. Домой с фронта пригнали, тут я, наоборот, по своей, по собственной охоте в гражданскую войну воевал. Учиться-то и недосуг было. И приходится нынче Собственным умом доходить. Тебе легко: память хорошая, как что, какая-никакая трудность, ты памятью пошевелил, припомнил, где в какой книжке про это написано, и на тебе! Уже и знаешь, как поступить, как сказать и сделать... А тут все своим умом! Не трудно ли?! Вот скажи-ка, Миша, в каком месяце случилась революция пятого года?

– Я Октябрьскую помню. Октябрьскую сроду не забуду.

– Вот и говорю: в революцию пятого года люди тоже ведь за тебя помирали, за светлое твое будущее, а ты ее даже и не помнишь. С твоёй-то памятью!

Миша привстал с травки. Подошел к костерку. Сел рядом с Барышниковым.

– Я нынче ячейку МОПРа в Семенихе устроил. Ячейку Международного общества помощи борцам революции! Пять человек записал, еще трое сами обещались записаться. Ты почто не записываешься, Барышников? А ведь председателем «Смычки» называешься! И даже меня о политике допрашиваешь... В МОПР не записываешься, а допрашиваешь!

– Неохота... Записываться...

– Да мало ли что неохота! А надо!

– Кто сказал «надо»?

– Все кругом говорят! Любой доклад – там об том же говорится, в любой газетке везде о мировой революции, о солидарности. Только глухие не слышат. Несознательные! Я даже и не знаю, как об тебе думать, товарищ Барышников. С одной стороны – председатель «Смычки» и делаешь ты для нее, как никто другой не делает и даже мечтать не может. А с другой? В ячейку МОПРа тебе уже неохота записываться, как ровно какому-нибудь врагу трудящегося человечества. Тому то же самое неохота, и все тут! Хоть разбейся перед ним. И ни к чему тебе международная политика Советской власти Как о тебе думать? А?

– А ты обо мне не думай никак! Зачем? А что до политики, то я и так десять разов на день на ее оглядываюсь, надоело уже временем тратиться, шеей туда-сюда вертеть. Но ты обратно пристаешь, как банный лист, оглянись в одиннадцатый! Молодой, а нашел занятие – взрослых и сурьезных в политику толкать! Ну и занимайся ею сам, а других не трожь! Не мешайся! Да разве дельного человека, который народ кормит, сеет, пашет, на заводе работает, торгует, разве можно его целиком затолкать в политику? С головой и с пятками? Да ведь это же случится позор, срам и безобразие.

– И не стыдно тебе, Барышников! – забыв про сон и отдых, горячо возмутился Миша.– Передовым кооператором называешься, общественным лицом, а что говоришь, что думаешь! Будто революция кончилась и помину о ней больше нету! И политики нету! Да политика, она только с революции-то и начинается. Революция, а следом за ней и пошла, и пошла, и пошла политика, только тогда и понятно будет, из-за чего революция происходила! А вообще-то слишком уж много ты на себя берешь и о себе говоришь!

– А тебе вот не стыдно? В революцию пятого года за тебя кровь проливалась, а еще двадцать годов прошло, ты об ней знать не знаешь! Забыл! Так это с твоёй-то памятью, а другие ученики, у коих память послабее? Оне и вовсе слова о ней не вымолвят. Вот тебе и цена всей на свете политикебыла и нету, ветром сдуло! И какой ты сам-то после того политик? И где твоя политическая совесть? Небось какой масти кобыла была на ограде твоего отца годов десять тому назад, так ты помнишь и знаешь от других, а какой масти была революция – тебе уже все одно!

Никак нельзя было понять, всерьез и сердито играл Барышников с Мишей или шутя.

Не по себе, тревожно было Корнилову от этой игры, Почему-то. Он еще не понял почему.

– У него грамота все ж таки маловата! – заступился за Мишу Митрохин.– Семь групп – это еще не высшее образование. Он-то, Михаил, сам по себе и рад бы историю человечества назубок ответить, а грамоты не хватает. Человек не виноват. Нисколько.

– А у тебя хватает грамоты, Митрохин? – тотчас переключился на нового собеседника Барышников. – Хватает, верно, у тебя во-он сколь газетных клочков по карманам рассовано?

– Ну, все же таки... Главное-то, у меня возраст постарше против Михаила, вот я и познал кое-что. Успел. От себя познал и от печатного слова, от других умных и хорошо грамотных людей.

– Когда познал, скажи: какие были лозунги в девятьсот пятом годе у большевиков, а какие были у эсеров?

– У большевиков были правильные...– помолчав, ответил Митрохин, а Миша его поддержал:

– Конешно! Еще бы, у большевиков – и неправильные! Да ты сам-то помнишь ли об этом, Барышников? А? Об лозунгах девятьсот пятого года?!

– Ясно, что не помню. Я налаживаю сегодняшнюю жизнь. Я нынче с Англией маслицем торгую, а хлебом – так с Италией, я Северный морской путь через Карское море устраиваю, чтобы торговать с ими и другими тоже капиталистами, да и весь русский мужик, куда ни глянь, в землю вцепился. И вот уже мужику-хозяину батрака разрешено нанимать! И маломощному сдавать свою землю в аренду, а который побогаче, тягла у кого побольше, сыновья либо братовья ему помогают, тот уже и арендатор! Виданное ли это дело при большевиках-то? Невиданное, но ладное: который победнее, тому не по миру идти, а идти к нам в «Смычку». Потрудись в артели, когда самому по себе не удалось трудиться, мы, «Смычка», труд уважаем, и вот через труд артельщик повыше того кулака-арендатора достанет! У меня от их, от самих-то кулачков-арендаторов, сколь уже заявлений о приеме в «Смычку», но я не тороплюсь: пущай покуда обогащаются собственными силами, а уже после, уже с хорошим, даже с очень хорошим вступительным взносом в рублях и в головах крупного и мелкого домашнего скота я его приму в производственную кооперативную организацию, ежели, конечно, его до тои поры государство в свою пользу не ликвидирует! Которые из них поумнее, те поняли этакую окончательную угрозу и торопятся ко мне, подают заявления, но я-то, повторяю, не тороплюсь нисколь их принимать.

Корнилов вот уже многие годы везде и всюду предпочитал слушать, а не говорить, но тут нарушил правило:

– Вы, товарищ Барышников, не собираетесь ли заменить собою государство? Маслом вот с Англией торгуете, а с Италией хлебом, значит, дело за немногим осталось – взять да и заменить?

Барышников в момент принял вызывающий тон и тут же уличил Корнилова в неточности:

– Хлеб – это, к вашему к сведению, государственная, а вовсе не кооперативная торговля. Это не мой, не кооперативный, а партийный съезд положил продать за границу двести миллионов пудов. Доведись до меня, я бы вдвое больше того продал бы, дабы повысить на хлеб цену в стране и тем самым стимулировать хлебопашца. Я бы...

– Не в том дело, товарищ Барышников.

– А в чем же оно тогда? Непонятно.

– Вы, Барышников, действительно, так говорите, будто уже бог знает сколько облагодетельствовали Россию! А я хочу вас спросить: а сапоги?

– Какие сапоги?

– Обыкновенные. Которых в России все еще нет и половина населения ходит летом босиком. Ежели сапожонки и есть, так берегутся хозяином на воскресный день.

– Значит, для производства сапог в России должон найтиться другой Барышников! – усмехнулся Барышников.– И найдется. Уж это точно!

– А сеет мужик все еще из лукошка, потому что сеялок нет! И локомобилей нет! И тракторов нет! И к доктору больного из деревни везут в город за сто верст, и как везут: куриц в телегу положат, кадушку с огурцами, картошки мешок – на базар едут торговать, а между всем этим товаром уже заодно и больного на край телеги приткнут!

– Понимаю. Понимаю Корнилова: для его за все в ответе барышниковы. Не один, так другой! До того каждый интеллигент любит за все на свете искать ответчиков, что хлебом не корми! И это давно уже мною замечено! Но я скажу: кооперация и не собирается стать на место государства. Что она может, то может, а чего не может сделать – трактора либо докторов,– то должно сделать государство!

Это правда, Корнилов на кооператоров давно имел зуб, с гражданской войны, когда по Великой сибирской железнодорожной магистрали отступали колчаковские войска, две тысячи эшелонов, из них половина – такие же вот барышниковского толка кооператоры со своими женами и с детишками, с барахлишком разного рода... А в это же время отборные белогвардейские полки генералов Молчанова, Войцеховского, Каппеля, которые вполне могли стать мощным заслоном против Красной Армии где-нибудь в Забайкалье, теряли больше половины личного состава, пробиваясь по таежным тропам, сжигали обозы по тысяче, по две, по три тысячи подвод в таежных деревушках Малая Дмитриевка, Большая Усинка и еще и еще в каких-то глухоманных населенных пунктах, не всегда помеченных даже на крупномасштабных картах...

В белой армии так и говорилось: «Почему пал Колчак?» – «Потому что чехи его предали, а кооператоры его продали!»

Так что любой власти с кооператорами ухо надо держать востро!

...Спор не кончился ничем, еще не начавшись, не разгоревшись, и Корнилов и Барышников замолчали, враз догадавшись: «Дальше не надо!» Но вот что испытал, какое неожиданное чувство пережил Корнилов: ему было приятно прислониться к власти. К Советской власти! Плечами ощутил он какую-то опору и основу, какой-то принцип, какой-то способ жизни, плохой ли, хороший ли для него, но способ, и вот он уловил свое соответствие этому способу, даже и не так уж важно, какому именно...

Соответствия не было никогда – ни в прошлом у белого офицера Корнилова, ни в настоящем у Корнилова-нэпмана, но до сих пор, до этой вот минуты, ясно было, что его нет, не было и не может быть, а тут вдруг мелькнуло: «А если может быть? Вдруг?! Со-от-ветствие?»

Это не мысль была, не догадка, а только растерянность, в которой Корнилов тотчас обвинил Барышникова: «Тебе-то хорошо, гад! Ты привык прислоняться-отстраняться, ну, а тот, кто этого не умеет?»

– А ты ведь быстрый человек! – сказал Сенушкин, который тут же, у костра, примостился и не то слушал чужой разговор, не то дремал, не слушая, но вдруг проявил интерес, заговорил и тем самым нежданно-негаданно выручилтаки Корнилова.– Ты, Барышников, ровно резвая, овсом кормленная лошадь, подгонять не надо, сам бежишь. Овса-то много ли потребляешь?

– Быстрота – это совсем другое, это вовсе не торопливость,– живо воспринял сенушкинскии вопрос Барышников.– В том, продолжу я свою мысль, и разница между делом и делом революции: любое дело любит быстроту, а революция – любит ее еще и слишком. Ей надо сделаться как можно скорее, а что об овсе, так у каждого овес свой. Кому это в деньгах выражается, кому, вот хотя бы и тебе, Сенушкин, в легком житье, а кто сильно общественным делом увлекается, тому даже «Смычка» и та делается слишком малой, потому что он перед жизнью оправдывается.

– Какое же тебе, Барышников, требуется оправе оправдание? Значит, ты все-таки признешь свою вину? – спросил Миша.

– Признаю с головы до ног: сколь я и другие хозяева тоже революцией занимались, а теперь нам пора ох как много наверстать! Мы старый мир разрушим... До основания... А затем... Мы наш, мы новый мир построим... Вот и подавай мне это самое «а затем»! Подавай сию же минуту, нету моего терпения ждать... Подавай! Я думаю, у каждого честного человека эта задача на уме. И даже – не очень честного она же! Он, человек, должон быть производительным работником, а не просто так – служащим. Я тут в ежемесячном журнале Сибревкома, «Жизнь Сибири» называется, прочитал недавно про сокращение штатов: во ВЦИКе четыре года тому назад было две тысячи пятьсот служащих, а нынче их три с половиной! В Наркомате национальностей было двести тридцать, а стало две тысячи двести пятьдесят! Это куда же мы идем-то? К служащей державе? Как же прокормимся-то?

– А память у тебя, Барышников, не хужее, чем у меня! – удивился Миша.– Вон сколь ты цифр помнишь! Про служащих!

– Поневоле запомнишь, когда такое дело. И не только запомнишь, но и головой болеть будешь!

– Только почто-то голова твоя не на хорошие, а на худые цифры настроена? Почто так?

– Хорошие цифры – о них забот и тревог нету, Миша, Но ты этого еще толком не понял. А главное – не хочешь понять...

– Послушать тебя, слишком уж ты много на себя берешь и о себе говоришь, Барышников! – сказал Миша.– Послушать тебя, так вовсе не кооперация и не коллектив делают, а ты один за всю «Смычку» ворочаешь! Худая политика в этом заключается, вот что! Вовсе не коллективная!

– Почто ты одно с другим сталкиваешь? Напрасно сталкиваешь! Я без коллектива один, но и коллектив без меня что такое? А просто-напросто толпа, вот что! Сам-то, один человек без умения и без характера проживет как-нибудь, ладно, но разве можно сделаться коллективу без характерного и твердого руководителя? Сроду нет, откуда ему без этого взяться? Еще спрашиваю: что такое коллектив, а что такое толпа? И еще раз отвечаю: коллектив – та же самая толпа, только с руководителем в голове! Понятно?

– Так... так...– сказал Миша.– Понял окончательно: ненавидишь ты политику, Барышников! И хотя ты председатель «Смычки», но эта ненависть тебе даром не пройдет! Ни в жизнь! Политика, как об ней ни говори, она неизменно главнее всего остального! Она главнейший участок!

– Не потому ли ты к этому участку прибился, что он главнейший? Не потому ли и сообразил по молодости лет?

– По этому самому!

– И я-то на к-кого р-раб-ботаю? Разве не на Соввласть я р-работаю с утра и до поздней ночи? Так н-неужели я и после того против нее, против Советской?! – воскликнул, вдруг начав заикаться, Барышников.

Но Миша-то рассудил по-своему.

– Ну, как же это не против? – рассудил он.– Политика власти тебе ни к чему, а сама власть к чему-то? Так не бывает! Вот и соединение пролетариев всех стран тебе ни к чему, нужна тебе одна только торговля и кооперация, а мировая революция ни к чему, ячейка МОПРа в Семенихе и та ни к чему, все это для тебя ненужное. Тебе только лишь нынешнее нэповское положение в самый раз, в то время как сама-то Советская власть не считает это положение для себя хорошим, а считает его только за уступку. Вот так и получается, что для тебя не сама власть хорошая, а только ее уступка...

Барышников снова молчал, но как-то нервно молчал, напряженно.

– А тебе, Миша, мировая р-революция сильно нужна? – спросил он наконец.

– Ну еще бы! Даже странно это спрашивать у комсомольца!

Зачем же она тебе, когда и без нее можно жить, хозяйствовать и торговать по-человечески?

– Нет, без нее не получится жизнь. Тысячи лет без нее человечество обходилось, торговали и хозяйствовало, но вот не обошлось... И начало ради нее проливать кровь и жертвовать жизнью. Хотя некоторым бы к чему, но другим без этого уже нельзя. Невозможно.

– А я думал, Миша, тебе тридцать два рубля на бурении заработать – вот что нужно прежде всего.

– Вот и видать становится, как ты, Барышиков, вообще на людей глядишь. С какой точки.

– Все дело в грамоте – решил поддержать разговор Митрохин. – Когда весь советский народ, до одного человека, будет грамотным и уже не милорда глупого, а действительно Белинского и Гоголя с базара понесет, вот тогда он будет хорошо организованным, и политичным, и хозяйственным, и всякие, сказать, там разногласия между ними перестанут существовать! – Тут Митрохин хотел сказать еще что-то, должно быть, вспоминал какие-то слова Федора Даниловича Красильникова, но не вспомнил и глубоко вздохнул...

Миша Митрохину не ответил.

Он встал, потянулся, пошевелил руками над огоньками костра. Потом принес подушку-думку, рваное одеяло, бросил их под кустик березки, возросший на старом пне, лег и тотчас уснул... В одну минуту, даже быстрее, уснул.

Нэп!

Ну каких только разговоров, каких толков о нэпе нынче не было!

Каких совершенно неожиданных судеб человеческих от нэпа не произошло, каких потрясений в людях не явилось!

Кто-кто, а Корнилов на нэп насмотрелся, наслушался-надумался, а сверх того и сам стал нэпманом...

При царизме и царствовании частной собственности ни на минуту не помышлял стать собственником, а вот во времена диктатуры пролетариата, в период строительства социализма... Надо же!

Загадка?

Загадка, безусловно, была, но только в отношении самого себя – как с ним-то случилось?! – что же касается нэпа в целом, то совсем поборот, Корнилов имел на этот счет не только мнение, но и преклонение...

Ведь это же какой нужен был ум, какая решительность и безбоязненность, какую нужно было постигнуть реальность, чтобы ввести нэп?

Будто бы простенько: допустил существование частной собственности и инициативы, если уж она века и века существовала прежде, и все! И ничего больше!

Но каждое допущение и каждый запрет сами по себе – ничто без обстоятельств времени и места действия.

А время-то было какое? Военный коммунизм был, революции были, отрицание частной собственности и презрение к ней... и вдруг лозунг: «Обогащайтесь!» (А где-то в скобках: «В пользу диктатуры пролетариата!»)

А место действия?

Да вся Россия, РСФСР, СССР, все племена и народы, все религии и географии, все истории и современность. Вот какая система!

Корнилов так иногда себя чувствовал, что вот он питается на манер какой-нибудь улитки, червячка-букашечки, которую затем в обозримом будущем кто-то обязательно скушает. Спрашивается, зачем это ему-то нужно – самому усиленно питаться? Не лучше ли, не разумнее ли быть улиткой – кости да кожа, точнее, одна только кожа?

Не тут-то было – и знаешь, что ты сам не более чем чья-то пища, но собственный аппетит от этого ничуть не снижается... Как бы не наоборот.

Понимаешь, что вот она – Советская власть, диктатура пролетариата, и нет такого государства на земле, чтобы она не разглядела бы в нем собственника-капиталиста, не разобрала бы его по косточкам, не пообещала бы ему скорой и бесславной кончины, так неужели после того со своим-то, с доморощенным-то буржуем она долгое время будет мириться? Нет же, нет и нет!

Но это только больше уважения у Корнилова вызывало: вот какой расчет – мало того, что политический, мало, что экономический, он еще и психологический.

Точность так точность!

...Кто?

Корнилов думал, как бы продолжить разговор с Барышниковым, прерванный приходом Миши. Помолчав, он спросил:

– В Лондон-то не боитесь ехать, товарищ Барышников? Грамоты хватит?

– А пущай оне там полагают, в Лондоне, что лапотник. Мне от этого даже легче.

– Там слова-то этого нет – лапотник!

– Тогда пущай думают, что лопух!

– И лопух у них неизвестен!

– Тогда дело ихнее, пущай как хотят, так обо мне и думают. Мне это все одно. Лишь бы не принимали за слишком умного, а там я уже с ими, как-никак, управлюсь.

– Может, вы, Барышников, и дома, в Советском государстве, тоже не хотите, чтобы в вас умного человека видели? Тоже скрываетесь?

Отсюда разговор переменился, принял доверительный тон. Гораздо более доверительный, чем был до прихода Миши.

– Не то чтобы сильно, ну, а отчасти кто же из нас не скрывается? – усмехнулся Барышников.

– Вам бы в окружном Союзе кооперации работать. Даже в краевом!

– Округ – слишком уже малый масштаб, притом ни живой низовой работы, ни настоящего руководствования сверху. Ни то ни се, только исполнять бумажки из края, то есть командовать пишущими машинками и разрисованными бабами при машинках. Нет, не глянется... Бабы те не глянутся тоже. И краевой Союз тоже...

– Москва? – вытаращил глазенки Митрохин, вытянул длинную шею.

– На Москву я Семениху правда что сменяю.

– Захо-о-тел! – с завистью заметил Сенушкин.– Из Семенихи в Москву безо всяких ступенечек!

– Я не захотел, я жду, когда меня в Москве захотят. У меня не раз уже советы брали там! Убедились во мне.

– Да ты и слова-то иные совершенно неграмотно говоришь и даже не замечаешь собственного произношения! – это уже снова Митрохин удивился.

– Тебе-то откуда известно, замечаю или не замечаю? Ежели мне покуда без надобности? Явится надобность, научусь любым словам. Дураки вон грамотность-то усваивают, да еще как! Да еще какие дураки – уму непостижима этакая несоответственность!

Корнилов опять размышлял.

Ну вот, положим, нэп, размышлял он.

Он только «бывшим» и мнится как светопреставление, как неимоверная и новая переделка жизни, а государству, а Советской власти?!

Для нее нэп – эпизод, не более того, событие, но не история, политика, но не принцип. Она этого даже и не скрывает, не считает нужным, пишет в газетах: «Берегись, нэпман, затопчу!»

Где-нибудь в Ленинграде, в Москве, там это, наверное, и совсем отчетливо видно, а только здесь, в Ауле и его окрестностях, в щели, до отказа набитой «бывшими», может Мниться что-то другое?..

И вот не в первый раз случилось, что захотелось ему, потребовалось ему основание, опора, та именно, которую создает не что иное, как власть. Над тобою власть, над человеком имярек, над Корниловым.

Да, ищет, ищет человек власти над собою, что там и говорить! А тот, кто ищет быть властелином, тот даже гораздо более остальных готов принять власть над собою другого человека, а также и еще многих жизненных обстоятельств.

Такая тоска: «Хорошо бы походить под чьей-нибудь властью! Под чьей-нибудь сильной и умной!» Кажется, общечеловеческая тоска...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю