355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Залыгин » После бури. Книга первая » Текст книги (страница 14)
После бури. Книга первая
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:51

Текст книги "После бури. Книга первая"


Автор книги: Сергей Залыгин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

Нынче им не воспринималась Евгения Владимировна – уж очень милосердна, Леночка Феодосьева все еще слишком несостоятельная как женщина по причине то ли слишком раннего, то ли запоздалого развития, бестужевка Милочка – та потеряна, будто ее не может быть на свете, в то время как – почему же? – наверное, живет где-нибудь на белом свете, но все равно потеряна навсегда и в этих-то обстоятельствах вдруг покажется, хотя бы и по недоразумению, что Елизавета Митрохина способна! Приобщить?!

Елизаветы слишком много в голосе, в фигуре, бог знает в чем, она испытывает избыток самой себя, а это уже испытание и для других, и теперь Митрохин-отец, едва Елизавета привезет завтрак или обед, гонит ее домой: «Давай-ка, Лизка, секундой обратно! Нечего тут делать!» – и внимательно смотрит на Сенушкина, на Портнягина, на Мишу-комсомольца, даже на бурового мастера Ивана Ипполитовича. На Корнилова не смотрит...

Никто от этого взгляда не смущается, Корнилов – немного.

Он мог представить Елизавету на сцене.

Огромная, декольтированная, ошеломляя, она является перед тысячами глаз, и у нее уже поставлен голос и жест, и лицом она владеет, пусть не до конца, но все-таки владеет, и своей фигурой, а тогда и становится открытием.

У каждого времени свои запреты и свои открытия, каждое время позволяет утешать себя далеко не всякому, даже и великому артисту, потому что в артисте оно обязательно должно обнаружить не только самое себя, но и свое открытие, собственную изобретательность открывателя.

Слушатели, зрители, читатели – всегда собственники, перед ними может явиться только то, о чем они захотят сказать «мое!» и «мое открытие!», потому что они слишком часто не находят иных путей к совершению собственных открытий, а кто же согласится прожить жизнь, не открыв в ней ничего? Кто же не хочет приобрести открытие, эту собственность, без отцов и без Ньютонов нажитую?!

После приобретения «Буровой канторы» Корнилов стал весьма и весьма понимать толк в собственности, поэтому сейчас он понял и эгоизм слушателей, зрителей, читателей, а то, бывало когда-то, сколько он посещал санкт-петербургских и московских концертов и спектаклей, сколько вернисажей, а вот поди ж ты не понимал до конца причин, которые его в театры и на вернисажи влекли!

Нынче понял.

Понял, как современные, середины двадцатых лет, собственники стали бы слушать контральто Елизавету Митрохину: «Ах, какая техника «перелома» в голосе при переходе от грудного регистра к среднему!» – «Ах, какая деятельность диафрагмы в создании «закрытого» звука!» – «Ах, какие «примарные тона», столь свойственные не подвергшемуся обработке голосу!» Но все эти «ах!» – дело все-таки второстепенное. «Крой, выдвиженка!» и «Знай наших!» – вот что было бы самым главным для подавляющего большинства публики. «Крой, затыкай за пояс бывших императорских, бывших академических, прочих бывших! » – вот где крылся бы настоящий энтузиазм. И настоящее открытие!

А Корнилов?

Если бы он видел Елизавету Митрохину из концертного зала?

Он открыл бы новую Еву.

Новую, а в то же самое время ту самую, которая, пошалив с Адамом, открыла начало роду человеческому.

Та Ева была изначальна, и эта тоже, та не умела размышлять о результатах и последствиях своих поступков, и эта тоже, та не знала, что такое театр и сцена, и эта тоже, та не знала своего назначения, и эта тоже...

Мифы только совершают и никогда не думают, что за свершениями последует, мифы живут самой естественной жизнью, ничуть не подозревая, что они великие актеры.

Да разве та Ева, если бы догадывалась, что она возведена на сцену что на нее будут смотреть миллионы зрителей в течение веков и тысячелетий, разве бы она позволила себе соблазнить Адама?

И только не зная ничего, она стала первой на свете актрисой и передала биологичность человечества женщине, обязала женщин после себя быть ее копиями, заставила их из кожи лезть, подражая ей,– какая женщина не хочет быть первой? Хотя бы изобразить первую? Повторить открытие Евы?

Женщины неизменно настраивали Корнилова на фантастичность, на аллегории, без которых они стали бы более чем прозаическими существами...

Так было с бестужевкой Милочкой, первой его Евой, которая чаще всего по субботам являлась, бывало, к нему в двухкомнатную, такую уютную и философски многозначительную квартирку на 5-й линии Васильевского острова, так было и в городе Ауле, в каморке на улице Локтевской, № 137, так было бы, если бы он откликнулся Леночке Феодосьевой, но он не откликнулся, подозревая, что в ней, несмотря на цветущий возраст, все еще не созрела Ева, и так было всегда – он смотрел на женщину и догадывался, сформировавшаяся это Ева или нет, или недоразвитая, достойная это копия или одно только недоразумение?

Ева-Елизавета создавала перед Корниловым свой рисунок неумело, но первозданно, вне текущих обстоятельств и обстановки: театр так театр, пещера так пещера, ей было все равно, она не болела выбором, а ее мускулатура еще не была точно приспособлена к каким-то определенным условиям существования, она не подозревала, что Корнилов – это Адам, хотя и очень заметно испорченный цивилизацией.

Итак, они были из разных времен, не могли друг другу соответствовать, но несоответствие тоже бывает – бывает! – увлекательным, а кроме того, Ева-Елизавета пока что все-таки действовала на Корнилова только в том смысле, что под ее влиянием он становился чуть-чуть другим. Чуть-чуть другим мужчиной.

И даже знал, каким другим.

Во-первых, у него изменилось представление о той, истинно первой Еве: вовсе не в райских садах она существовала, а в трудных природно-климатических условиях, и ее мускулатура вот как была ей повседневно необходима; затем он и в женщинах-современницах стал по-другому различать ту, первую Еву, так что в другом свете представились ему нынче бестужевка Милочка, святая Евгения и Леночка Феодосьева. Во всех них, оказывается, слишком уж мало было первозданности. Более того, Корнилов чувствовал, что и в тех, будущих Евах, которые ему когда-нибудь встретятся, он тоже будет теперь острее замечать отсутствие первозданности, и, наконец, только после того, как ему встретилась Ева-Елизавета, он понял, что значило первое прикосновение первой Евы к первому Адаму... Первое, ни от кого не слыханное, нигде не прочитанное, ни на одном примере во всем живом мире не виданное. Вот это было открытие так открытие, гений так гений – куда там Ньютон или Коперник! В конце-то концов, не все ли равно, вертится Земля вокруг собственной оси и вокруг Солнца или не вертится, если на этой земле Адам и Ева уже совершили свое открытие?!

В конце-то концов, что сказки Канта и Гегеля в сравнении со сказкой об Адаме и Еве? Вот это сказка так сказка! Живительная! Единственная. Не было больше таких сказок, нет и не будет во веки веков – исчерпан материал, уж это точно!

Ну что мог почерпнуть Корнилов из наук и литератур, из натурфилософии, даже из опыта тех дней, когда он был причастен к богу и, слушая священноучителя на уроках закона божия, думал: «Это обо мне!»? Чем ему могли помочь все его прошлые и разные существования в тот момент, когда Евгения Владимировна Ковалевская, в жизнь которой он так грубо ворвался, шепотом, отворачивая лицо, открыла ему, что она девушка?!

Кроме сказки об Адаме и Еве, кроме их открытия, ни от кого и ни от чего другого не могло исходить тогда, в тот поразительный миг, никакой помощи, никакого прозрения, никакого импульса!

Поэтому и нынче взгляд иной и даже какое-то физическое ощущение иное появилось у него при воспоминаниях и мыслях о Евгении Владимировне, что-то нашло свои места, свои не то чтобы объяснения, а свою простоту.

Вот, скажем, все его Евы, а Евгения Владимировна особенно, обязательно и даже чрезмерно настойчиво хотела думать вместе с ним, его мыслями, хотела, чтобы мысли высказывались им для нее связно, логически, чтобы она была участницей его логики и его чувства, венцом, заключительным этапом и резюме его разума.

Ну, а подлинной-то Еве разве до этого было когда-нибудь дело? До логики и венцов? До резюме?

Ну, пришла к нему какая-то мысль, запросилась в слово для Евы, тогда он выскажется с воодушевлением, чуть ли не по всем правилам ораторского искусства, а не пришла, так это еще прекраснее! Из одной мысли – одна фраза, из другой фразы – одно слово, из одного слова – один только вздох – вот она, та необходимая свобода и свобода слова, та самая, которую он ищет в общении с Евой.

Ну разве моржно сказать Еве, что ты бог?! Как только ты об этом скажешь, так и перестанешь им быть! Богом человеку можно быть, но только одному, а в любом обществе, хотя бы и в обществе самой прекрасной Евы, уже нельзя. И Ева, которая этого не понимает, она кто? Безобразница, ублюдочная Ева, вот кто!

И он что нынче подозревал: когда Елизавета стала бы для него Евой, уж, кто-кто, а она-то не потребовала бы от него ни логик, ни откровений, ни резюме... Тем самым она подавала пример всем еще неизвестным Евам, которые могли когда-нибудь встретиться Корнилову. Тем самым она делала его другим мужчиной.

Ну, берегитесь, еще неизвестные Евы! Берегитесь этого другого!

Берегитесь, тем более, что сколько бы Корнилов ни жил, сколько бы ни пережил, какими бы мыслями ни думал, юными или старческими, он ведь все равно никогда не чувствовал и даже не понимал до сих пор своего возраста!

И чтобы не продолжать этих, бог знает каких, черт знает каких размышлений, Корнилов махнул на самого себя рукой и спросил Портнягина:

– А что, Портнягин? А мог бы ты бросить какой-нибудь камень в нашу скважину? Со скуки?

Вся буровая партия в это время бездельничала, изнывала, кто как мог, так и убивал время, тихо было кругом, тоскливо у всех на душе, у одного только Корнилова благодаря его размышлениям об Адаме и Еве явился какой-то просвет, душевное занятие явилось. Ну, и еще мастер Иван Ипполитович был занят делом: ловил, ловил, ловил, как бы добиваясь того, чтобы умереть за этим занятием.

Портнягин, он лежал на спине, быстро, будто давно ждал этого вопроса, перевернулся со спины на живот и громко ответил:

– Со скуки, хозяин, все можно сделать. Все!

– Так, может, ты и сделал?

– Нет, не я...– уже уныло и неохотно ответил Портнягин.

– Почему не ты?

– Да все еще не заскучал я слишком-то сильно. Все жду, когда на всю катушку заскучаю. А тогда, может быть, и найду какой-никакой камушек!

А по ночам Ковалевская Евгения Владимировна мнилась Корнилову... Днем не вспоминалась, нет, но по ночам...

Божественная она была, эта женщина. Единственная в веках.

Неземная женщина, вот кто... Провожала, провожала обреченных и от века непутевых русских земных жителей – раненых и сыпнотифозных, вшивых солдатиков и дизентерийных, и даже холерных провожала она в последний, в самый праведный, в самый неизбежный путь, некрасивыми сильными руками закрывала им веки, крестила на прощанье, помогала санитарам убирать их, уже бездыханных, с больничных коек, с охапок соломки, брошенной в угол какой-нибудь избенки, с тряпья какого-нибудь, быстро помогала, торопливо, чтобы место освободить для следующего – свято же место пусто не бывает!– и вот набралась на этом деле святости собственной, заглянула туда... Куда день за днем увольнялись со службы все эти солдатики и многие другие гражданские лица.

А в конце-то концов обратила она свою святость на Корнилова – надо же! – и для себя поначалу назвала его преступником, убийцей, предателем, для других – своим мужем. И потом действительно стала ему женой, святая девственница.

Не только воскресила его из небытия, в котором он бытовал, но дала ему другое имя, а от собственного имени освободила его, сняла груз...

Не то чтобы груз был непосильным – ежели Корнилов жил, значит, посильно это было ему,– не то чтобы Корнилов был редкостным каким-то исключением, нет, скорее наоборот, он был человеком по нынешнему времени, вероятно, типичным, но все равно груз был тяжким, все равно освобождение от этого груза было событием радостным и необходимым...

Не для каждого такая необходимость реально состоялась, не было кому об этом позаботиться со стороны, и люди заботились сами о себе – многие-многие граждане Советской России отряхивали прах со своих ног, меняя имена то ли по причине своего возвышения, то ли по причине великого падения, не желая видеть себя в своем прошлом... Кто закреплял за собою еще дореволюционную подпольную кличку, кто усматривал в фамилии Сидоров пыльность, затхлость и вековое заблуждение и срочно объявлял себя Желябовым, Петр назывался Владимиром, Лев – Петром, тут недавно было в газетке – Фекла стала Шахтой, Ефимия – Металлургией, Вера почему-то захотела стать Надеждой, наверное, усмотрела в Вере веру, то есть намек на постыдную религиозность.

Многие-многие хотели нынче свободы, искали ее и находили в отречении от прошлого, вот и Корнилову странно было вспоминать себя батальонным и даже более значительным командиром сперва царской, а потом уже и белой армии.

И в самом деле, если бы он когда-нибудь этими должностями гордился, добивался их – никогда! Наоборот, он протестовал, пытался объяснить, что ему, приват-доценту, натурфилософу, должности претят, он напоминал, что пошел воевать добровольно, а это оставляет за ним право выбора, но объяснения такого рода казались окружающим донельзя смешными и нелепыми, а добровольчество лишало его последних притязаний на свободу действий и выбора... Лишало последней в жизни возможности самого себя узнать, самим собою стать.

Чтобы самим собою стать, надо самого себя узнать, а где уж там – немыслимо!

С этой немыслимостью сам Корнилов до сих пор не мог смириться. Все время уповал на будущее: «Вот придет время... Может быть, старостью будет это время, может быть, последним мгновением жизни, но будет же?!» И только Евгения Владимировна могла с этой немыслимостью смириться, могла принять ее как нечто должное и даже люби

мое – ей стало все равно, кем был когда-нибудь Корнилов, лишь бы он был нынешний, сиюминутный, сиюсекундный.

Она милосердно освободила его от необходимости помнить, кем он был когда-нибудь, но теперь даже и этой свободой не смола удержать около себя...

«Ну, подожди, Корнилов,– думал Корнилов,– рано или поздно твое предательство этой женщины уничтожит тебя до конца! Ничто не уничтожило, но это сделает свое дело... Справедливое дело...»

Хотя?!

Да мало ли о чем мы думаем, о чем догадываемся! Лишь бы не догадывались другие!

Лишь бы не догадывался Иван Ипполитович! Догадается, только сколько новых страниц напишет в своей «Книге»? Пока что он ходит вокруг Корнилова, вокруг да около, вокруг да около.

Да, самым необъяснимым, самым страшным и бессмысленным мир казался Корнилову между четырьмя и шестью утра.

Прекрасное время – рассвет, начало грядущего дня, и он отчетливо помнил, что душа его когда-то тоже рассветала в эти часы и минуты и жаждала всего, что ей предстояло нынче совершить, почувствовать, узнать увидеть, услышать, но во время войны это переменилось, в военном быту рассвет – время, когда ты атакуешь и наступаешь, тебя атакуют и на тебя наступают, и ты покидаешь глубокий сон, который один только и есть то подземелье, которое надежно скрывает тебя от войны. Но на рассвете ты с первого же мгновения слышишь команды и сам командуешь, и вот уже кого-то расстреливают и кто-то сообщает имена убитых за ночь, и ты продолжаешь бездорожный, голодный и вшивый марш все к тому же смертельному рубежу, который, зачем-то играя и насмехаясь, отодвигается из сегодня в завтра, но ты не в силах отвергнуть игру и, командуя, кричишь на кого-то, крича на себя, угрожаешь кому-то, угрожая себе, уже кто-то походя расстрелян и догорает обоз с продовольствием и амуницией, а ты, голодный и кое-как одетый, из Малой Дмитриевки через тайгу и снега отступаешь в Малую неизвестную...

Все эти Малые во всей их громадности не убили тебя тогда, минули иной раз и вовсе не замеченными, но исподволь-исподволь хотят убить сейчас, заново предстают перед тобой и убеждают тебя в том, что наступающий, пусть и мирный день все равно не имеет для тебя смысла, а если смысла не имеет день, значит, и вся твоя судьба, весь ты сам, все, что ты узнал и понял когда-нибудь, все на свете религии, все на свете старые политики, а новая экономическая особенно...

В эти часы встать и что-то делать быстро и энергично, но Корнилов не встает всегда по одной и той же причине – войны нет, нет команды, и вот он ждет следующего сна, с шести до семи-восьми, когда уже не вставать нельзя даже по мирному времени, нельзя больше вспоминать, надо заниматься днем сегодняшним, каким бы этот день ни был.

Так вот недавно как раз где-то рядом со вторым сном, среди прочих мыслей, тот предмет, который сам упал, а вернее всего, нарочно был брошен кем-то в скважину, Корнилов назвал камнем...

Соответствовало на все времена: бросить камень в человека – библейское, носить камень за пазухой, а потом бросить – средневековое, ни с того ни с сего бросить камень в скважину – современное. Нэповское.

А тут еще оказалось, что и Портнягин точно так же называет предмет: «...найду какой-никакой камушек!»

Тем более настойчивым становился вопрос: «Кто? Кто из них?» Кто из этих людей, которые сами себя называют сбродом, а Корнилов несколько иначе – осколками?

Он сам, Корнилов, что ли, не осколок? Иван Ипполитович – не осколок? Даже Барышников и тот осколок, только новый, новейший.

История: после одной войны, после другой войны, после военного коммунизма все реальное и воображаемое вокруг уже не может быть без осколков, осколки теперь явление естественное, и неизвестно, из чего будет состоять будущее – из целого или из осколков?

Так что мастер Иван Ипполитович, составляя буровую партию, может быть, составил ее из людей будущего? И в самом деле, осколочность и сбродность – это ведь общая судьба, а разве общая судьба не объединяет? Разве один и тот же язык не объединяет? Вот Корнилов обругает всю партию, вся партия обругает его, выразит ему свое отношение, и они друг друга сразу же поймут без переводчика и посредника. Кто-то один говорит «нэп», а все опять понимают без посредников.

Что же, буровая партия – это коллектив?! Трудовой?!

Между прочим, в этом коллективе был-таки сознательный человек, но только один, фамилия – Корнилов.

А что?

Если бы честно? Если бы справедливо? Если бы все как один поверили во что-нибудь одно, в то, например, что нельзя иметь средства производства в одних руках, разве Корнилов не поверил бы? Его готовность поверить – вот она? И пусть даже, как говаривал когда-то Федор Данилович Красильников, пусть кроме производственной существует немало других эксплуатаций человека человеком, разве это причина для того, чтобы ни одну из эксплуатаций не отрицать, а со всеми мириться? С чего-то все равно надо начинать перестройку человечества? Почему бы не начать с противоречий между производительными силами и производственными отношениями?

И пусть будет честный, трудолюбивый, сознательный, единодушный коллектив, пусть будет, если он может быть, когда это Корнилов был против?

Но вопрос: а Малая Дмитриевка? С ней как быть? Она-то в сознании коллектива все еще живет?

С Сенушкиным как быть? С расстрелянным и с живым, с ним быть так же трудно, как с Корниловым Петром Николаевичем и с Петром Васильевичем, вместе взятыми. Еще труднее.

Есть крохотное утешение: ну, какой может быть спрос с войны у мирного времени?

Они и говорят-то на разных языках, эти времена, и живут в разных измерениях, и вспоминают друг друга между собственными заботами лишь от случая к случаю.

После такого-то утешения мечта: «Буровую контору Корнилов и К°» сделать трудовой артелью, чтобы не было в ней «хозяина товарища Корнилова», чтобы все были на равных правах и хозяевами, и товарищами – и никаких нэпманов, один только трудовой элемент, чтобы доходы делились если уж не поровну, так по справедливому принципу...

Но?!

По какому справедливому?

И кто же составит не только трудовой, но и справедливый коллектив? Сенушкин? Митрохин? Портнягин и буровой мастер Иван Ипполитович?

Кроме того, если бы Корнилов и в самом деле вздумал сделать «Контору» владением коллективным, Иван Ипполитович окончательно убедился бы, что дело темное!

И оказался бы прав, проницательный человек! Потому что такая история: «Контора» была получена Корниловым «по наследству»...

В Саратове скончался инженер Николай Корнилов.

В старости, в одиночестве умер тот инженер – Корнилов-отец. Он же «отец». Он же основатель акционерного общества «Волгодормост».

Кроме бурового инструмента, десяти комплектов, Иван Ипполитович прихватил в Саратове среди разного рода документов, подтверждающих права собственности, и патентов на право производства работ указанным акционерным обществом еще и такую бумажку-вырезку из газеты «Экономическая жизнь»:

«Объявление о регистрации акционерного общества по строительству дорог и мостов

«ВОЛГОДОРМОСТ»

Июля 9-го 1924 Народным комиссариатом путей сообщения СССР на основании инструкции о порядке регистрации акционерных обществ (С. У. № 29, 1923 г., приложение к статье 334) внесено в реестр акционерных обществ под № 22 (двадцать два) акционерное общество «Волгодормостстрой», устав которого утвержден ЭКОСО РСФСР, протоколом от 2 июля 1924 года.

Цель общества – развитие строительства дорог и мостов преимущественно в Средне-Волжских губерниях РСФСР, а также продолжение деятельности производственно-строительного общества «Волга» братьев Корниловых.

Размер основного капитала определяется в триста тысяч (300 000) руб.

Размер фактически собранной части капитала семьдесят пять тысяч (75 000) руб.

Управделами Наркомпути Клементовский».

Вот какое дело...

Значит„могли еще объявиться у Петра Николаевича-Васильевича почти что родных дядюшки – один, двое, трое: все, возможно, бывшие владельцы общества «Волга»?!

Петр Николаевич-Васильевич справлялся на этот счет у юристов Аула и даже Ново-Николаевска: могут ли дядюшки – один, двое, трое, – неожиданно объявившись, предъявить свои претензии на совладение7

Нет, не могут, сказали юристы в городах Ауле и Ново-Николаевске.

Но совсем не в этом было главное, а в другом: значит, все-таки они могли объявиться? Пожаловать к своему племянничку?

Вернее всего, их в живых нету, иначе чего бы это они отступились от своего брата, от своего совладения, от своей «Волги», а все-таки? Что поделаешь, во веки веков «все-таки» были неприятны, портили людям настроение.

В связи с новыми правами наследования, введенными в государстве вместе с нэпом, не кто иной, как юридические органы Советской власти стали разыскивать наследника.

И разыскали. В городе Ауле, по улице Локтевской, дом № 137. Не задумываясь ни на минуту, Корнилов наследство принял. Ведь для того чтобы его не принять, бог знает какие невероятные поступки надо было совершить!

Надо было остаться – может быть, навсегда!– в каморке дома № 137.

Надо было работать и дальше в артели «Красный веревочник»!

Надо было по-прежнему существовать в святом подчинении у святой женщины Евгении Владимировны Ковалевской!

И все это при том, что у тебя имеется щедрый покровитель – Корнилов Петр Николаевич!

Он и жизнь подарил Корнилову Петру Васильевичу, и святую женщину, и наследство, и мало ли что он мог еще сделать!

Да кто же это из живых людей отказался бы от щедрот?! За которые ничем не надо платить, даже легкой лестью и уважением! Получил, принял дар, а потом можешь дарителя поносить любыми словами!

И Корнилов Петр Николаевич не только поддался святости и бескорыстию Евгении Владимировны ее отчаянным уговорам, он эту святость еще и еще раз разрушил. Он сказал ей: «Я по своей воле пошел на войну и воевал, потом у что смог; после войны из Петра Васильевича стал Петром Николаевичем – я тебя, святую, заставил хлебные полуфунтовые карточки менять на пудру и помаду – смог. А если я все это смог, то принять в свои руки «Буровую контору» я уже обязан!»

Святая женщина и тут оказалась не в состоянии не поверить ему, отрицать его правоту, и он принял «Контору», разыскал в городе Ауле нужного, очень нужного человека, бурового мастера Ивана Ипполитовича, послал его в С аратов, а тот уже доставил причитающееся наследнику имущество, буровое оборудование, из Саратова в Аул, тот уже стал техническим руководителем предприятия и для порядка, опять-таки в соответствии с недавно вступившим в силу законодательством, его совладельцем.

Так что же, исполнив все это, буровой мастер Иван Ипполитович, проницательный человек, нигде и ничего темного так и не заподозрил?

Заподозрил, факт!

И если теперь Корнилов захочет сделать «Контору» владением коллективным, мастер в подозрениях своих укрепится окончательно.

Укрепится, факт!

Когда Корнилов воевал, ему казалось, что для жизни после войны потребуется только сама жизнь, какой-нибудь жилой угол для нее, какой-нибудь кусок хлеба...

Ну, и еще безотказный и справедливый суд понадобится и требовательность военного времени к мирному.

Но нет, нет и этого, и одно время не способно судить другое, а если судит, так без справедливости, без малейшего взаимопонимания, на скорую руку, неохотно.

Где его искать-то, этот подсудной мир, этот трудовой и сознательный коллектив, этот последовательно справедливый дух?

В искусстве, что ли?

Корнилов когда-то, было время, благоволил к искусству, очень верил ему. Особенно русскому, поскольку в нем была и философия, и общественная мысль, и многое другое, что на Западе жило самостоятельной и независимой от искусства и от государственных чиновников жизнью.

Ну так вот, перед самым отъездом в Семениху он и прочел статью о новом искусстве, о новейшем и тогда узнал, что, оказывается, уже явились новые гении, но и того мало им, что они явились, того мало, что они беспрепятственно преподносят пролетариату «лучший дар – играющий и прекрасный формализм», им нужно еще обязательно уничтожить Васнецова, Сурикова, Репина, а Льва Толстого заодно.

Значит, и там уничтожение...

А ну как воскреснут те, уничтоженные? Мертвые противники, они ведь ничуть не мягкосердечнее живых?

Вот так: из мертвых и то не создашь коллектив, а из живых?!

И значит, дело обстоит просто: если Корнилову и приходила мысль сделать свою «Контору» предприятием коллективным, так это была слишком серьезная мысль, чтобы ее обдумывать. Для обдумывания остаются только детали:

уволить Сенушкина – не уволить?

доверять Ивану Ипполитовичу – не доверять?

большие убытки принесет нынешняя авария «Конторе» – небольшие?

закладывать новую скважину – «ловить» на старой?

кто бросил камень?

И так без конца.

И, как всегда, никто ведь не думает, что такое жизнь и прав ли человек, живя, зато ни одна подробность сиюминутной жизни не минует мысли человека. И так, наверное, и должно быть, потому что не от нас зависит наше рождение и смерть, в распоряжении человека только мгновения его жизни со своим собственным мгновенным же смыслом.

Применительно к самому себе Корнилов это обстоятельство приспосабливал очень долго. И приспособил...

Ну, конечно, была у него с детства страсть – сочинять, фантазировать, непрерывно вращать головными молекулами, чтобы не остывали. Еще бы не была, если он додумался когда-то до того, что он – бог!

А потом он вот что придумал, что изобрел: исключил из размышлений все сколько-нибудь серьезное о себе самом настоящем! Корнилов прошлый – пожалуйста, сколько угодно! Корнилов будущий – это с натяжкой, с усмешечкой, но это возможно. Все люди вокруг нынешнего Корнилова – так это даже его мыслительный хлеб, без этого нельзя, чтобы их не поразгадывать, не поерничать над ними! Но сам Корнилов, нынешний, настоящий, реальных, это – табу! Тут ведь как? Сначала ты сам нынешний, затем все то, что рядом с тобой, потом – что дальше, что совсем далеко, и так без конца и без края, так пошло и пошло вплоть до... тупика. Из которого уже и выхода-то нет, да и может ли быть? Может ли быть, ежели начнешь рассуждать о своем времени, о Москве, о Берлине, о Пекине, о Париже, обо всем, где и что хорошо, а где и что плохо, начнешь думать о смыслах и даже – о смысле всех смыслов?

Так Корнилов – как? Подробности сиюминутной жизни – пожалуйста, он их обдумывает, чувствует, проклинает, снова ищет, но о самой жизни, ну хотя бы о том, что такое нэп,– надолго ли это и правильно ли это или не правильно, с точки зрения человечества и даже с его собственной точки,– об этом ни гугу! Нишкни!

Ох, чем-то кончится это изобретение!

Изобретение это, а исполнение изобретения так особенно,– было делом нелегким, очень трудным, а если все-таки удавалось, так только потому, что было для него спасением. Корнилов что-что, а, слава богу, научился спасаться, жизнь научила...

Тем более – чем-то кончится? Это изобретение?!

Кто?

Буровая партия ждала приезда Барышникова.

– Вот приедет...

– Вот приедет, скажет...

– Вот приедет, как с нами рассчитается? Действительно, как? Не заплатит за аварийную скважину ни копейки? Взыщет неустойку по срокам исполнения работ? Заставит бурить новую скважину а счет заброшенной?

Большой убыток имеет нынче Корнилов, хозяин «Конторы», заметно меньший – мастер Иван Ипполитович, затем следовали убытки рабочих, все вместе они теряли значительно меньше, чем один Корнилов, но все равно их потери молчаливо и вслух признавались главными и драматическими. Потому что – рабочий класс.

Корнилов о своих убытках говорить стеснялся, больше расспрашивал Митрохина:

– И что же, Барышников этот всю жизнь был крестьянином, а потом в один момент стал председателем «Смычки»? В Ленинград стал ездить, новозеландские этикетки покупать, наклеивать их на ящики с семенихинским маслом – все в один прекрасный день?

– В один прекрасный! – подтверждал Митрохин.– Сами не чаяли, что среди нас такой человек существовал, а сделана Советской властью кооперация, сагитировалась, тут начали и Барышникова тоже агитировать на вступление в «Смычку». Многих тогда агитировали, всех поголовно, большинство отказывалось, Барышников тоже отказался, но совершенно по-своему: «Вступлю, но только в том случае, если сделаете меня председателем!»

– Дальше?

– Засмеялись и отступились. А дошло до председательских выборов, отказываются все по причинам малой грамотности, по слабости характера, по здоровью, по слишком большой многосемейности, ну тогда и пошли к Барышникову: «Ты в тот раз в шутку говорил о председательстве? Либо всерьез?» Он ответил: «Всерьез! »

– Он грамотный?

– Был так себе. Но дальнейшим овладел за год. И даже менее того.

– Был сильный крестьянин? Зажиточный?

– Не сильнее других. Но каялся: «Борозду гоню, а сам в рассуждении – это бы вот продать за столько-то, а то купить бы за столько, а разницу бы на следующую пустить куплю-продажу...» Ну, конечно, каялся только выпивши: русский мужик и вдруг о торговле мечтает, и не где-нибудь, в борозде. Срам!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю