Текст книги "После бури. Книга первая"
Автор книги: Сергей Залыгин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
«Военный коммунизм пытался осуществить эту задачу быстрого перевоспитания, но он исключил изучение истории, национальный дух и народность, он был слишком космополитичен и непримирим к личности, к личности крестьянина – прежде всего, в то время как именно крестьянство исторично более всякого другого сословия, исторично, а следовательно, и духовно; капитализм вообще развращает человека и общинную его сущность, что же остается? Остается нэп – единственное спасение нации и социализма, и надо торопиться, покуда живо поколение людей, совершивших революцию, устроить и укрепить с их помощью общины – крестьянские, ремесленные, рабочие. Следующее поколение, которое будет знать о революции и ее проблемах только понаслышке, этого сделать уже не сумеет!» – так излагал свои взгляды УУР и поглядывал на печь: не примет ли участия в разговоре, не выскажет ли с печки свою точку зрения Корнилов?
Корнилов долго сдерживался, не вмешивался в беседу уполномоченных, а потом все-таки спросил:
– А с чего вы начнете, товарищ Уполномоченный Уголовного Розыска? Свое всеобщее перевоспитание? С Маркса? Может, с Декарта?
УУР встрепенулся, вопрос пришелся ему по душе, и он стал, не торопясь, подбирая слова, но с внутренним воодушевлением объяснять, что каждый человек в каждом поколении должен повторить исторический путь развития человечества, когда же мы начинаем воспитанием чуть ли не с самых современных, а то и модных понятий, мы тем самым разрушаем логику, психику и самую природу ребенка и юноши. Это – не что иное, как эгоизм каждого поколения, которое готово в своем собственном, а вовсе не в общечеловеческом духе воспитывать грудных младенцев, возводя себя в абсолют и в эталон. Но ведь подрастающее поколение обязательно разочаровывается в эталоне, и вот человечество делится на отцов и детей, а такое разделение – опять-таки одна из причин его неизбежной гибели, неизбежной, если ее не предотвратить именно так, как предлагает он, Уполномоченный Уголовного Розыска.
– Да-да, надо объяснять людям, что они начали когда-то с первобытного коммунизма и только это начало, а не какое-нибудь другое и позволило им выжить, стать обществом, развить науки, искусства и вообще культуру! Вот и надо обучение и воспитание начинать с законов и правил общежития первобытного коммунизма и подойти к тому, что коммунизм не следует создавать совершенно заново, а надо только восстановить его на новой основе... Как можно сласти стареющий организм? – спрашивал УУР. – Только омолодив его! В конце концов, каждое нормально действующее лекарство – это что такое? Это – средство омоложения того или иного органа человеческого организма!
Его было любопытно слушать, Уполномоченного Уголовного Розыска, тем более что он отнесся к третьему собеседнику весьма доброжелательно, стал рассказывать ему о себе:
– Я в четырнадцать лет был наборщиком нелегальной типографии и тогда же принял коммунизм, понял, что это высшее знание, высшая юридическая школа, а главное – высшая история! – говорил УУР и ждал от Корнилова новых вопросов, он, воспитывая и объясняя, действительно любил отвечать на вопросы;
– Ну-у, а если свобода, равенство и братство вообще невозможны? И попытка их достижения тоже гибельна? – спрашивал Корнилов. – Если?
– Даже вполне может быть! – опять не торопясь, но с тем же воодушевлением отвечал УУР.– Вполне! Но если уж человечеству на роду написано погибнуть, да еще и в ближайшее время, тогда надо выбрать причину: от чего погибать-то? И – как? В поиске истины, в стремлении к идеалу – или просто так, оттого, что идеалов нет на свете! Неужели мы даже и на идеал не способны?!
Мальчики-то российские!
Мальчик Петя, который захотел быть богом, мальчик Ваня, задумавший написать «Книгу ужасов», мальчик Степа – Уполномоченного Угрозыска, кажется, Степаном звали,– который придумал построить новое общежитие на законах первобытного коммунизма!..
Они, эти мальчики, в начало нынешнего столетия с какими пришли целями? С каким опытом и убеждениями? Критикуя действительность, они куда только не кинулись? В анархизм кинулись, а терроризм, в сепаратизм и в областничество, в толстовство, в сектантство, в народ, из народа, в западничество и в византийство! Откуда, из какой только географии они не являлись ради претворения в жизнь своих великих идей – с Дальнего Востока, из Варшавы, из Якутска, из Кишинева, Бердичева, Владикавказа, Тифлиса, Архангельска, Усть-Сысольска и Сольвычегодска, из Канска и Тайшета, из Гельсингфорса, явившись же, каких только не устроили партий, фракций, восстаний, антиправительственных выступлений и демонстраций, фронтов и банд?
– Что значит – кончить факультет? – рассказывал о себе УУР.– Кончить факультет – значит стать специалистом. А специальность – это не образование, это нечто совсем другое. Я хочу быть медиком, а мне на последнем курсе говорят: «Нет, ты будешь окулистом! Терапевтом будешь! Венерологом!» Я хочу быть юристом, а мне предлагают: «Нет, ты будешь адвокатом! Не хочешь? Тогда – прокурором!» Ну, конечно, при таком взгляде на вещи – откуда взяться образованию? И знаниям – откуда? И жизненной теории – откуда? Нет, подлинное знание должно быть свободно от специальности, оно по-другому должно проявляться – в смысле жизни, а не в смысле техники. Специальность – это надругательство над знанием и наукой,
– Как же оно должно проявляться, настоящее знание? – спрашивал Корнилов.– За чашкой чая?
– Вот именно: посидеть, поговорить, подумать, передумать, а потом жить под впечатлением тех самых дум-передум! Жить всегда нужно под каким-то впечатлением, а не просто и не пусто так! Не по специальности!
Знавал Корнилов «вечных» студентов, они время от времени посягали на его квартирку на 5-й линии Васильевского острова – прийти, посидеть, поговорить, подумать, передумать... Именно за чашкой чая получить зачет в потрепанный свой, многодавний матрикул.
Он же, приват-доцент, «вечных» своим вниманием не жаловал, нет, чаем не угощал, а его самолюбие ничуть не страдало оттого, что о нем молва являлась: «сухарь!» И даже – «формалист», «карьерист», «службист» и прочее и прочее в том же роде
«Вечные» подходили с другого конца: «Скажите коллега, что вы включаете в понятие «народ».
«Прежде всего – природность включаю!» – отвечал он, но дальше мысль не развивал, развивайте, коллега, как хотите сами!
Ну, тут же и совсем, и совершенно ясно, что «карьерист-формалист», а может быть, и белоподкладочник!
А нынче – поди ж ты! – Корнилову посидеть, поговорить, подумать-передумать, а когда с печки стал сползать, то и хлебнуть чайку из покрытого сажей чайника,– нынче появилась во всем этом явственная потребность.
Или в том было дело, что УУР, бывший вечный студент, тоже – «бывший»?
Или это рискованная какая-то игра предлагалась следователем своему подследственному? И умело предлагалась-то?
– Народ, простые люди,– продолжал между тем свой рассказ УУР,– очень хорошо и точно понимают, когда им объясняешь, что я, мол, учусь, что учиться буду вечно, но ни агрономом, ни доктором, ни адвокатом, одним словом, никем на свете так и не буду – попросту ученым человеком. У нас народ к бродяжкам, странствующим по дорогам, по наукам и по святым местам, относится вежливо, с пониманием. К тому же я на чужой счет никогда не жил, не захребетничал, я по деревням ребятишек грамоте и пению учил, а в городах любил работать по красному дереву – я это могу и умею с великим удовольствием! И вот я два года, год – на каком-нибудь факультете, после год в мастерской. Да! Наш народ энциклопедистов любит от души, а специалистов – по необходимости.
«Семинарист, поди-ка, еще этот УУР. С духовной семинарии начал?» – подумал про себя Корнилов, и только подумал, как УУР сказал:
– Ежели энциклопедист еще и в духовном звании побывал, и по святой части можно с ним потолковать – это уже совсем хорошо! Очень хорошо.
– И вам бывало совсем хорошо? – спросил Корнилов.
– Как, поди, не бывало! Опять же – в странствиях своих, я ведь их премного совершил. Непосредственно по Руси, по Украине и по Западным губерниям отчасти. Ну, правда, по Западном – не то, там иное проживание, другой народ…
Вот он какой был марксист, этот самый УУР.
Поди-ка, еще и член ВКП(б)?
Действительно, оказался членом...
Действительно, он и нынче при каком-то начальнике Окружного Уголовного Розыска состоял в качестве как бы консультанта, это ему засчитывалось, вот он и приобрел милую его душе возможность – не торопиться, а посидеть, поговорить, подумать.
Другие сотрудники УУР работали день и ночь, у них такой возможности и в помине не было – так полагал Корнилов.
А во время гражданской войны УУР служил в Красной Армии, сначала фельдшером, потом по юридической части и в очень скромных должностях, чаще всего опять-таки при начальниках, которым он объяснял начала юриспруденции, а те уже, на основе этих объяснений или же совершенно сами по себе, выносили решения – такого-то помиловать, такого-то покарать.
А допрос-то? Допрос еще впереди, еще не начинался.
Он только предстоял.
Неужели так-таки никто из знакомых не знает, что Корнилов – раненый и подследственный – лежит на печи в сумрачной избе? В Верхней Веревочной заимке?
Леночка Феодосьева навестила больного, вот кто.
Принесла в узелочке полдесятка свеженьких огурчиков, бутылочку молока – гостинец.
Но что бы там ни случилось в мире, у женщины свои заботы. Леночка посидела, поболтала о том о сем и небрежно так сказала Корнилову:
– А ведь я нынче невеста, Петр Николаевич, я замуж выхожу...– Вот она зачем пришла: ей нужно было с кем-нибудь поделиться новостью, своей, личной, а в то же время как бы и мирового значения...
«Хорошо... Очень даже правильно... Давно пора» – подумал Корнилов и сказал Леночке, что поздравляет ее, желает всего наилучшего, но радости что то не заметил в своем голосе.
Ну, и кто же? Кто таков? – спросил он.– Какой из себя?
– Он-то? – пожала плечами Леночка и улыбнулась.– Он лопоухий. Я ведь говорила вам, Петр Николаевич, мне лопоухие всю жизнь нравились. Всю жизнь!
Относительно лопоухих Корнилов не припомнил разговоров, а вот насчет «всей жизни» – это так, это Корнилов с первой же встречи отметил – Леночка всегда говорила про свою жизнь «вся жизнь»: всю жизнь она любила ягоду землянику; всю жизнь сама себе знает, что у нее взбалмошный характер; всю жизнь жить не могла без оперетты и конных бегов (теперь вот живет – и ничего!); всю жизнь она ничего на свете не боялась; всю жизнь... А еще Леночка любила шутить, но только так, что в голосе ее неизменно слышался определенный подтекст, и комментарий уже не шуточный: «Хочешь узнать, какая я на самом деле? Сама не знаю! Я шучу, я даже кривляюсь, а от тебя требую – угадай меня настоящую!»
Разумеется, эти шутки, и отчаянность, и лихость «выражении беленького, не то что девичьего, но даже и девчоночьего лица – все возникало исключительно в «разговоре с мужчинами, и то – не со всеми, что же касается женщин, так Леночка их попросту не замечала, что они есть на свете, что их нет – ей все равно. На белом свете существовала одна женщина, и это была, конечно, Леночка Феодосьева, вот и все... Может быть, именно отсюда и проистекала ее требовательность: она же одна, она – единственная, какое же право имеет мужчина ею не интересоваться, отвергать, тем более – отвергать ее требования?!
Черт ее знает, она и на заимку-то веревочников к больному Корнилову пришла, может быть, все по той же самой причине и с тем же вопросом: «Я теперь невеста! А ну-ка, угадай, Корнилов, что такое нынешняя Леночка Феодосьева – невеста? Что это может быть? Пошевели-ка мозгами и душой! Не способен! Импотент! А называешься мужчиной!»
А – что? Они не первый год знакомы были, Корнилов и Леночка, они настолько близко были знакомы, что Корнилов и в самом деле Леночкины требования обязан был понимать.
И – выполнять?
Глаза, может быть, и глазенки, у Леночки то вспыхивают, то блекнут, мордочка сосредоточенная, головка кудрявенькая, что-то банальное, а в то же время... Она вот возьмет и окажется всем женщинам женщина, и ничего – не придется удивляться. Она как будто выполняет какой-то отчаянный номер на огромной высоте, под самым куполом цирка, под самым сводом, поэтому у нее такое выражение лица – сосредоточенно-улыбчивое... А как же иначе? Улыбаться надо обязательно, она же – артистка, но и без сосредоточенности не обойтись – номер-то не шуточный, отчаянный номер, смелый, небывалый!
Но все равно, если даже номер будет выполнен безупречно, и аплодисменты будут бурные, и восхищение будет всеобщим, и самолюбие артистки будет удовлетворено – все равно печально все кончится... Что – все? А все, вся жизнь. Все, что может с Леночкой произойти.
Двадцать пять годиков, а опыт, опыт! Казалось бы, ну как это может быть, чтобы этакий опыт – и уживался бы с такой фантазией, с такой взбалмошностью?
Уживались.
Чего только не пережила Леночка, чего только не успела – и богатство, и нищенство, и тотализаторы, и революции, эвакуации и мобилизации пережила, была под расстрелом и случаем осталась живой одна-единственная из всей толпы, ну и что? Чем больше опыт, тем больше разжигал он Леночкино любопытство к самой себе, и фантазию, и требовательность к людям, чтобы они открыли ее «настоящую», тоже разжигал.
«А я ведь нынче невеста, я замуж выхожу»– было сказано между прочим, а на самом деле? На самом деле революции, мобилизации, аресты, трудповинности – это для Леночки пустяки, по сравнению с тем, что она – невеста, все это – не более чем частные и даже не бог весть сколь заметные обстоятельства нынешнего ее замужества, причем замужества-то далеко не первого.
– Вы как будто не верите мне, Петр Николаевич?
– Чему это я не верю? Что ты, что вы замуж выходите? Верю! Не сомневаюсь!
– Не верите, что я всю жизнь любила лопоухих? И напрасно не верите, я всегда по ним с ума сходила!
– Ладно так-то... Ладно, Леночка, покуда тебе двадцать пять. Доживешь до тридцати – тоже приемлемо, тоже ничего. А теперь представь себе, представьте себе, что – пятьдесят? Пятьдесят, а кудряшечки, а мысли такие же? Не боитесь?
– Ох, боюсь, ох, боюсь, Петр Николаевича Это будет такая мерзость – просто ужас!
– Ну, значит, надо как-то переделываться. Пока не поздно?
– Ну зачем же переделываться? Слишком трудное занятие. Гораздо проще, чтобы тебе никогда не было пятидесяти. Опять не верите?
Нет, ничего-то в Леночке не осталось от первозданности! От Евы – ничего. Разве только то, что она – анти-Ева. Анатомические данные – да, просматриваются Евины, а физиологические – уже меньше.
Вслух Корнилов сказал:
– Леночка! Не могу себе представить, что ты, что вы происходите от Евы!
– Господи, помилуй меня! Он – не может этого представить! Он! Да я сама-то всю жизнь ни на одну минуту не могла себе этого представить!
– А пытались?
– Точно – не помню. Но, кажется, много-много раз.
– А что же дальше?
– Что с воза упало, то пропало. Навсегда! Мало ли что с моего воза падало, а Ева? Такая давность, такая давность, что и не жаль. Как будто и не я потеряла, а кто-то другой, почти незнакомый!
– Не жаль? Нисколько?
– А вот об этом я не сказала, это вы сами выдумали, что нисколько, а мне приписали. Кстати, а кто такая Ева? Это не та ли самая, которая, имея при себе Адама, очень долго не могла догадаться, что с ним делать? Догадалась бы сразу, и только, и никто не обратил бы на нее и на ее Адама внимания, а то ведь – как? Год, что ли, не помню уже, они там канителились, в райских-то садах, ну и, конечно, каждому стало любопытно, старому и малому, что и как? Когда? Чем кончится?
Как раз во время этого разговора с Леночкой в избу вошли оба уполномоченных – УПК и УУР.
Оба отнеслись к гостье с интересом, УПК, с первого же взгляда распознав в Леночке безработную, сказал:
– Идите, товарищ женщина, к нам в промысловую кооперацию! Нам такие нужны!
– Какие – такие?
– Молодые. Здоровые... И – грамотные. У нас в промысловых артелях учет поставлен плохо, вот бы вас по учетной части пустить, а? Учет – это социализм! По этой части вас – вот было бы замечательно и поразительно!
УУР заметил, что Леночка, наверное, любит музыку, так ему кажется, он сам не знает почему. Еще он сказал Леночке, чтобы она почаще навещала Корнилова, скучно же здесь, бедняге, одному выздоравливать.
– Давайте вместе больному поможем! – сказал он.– Вы будет его навещать, а я... Ну, я что могу? Принесу ему какие-нибудь интересные книги, что-нибудь такое... Принесу вам Бернарда Шоу и Анатоля Франса!
Корнилов заинтересовался:
– А поступают они в библиотеки, в город Аул? Имеются?
– Не во всех, но имеются!
Потом оба уполномоченных деликатно ушли, заторопились куда-то, а Леночка вздохнула:
– Ну-ну...
– Как понять? – спросил Корнилов.
– Только название, что мужчины. И чего тут понимать-то – примитивы. Как мужчины – оба примитивы!
– Не скажи, Леночка. Не скажи... По крайней мере, один из них. Он себя еще покажет. Когда будет допрашивать меня, вести следствие.
– Хуже, чем примитивы.
– То есть?
– Полупримитивы.
– Но это уже лучше! Это много, много лучше!
– Хуже... Примитив понятен, с ним легко найти что-то общее, так же, как и с человеком умным и разнообразным, его можно любить, и даже – очень, а с полупримитивом что можно? Полулюбить, да? Они, эти «полу», ваши следователи, да? Так я вам не завидую, Петр Николаевич!
– Еще бы мне завидовать – нелепо!
– Нелепо, а бывает! Мало ли что бывает? У меня случай был: я смертнице завидовала. Женщина приговорена была к расстрелу, а я так завидовала, так завидовала – страсть! Ну, правда, потом прошло.
– Это было в прошлом. Не сейчас!
– Конечно, не сейчас! Сейчас я люблю...
– Сказали бы – кого?
– Я его к вам приведу, и вы увидите. Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать – так? Психологически я вас подготовила, теперь дело за немногим.
– Мне что непонятно в тебе, Леночка,– сказал, обдумывая вслух, Корнилов и, кажется, окончательно переходя с нею на «ты»,– мне очень многое в тебе непонятно, но одно обстоятельство особенно: почему в свое время ты не занялась революцией? Все у тебя для этого есть – и качества характера, и биография. Мало ли хорошеньких девушек, твоих сверстниц, занималось этим делом, модно это было, да и красиво к тому же, увлекательно! Да-да: ты девушкой была независимой, богатой, но богатством совершенно не дорожила, ты смелая есть и была, любила и понимала толк в рискованных цирковых номерах – ей-богу, тебе бы только в революцию, больше некуда! А ты – нет, ты ею не занималась, отвергла – почему? Ведь где бы ты сейчас была, на каких высотах духа, в каких прекрасных существовала бы убеждениях, каким интересным был бы тебе мир, какие надежды, какие устремления, какие цели – боже мой, представить себе трудно! Вместо того ты хоть и молоденькая, но уже «бывшая», ты – в очереди на бирже труда! Нехорошо! Точно тебе говорю – нехорошо!
– А откуда вы знаете, Петр Николаевич, что я революцией никогда не занималась? А может, я ей и сейчас занимаюсь, только в самой себе! Сама себе революционерка! Почему это революции должны быть для всех одинаковы? А если для меня моя собственная главнее всех других – и французских, и русских, и китайских? В настоящее время – какая происходит?
– Революция – дело масс. А ты одна-одинешенька!
– Откуда вам известно, будто я – одна?
– А откуда ты знаешь, Леночка, что у тебя есть единомышленники? Единомышленницы? Что вас – много?
– Нас много! Нас очень много! Только мы не знаем друг друга, мы не выстраиваемся в колонны, не поем гимнов, не ходим под знаменами. Но от этого нас не меньше.
– А цели? У революции и революционеров самые отчетливые цели! Ни у кого на свете нет таких же отчетливых!
– Целей мы не знаем, вот это – точно! Но мы и не очень-то верим, будто их кто-нибудь знает, тем более – раз и навсегда! Поэтому нет никакой беды в том, что ты чувствуешь в себе революцию, а чего ради – не знаешь. Важно ее чувствовать...
Ну, Корнилов, когда задавал вопрос, он приблизительно такого ответа и ждал, а получив этот ответ, сказал:
– Тебе бы, Леночка, человека родить. Мужчину или женщину, одним словом, на себя очень похожее существо,– и капут настал бы твоей революции! Или – сомневаешься?
– Конечно, сомневаюсь! Для меня-то это очень нужно, очень и очень, а для того человека, которого родишь? Нужно ли? Ему-то это – для чего? И к чему? Опять же заниматься революциями в колоннах либо индивидуально, для самих себя? К тому же... К тому же родить каждое живое существо женского пола способно, а воспитать?! Да разве я способна кого-нибудь воспитать, если только и делаю, что сама ищу чьего-нибудь воспитания, ищу-ищу, а найти не могу? Нет, родить только ради собственного удовлетворения, вот, дескать, и я тоже выполнила долг, честно выполнила – нет, не хочу! Не хочу эгоизма! Никогда эгоисткой не была, вы же меня знаете, Петр Николаевич, вы же мне поверите – не была! – и вдруг?! Нет-нет, уж лучше я буду любить лопоухого, а он пусть любит меня, по крайней мере, все ясно, понятно и никакого эгоизма!
– Ну это ведь тоже не бог весть что, это ведь тоже банально, поскольку – не в первый раз!
– Ах, вот вы о-о-о че-о-ом! – всплеснула Леночка руками.– Вот вы куда... в какую вы сторону... вот вы по поводу чего – по поводу самого первого! Вспомнила, вспомнила: я-то была для своего первого мужчины – чем? Даром божьим, вот чем! А мой первый мужчина? Да он скорее удавился бы, чем это понял... Или вот вы, Петр Николаевич? Припомните-ка свою первую, постарайтесь и припомните! Как ее звали-то? : Забыли уже? Ну, а если не забыли имени и даже фамилии – кем она была для вас? Признавайтесь, признавайтесь – дар божий, да?
И она как в воду глядела, Леночка, потому что, лежа на печи, лежа и выздоравливая после ранения в драке, Корнилов что-то уж слишком часто вспоминал свою двухкомнатную квартирку на Васильевском острове... Папочки – самарский и саратовский,– те явились, довольно продолжительное время побеседовали с сыночком, потом исчезли, только и всего, но тут другой был случай: кратко, но то и дело возникала в памяти Корнилова его квартирка, а главное, милая Милочка, бестужевка, которая его в той квартирке посещала.
Она обучалась на Бестужевских по словесности, еще ухитрялась и женские агрономические курсы Стебута посещать, благодаря всем этим наукам была с утра до позднего вечера занята, о свидании договориться – на это уходило полчаса. Пока-то она сообразит и сосчитает – послезавтра после обеда какие и где у нее занятия, какие книги ей надо сдать, а какие взять в библиотеках, на какую публичную лекцию надо сбегать,– пока все это она расположит в хронологическом порядке, в пространстве и во времени,– полчаса как раз. Ну ладно, так или иначе, а часам к двенадцати ночи, запыхавшаяся, позвонит она в квартирку на Васильевском, войдет. Книги – в одну сторону, туфли в другую, шапочку в третью – наконец-то! А утром, часов в пять, Корнилов слышит – кто-то ходит, ходит в соседней комнате и что-то такое тихо говорит, говорит...
А это Милочка ходит, это она говорит – учит по-латыни названия разных сортов капусты:
– Brassica oleracea capital, f alba, rubra, sabanda, gemmifera; brassica oleracea f acaphala.
Она в нижней рубашечке ходит и с платочком на голове, чтобы непричесанные волосы вели себя как следует, не рассыпались бы в разные стороны.
Корнилов, как только заглянет в ту, соседнюю комнату, так у него сон долой, а горло перехватывает.
– Милка! Ты что – с ума сошла?!
– Нет, не сошла...
– Нет – сошла: нормальная женщина не может быть такой соблазнительной!
– Не мешай!
Вот они – науки-то!
И не сами по себе они пристали к Милочке, науки, может, и не пристали бы, если бы не печальные обстоятельства Милочкиной судьбы.
...Лет восьми она осталась круглой сиротой от родителей-ссыльных где-то на севере Якутии, и там подобрал ее, несчастную девочку с огромными серыми глазами, наполовину русский, наполовину якут, купец со странной фамилией Наливайко-Першин.
Он девочку определил в Иркутскую гимназию, а потом еще и отказал ей капитал на дальнейшее образование.
И вот было девочке пятнадцать лет, когда она дала клятву: во что бы то ни стало получить высшее образование, потом вернуться в Сибирь, в Якутию, и отдать все знания, всю свою жизнь народу, делу народного просвещения.
Вот она и готовилась к подвижничеству, к исполнению своей клятвы.
Купец Наливайко-Першин дважды наезжал в Петербург, и Милочка знакомила с ним Корнилова, оба раза купец был сильно под мухой, толстый, с сиплым бабьим голоском, с узкими глазками, он был бесконечно деятелен и принимал в шикарном номере гостиницы «Астория» каких-то коммерсантов, каких-то чиновников, каких-то земляков и Милочку с ее женихом тоже принимал на краткое время.
– Милка! – сказал он при первой встрече.– Справь-ка жениху тройку аглицкой шерсти! Денег дам!
– Милка! – вспомнил он в следующее посещение столицы, года полтора спустя.– Кому тот раз сказано было: купить жениху тройку аглицкого сукна! Может, я спутал че, может, голландского? Одним словом – тройку!
Наливайко-Першину на клятву его воспитанницы было, конечно, наплевать, чего-чего, а клятвы-то он давно привык пропускать мимо ушей, он от своих должников, поди-ка, слышал их по десять раз на день и теперь только удивился, почему это до сих пор не сыграна свадьба, почему не исполнено его распоряжение, шерстяная тройка по сей день не куплена жениху, но у Милочки-то и в мыслях не было отступать от своей клятвы хотя бы на шаг.
И у Корнилова тоже не было этого в мыслях, они так и разумели – вот она кончит курс и поедет в Якутию, будет там учить детей, а взрослым жителям прививать элементарные агрономические знания, учить их разведению овощей в закрытом грунте, будет всею своей жизнью оправдываться перед человечеством в том, что допустила когда-то недостойный порядочного существования поступок: приняла от Наливайко-Першина грязные, нажитые нечестным образом деньги, получила на эти деньги образование.
У нее была любовь к молодому философу Корнилову, значит, и любовь придется оправдать, потому что если они с философом встретились, если полюбили, так опять-таки только благодаря Наливайко-Першину и его деньгами – без этих денег каким бы образом Милочка оказалась в Петербурге?
Долг превыше всего, и вот она должна вернуться в Якутию, а он – тоже должен: остаться в Петербурге и создать для народа новую философскую школу.
Ну, он-то, правда, изменил своему «должно», когда, до глубины души рассердившись на Вильгельма Второго, пошел с ним воевать, а Милочка – та нынче, поди-ка, уже старушка, северные края быстро старят людей, особенно – женщин, особенно – женщин красивых, тем более что она на четыре с половиной года старше Корнилова, и сейчас, сию вот минуту, одетая в оленьи меха, в избушке какой-нибудь, может быть, даже и без стекол, а с прозрачной льдинкой, вставленной в крохотный оконный проем, учит, милая старушка, детей: Обь и Енисей впадают в Карское море, а Лена и Колыма – в море Лаптевых... Повторите, дети, куда впадают Обь и Енисей, а куда – Лена и Колыма?»
А как, бывало, он Милочку обнимал – забыто уже? А какая у нее являлась ответная нежность, боже мой! Какой становилась она женщиной без всех своих «должно», какие были удивленно счастливые у нее глаза, какое глубокое дыхание! Ну ладно, все это сентиментально, все было слишком давно, но тогда-то, тогда почему он отпустил ее в Якутию?
Проводил до Москвы, там, в Москве, четыре дня они осматривали русские святыни – Кремль, Даниловский и Новодевичий монастыри, а потом он сделал Милочке сюрприз: купил билет первого класса до Иркутска, в то время, когда она предполагала ехать третьим.
Ведь если бы он тогда Милочку не отпустил, сказал бы ей, что без нее он сопьется, погибнет под забором, что кончит, наконец, самоубийством, если бы она осталась с ним в Петербурге, так ведь она не отпустила бы его воевать с Вильгельмом Вторым!
А тогда и вся жизнь была бы другой, питерской была бы, голодноватой, но профессорской и без фронтов, как-никак, а профессорский состав никто в армию не мобилизовал, ни белые, ни красные. Хотя опять-таки не без сомнений: а если бы Милочка ответила бы: «Ты без меня не можешь? Тогда поехали вместе в Якутию!» Или если бы она согласилась остаться с ним в Питере, а потом и мучилась бы, и мучилась тем, что нарушила клятву, и от этих мучений ни ей, ни ему жизни бы не стало? Ни профессорской, ни другой какой-нибудь?
Милочка, она ведь была упрямой, наивные люди часто бывают упрямцами.
Милая Милочка, она и в зрелом возрасте, конечно, оставалась школьницей, из тех школьниц она была, которые день-деньской пугаются оттого, что что-то там еще не выучено. Какой-то урок, что-то еще не сделано, что сделать обязательно нужно, иначе – умрешь. И не просто так умрешь, а с позором...
Переписывались полтора года.
Потом решили, что письмами они растравляют друг другу души, что мешают исполнению каждым своего долга, и только на фронте, уже в январе семнадцатого года, он получил письмо, она спрашивала – правильно ли она установила его адрес? Будет ли он теперь ей отвечать?
Два вопроса. Больше ничего.
Он ошалел, стал счастливым, глупым и неосторожным, и его тут же подстрелили австрийцы, в мякоть правой руки попала пуля, а он попал в госпиталь, писать не мог и вышел из госпиталя уже после Февральской революции. Ну какие там могли быть письма с Юго-Западного фронта в Якутию, из Якутии на Юго-Западный фронт после Февральской-то революции? Тем более – после Октябрьской?
Все.
Все. Все кончилось и даже, признаться, забылось. Он думал, что забылось совсем, но оказалось – не совсем.
Вот и Леночка напоминает:
– Так как же, Петр Николаевич? Помните вы свою первую женщину? Помните или нет?
– Это было слишком-слишком давно.
– Какое совпадение: и у меня тоже слишком-слишком! А вам тут, Петр Николаевич, на этой квартире, в избе этой, раненому и подследственному, видения какие-нибудь не приходили? Какие-нибудь сны и призраки? Ко мне бы здесь они обязательно пришли, даю честное слово!
Что это она нынче, Леночка, провидицей, что ли, стала?!
– Действительно, мне здесь снятся сны. Мне здесь мои папочки однажды приснились. Мои родные папаши.
– Как это – папаши? Сколько же их было?
– Двое.
– Двое?! Ах да, действительно – видения же! Сны! Призраки! Когда бы один, так о чем бы и разговор, не заслуживало бы внимания, а двое – это интересно. Расскажите, а? Они что – оба одинаковые или как?
– Не помню... Дальше – не помню, знаю только, что двое, больше ничего!
– Ах, как жаль! Не всегда, но иногда наступают периоды – меня свои и чужие сны очень интересуют! Обычно – наплевать, но иногда...