Текст книги "После бури. Книга первая"
Автор книги: Сергей Залыгин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
– Вот так! – усмехнулся Корнилов. – Мне на исключительные случаи везет. Вот и «Буровой конторы» я был лишен в совершенно исключительных обстоятельствах. Благодаря сумасшествию своего совладельца.
– Это прекрасно, прекрасно! – обрадовался УУР.– На ловца и зверь бежит: незаурядные случаи чаще всего случаются с незаурядными людьми. А мне именно таковой человек под завершение юридической карьеры и юридической жизни и нужен. Значит, не напрасно я на вас вышел, на такого зверя, а то ведь – как? Разговариваешь с человеком, а ему – что об стенку горох! Не-ет, уж с вами-то мы поговорим! Уж вы-то кое-что поймете! И вы в тюрьме будете сидеть, уж это обязательно, это самое меньшее, что с вами может и должно случиться, если мне либо преемнику моему удастся расследовать все – все! – ваше прошлое, тогда почему бы и... а я, обучая детей где-нибудь в глухой деревеньке стихам Александра Пушкина и даже Демьяна Бедного, я все время буду с вами разговаривать, буду вас своею мыслью преследовать, живого или мертвого, все равно какого! Буду дальше и дальше вас обвинять и все по одной и той же, по той же причине: народ видел в учении свет, а вы, ученые, через учения свои приводите его к такой тьме, к такой гибели, которую он и представить-то сам по себе никогда не мог!
– За это не судят! Судить за это какого-то доцента?! Нелепо!
– Но ведь судят же! Министров царского правительства при правительстве Временном вы, интеллигенты, адвокаты и прокуроры, судили же? При Советской власти вы, интеллигенты, министров Временного правительства – судили? А одного доцента – так и нельзя? Не-ет, порядок другой: кто попался, того и судят, и во веки веков так же было, другого порядка нет, не выдумаешь, даже вашей интеллигентной и философской головой не выдумаешь! Может, вы хотите попробовать? Может, дать вам пять минут на размышления и догадки? Чтобы выдумали? Другой порядок? – И УУР снова встал из-за стола, снова подошел к оконцу, постоял молча. Когда вернулся, сказал: – Вот нынче явилась хотя бы и крохотная, но последняя возможность народу сохраниться духовно, да и физически тоже, нэп явился. Но ведь вы же и над этой возможностью насмехаетесь, и ее презираете, и ее предаете? Чего ради предаете, а? Узнать бы?
– Вы считаете, нэп – спасение? Единственно возможное?
– Мало того, что единственное в наше время, но и последнее во всей истории – вот что главное. По-след-нее! – УУР снова замолчал, теперь уже сидя за столом, он поглядывал в оконце, а в памяти Корнилова возникала, терялась и снова возникала акварельно-светлая
аудитория с окнами на Неву, на Адмиралтейство по ту сторону Невы и кафедра на небольшом возвышении.
С этого-то возвышения молодой приват-доцент излагал свой натурфилософский взгляд на мир. Много раз излагал.
Слушателей бывало человек сорок, не более того, почти что студенческий кружок, однако же кружок внимательный и благодарный,
И ведь как помнилась она ему – благодарность-то, как помнилась! Он – учит, его – воспринимают... Историки и филологи были там, в том благодарном кружке, и несколько юристов, а еще в правом углу на самой последней скамье неизменно виднелась бестужевка Милочка, чаще одна, иногда – с подружкой, тоже бестужевкой, помнится – естественницей. От Милочки, как ни от кого другого, исходило благодарение почти материальное, которое молодой ученый, казалось, мог бы в какие-то мгновения подержать в собственных руках. Кружилась голова, приват-доцент восторгался этим ощущением, а все-таки, все-таки... Бывало же, что уже тогда возникал вопрос: а вправе ли он удивлять? Вправе ли объяснять этот мир?
Ну вот, через двадцать лет ученик призывает приват-доцента к ответу: повтори-ка, повтори – что ты говорил, что тогда в акварельной аудитории объяснял? Это все еще имеет какой-то смысл или уже никакого?! Никакого – и все надо отбросить за ненадобностью? За вредностью? Да, тревога была уже тогда, в светлой той аудитории, предчувствия – были, но чтобы вот так обернулось – нынешней сумрачной избой и этим следователем, бывшим вечным студентом, и его обвинениями, – такого приват-доцент предвидеть не мог. Никогда! Тем более что ведь и двадцати-то лет не прошло с тех пор, нет, немногим более десятилетия минуло...
Угадать, предусмотреть заранее такого над собою судью, такого пристрастного, такого доморощенного толкователя судеб человеческих, конечно, было невозможно! Немыслимо! – а когда так, то, по справедливости, должна была бы замереть и память, но она-то и действовала, рисовала акварельки, одну лиричнее другой, и все на одну и ту же тему: аудитория с видом на Неву, на Адмиралтейство, аудитория с внимающим, от всей души благодарным студенческим кружком, аудитория с влюбленной бестужевкой Милочкой на задней скамье, в правом углу, чуть-чуть левее сияющего адмиралтейского шпиля... Столь не к месту возникающие эти акварельки окончательно уничтожили дух сопротивления, которым – это было испытано и доказано многократно – всегда, во все трудные моменты жизни обладал Корнилов. И вот он сидел за грубым колченогим столом и молчал, не обладая, кажется, уже ничем.
Он молчал, а УУР говорил дальше, дальше:
– Вы, интеллигенция, давным-давно предали народный идеал справедливости! Ну как же иначе-то – сто лет вы, интеллигенты, призывали народ к революции, а когда революция началась, вы перебесились и переругались между собой, и одни закричали: «Кровь, кровь! Ужас, ужас! Дикость! Варварство!» – и бросились за границы, наклав при этом в штаны, а другие завопили: «Больше, больше крови! Больше, бо-ольше!» – и стали одни белыми, а другие – красными и стали до последней капли крови воевать друг с другом. А недоучек, таких, как я, вы привлекли приговоры писать к расстрелам, мало того – едва явилось мирное время, надежда на успокоение народной жизни явилась, нэп явился, как вы и эту надежду развеиваете снова в прах! Последнюю, учтите, надежду! А ведь вы не тот, за кого вы себя выдаете! А?
– О чем вы говорите?! Как будто революцию выдумали интеллигенты! Доценты! Присяжные поверенные?!
– А кто же? Какая наивность! Предательство снова – какое?! Вы, вы, вы и выдумали! Народ, что ли, выдумал? Народ свои понятия о справедливости имел, народ знал слово «бунт!», ясное слово и понятное – несправедливость, и надо против нее бунтовать – ясно и очевидно, но вы, вы, интеллигенты, подменили бунт другим словечком: «революция»! Вы облекли бунт всяческими теориями и бессмысленными утопиями, в то время как бунт, он издавна был делом святым, он и кровавый, и с жертвами напрасными, и с жестокостями, и с поджогами, но бунтовщики-то неизменно ведь знали, что за все это придется отвечать! Побунтовали, пожгли, чего-то, каких-то уступок добились, ну, а за что-то – это каждый бунтовщик знал – придется отвечать! И приходили войска, и спрашивали – кто зачинщик, а мужицкое общество заранее определяло, кому выходить из низов,– неженатые выходили, бобыли-старики выходили на тот вызов и жертвовали собой, шли на каторгу, и было перед кем за бунт ответить, а р-р-революция? А теории р-р-р-революционные? Им ответить – раз плюнуть, они все ниспровергают, а ответственность прежде всего. Ответственность предается проклятию! Интеллигенты-революционеры вопят: «Мы отвечаем перед народом!», ладно, хорошо, а народ перед кем отвечает? Зачем же с помощью теорий делать народ безответственным за свои действия? Чтобы после перед ним, перед безответственным, самим отвечать, да? Перед таким – легко отвечать, да? Перед таким отвечать – никак не отвечать!
– Не так! – возмутился Корнилов.– Совсем не так. В народе давно зрел раскол на бедных и богатых, на тех, кто за новое, и на тех, кто за старое, а честная русская интеллигенция приняла сторону бедных и угнетенных – что же тут плохого? И эту сторону можно было утвердить только революцией, но никак не бакунинским анархическим бунтом!
– Ну, когда так, когда вы этакий завзятый революционер, тогда почему же вы в белой, а вовсе не в Красной Армии воевали?
– Разве в белой не было революционеров? Там эс-эры были, они царским правительством преследовались даже больше, чем большевики. Анархисты были.
– Ну вы, положим, на эс-эра непохожи. Совершенно! – как показалось Корнилову, даже с некоторым сожалением произнес УУР.
– Нет. Непохож. Совершенно.
– Тогда – кто же вы?
– Я был, я старался быть беспартийным революционером.
– Ага! Потому-то вы и не отвечали ни перед кем за свои поступки!
– Старался отвечать перед самим собою. Перед своей совестью! – тихо-тихо, а все же сказал Корнилов.
– Перед своею? Она у вас есть – своя-то? Совести народа у вас нет, а своя собственная – она теоретическая: подходит под какую-то теорию, значит, есть, не подходит, значит, нет ее и даже не должно быть! Еще и еще: вы все были за революцию, все призывали к ней, а началось – все интеллигенты разбежались по разным теориям и ну бить народ народом же, и ну бить себя самими же собою! Да как же вы могли призывать народ к революции, когда сами не знали, что это такое?! Когда между собой не могли договориться – что это такое? Договорились бы между собой, а тогда и призывали бы, никак не раньше! А ежели вы стали призывать раньше того, то вот вам и результат: гражданская война – и вы, теоретики и философы, свою задачу перекладываете опять же на плечи народа: пусть он сам оружием и кровью своей решает, что такое революция, какой она должна быть, кто в ней прав, а кто – виноват?! Это – совесть?! Да? Я вам, философу, так скажу: последним нашим совестливым, то есть истинным интеллигентом был все-таки Лев Толстой – он всю совесть соединить в одно мечтал, сколотить ее, соединить ее в веру, потому он и был созидателем совести. Ну а после него совершенно уже другое пошло, интеллигенты совершали работу только разрушительную, когда начали растаскивать понятия совести по самым разным теориям!
– Да вам-то, гражданин следователь, кто дал право за народ и от его имени говорить? Вы, верно, какой-нибудь дьячков сын, так по этой причине уже считаете себя народом? Нет, позвольте, я многих-многих интеллигентов встречал, которые больше были народом, чем вы! Уж это точно – больше!
УУР замолк, сделался сердитым, злым даже, и вдруг спросил:
– Когда вы были в последний раз в Самаре? Гражданин Корнилов?
Корнилов долго-долго не отвечал, не мог собраться с мыслями.
Наконец ответил:
– В Самаре, в последний раз... в августе тысяча девятьсот тринадцатого года. За год до войны.
– По причине? По какой причине были?
– Навещал отца.
– Навещали отца... Кем он был? Ваш отец?
– Он был адвокатом.
– Адвокатом... Примечательно! А в каком году отец переехал в Саратов и стал инженером? И основал в Саратове техническое акционерное общество «Волга»?
– Когда я навещал отца в Самаре, он говорил мне, что намерен основать в Саратове строительное общество.
– Способным человеком был ваш отец: адвокат, юрист, а встал во главе технического общества!
– Способным, действительно очень способным человекам он был, я никогда в этом не сомневался. К тому же, знаете ли, филологи, историки, а юристы – особенно – в те времена часто возглавляли коммерческие и технические предприятия. Да хотя бы и Витте Сергей Юльевич! Министр путей сообщения, министр финансов, председатель комитета министров, даже «эру Витте» создал в политике, а ведь по образованию – математик, вот кто!
Корнилова потряхивала дрожь, но он, напрягая память, все пытался увести разговор куда-нибудь в сторону. Вот он и подумал,– может, Витте поможет?
– Это вы – к чему? – спросил УУР.
– Это я вообще.
– Ах, вообще! Вот, значит, кто вам по сию пору не дает покоя – Витте! Немец! Немец, да такой, который хвастался, что ничего немецкого не знает – ни религии, ни одного слова по-немецки, ни даже своей родословной. Что верно, то верно, немецкое-то он все предал, но и русским от этого не стал, был ублюдком и умер ублюдком. Взятки брал чудовищные. Управлял Юго-Западной сетью железных дорог, так жалованье имел пятьдесят тысяч годовых, а стал директором департамента – восемь только, вот и наверстывал. Вас именно эта деятельность господина Витте интересует? Она? Впрочем – о чем это я? Да кто из царских прихвостней и лизоблюдов когда-нибудь не воровал? Смешно!
Так или иначе, но Витте не помог, Корнилов вспомнил историка Ключевского:
– «В половине девятнадцатого века русское дворянство было пристроено к чиновничеству и страна стала управляться не аристократией, не демократией, а бюрократией, лишенной всякого социального облика». Помните? Ключевский? Отсюда, от этой бюрократии, появился и Витте.
– Ну, положим,– обиделся за Ключевского УУР,– положим, Василий Осипович шел дальше, гора-а-здо дальше: «Народ становится исторической и политической личностью, приобретает национальный характер и сознание своего мирового значения только в государстве, а государство это есть верховная власть, народ, закон и общее благо!» Витте, конечно, так же, как и вы, народ не понимал, только вы по-разному не понимаете. Витте думал, будто народ – это рабочая сила, без которой государство, к сожалению, обойтись не может, если же обойдется когда-нибудь, ну, хотя бы с помощью той же самой техники и науки, так это будет отлично, прелестно будет – и государство, и государственность достигнут своего идеала. Вы же думали, и даже возводили в прекрасную мечту, чтобы народ обрел народовластие. Вы, разумеется, так полагали?
– Разумеется! – подтвердил Корнилов, а УУР этому подтверждению обрадовался и даже прихлопнул в ладоши:
– Ну вот, ну вот – разумеется! – Потом он посерьезнел, у него переход от серьезности к чему-то детскому и обратно происходил так явственно, что за этим интересно было наблюдать по глазам, по губам, по складкам на щеках. Очень серьезный, УУР сказал: – А народу совершенно не нужно народовластие. Совершенно! Ему его навязывают различными ухищрениями, но это уже другое дело! Вас это удивляет?
– Что скажете дальше?
– Дальше! А вот: народ наш всегда искал справедливой власти над собой, но собственной власти не искал никогда! Он потому и народ, что не властвует, в этом его отличие от всех других сословий и природа его организма. Нарушьте природу, сделайте в деревне каждого десятого служащим от государства – конец народу! Вы, наверное, знаете – есть и всегда будут люди, им собственная власть противнее посторонней, вот они-то и есть народ, независимо даже от образованности и от сословности. Конечно, государственные умы, Михайлы Ломоносовы, должны из народа выходить, коли они в нем неизбежно нарождаются, но даже и они не все имеют нравственное право очаги свои покидать, уходить в столицы, они и в народном самоуправлении должны быть! Через эти самоуправления народ свои собственные улаживает дела, и общается повседневно с высшей властью, и обращается к ней за помощью, когда дело того требует, и сам требует и бунтует, когда до этого доходит, чтобы власть ушла прочь, ежели она перестала соответствовать своему народу. Вот так! Вот еще объясняют мне нынче: народ – явление социальное! Я согласен, но это же самое простенькое дело, так вопрос представить, потому что народ – это источник истории и духовности, создатель слова, дела, мысли и земного обычая жизни! Он источник всего этого, он и хранитель, а в осознании этого предназначения он и сам-то сохраняется и существует, а без этого становится просто-напросто населением! Потребуется – он в жертву самого себя принесет, это он может, но кому принесет-то? Власти какой-нибудь? Теории какой-нибудь? Нет и нет – он принесет себя в жертву самому же себе, ради продолжения своей жизни. Жертвуя собой, он знает, что он почти весь погибнет в жертве, почти-почти весь, но весь – никогда, а из остатка, хотя бы малого, он возродится снова и снова! Власти приходили и уходили, государства – тоже, религии – тоже, а народы сохранялись, они-то и сохранили человечество! Теперь, ну теперь другое время, и человечеству надо сохранить народы, опять-таки ради собственного сохранения, и нынешние культуры, и науки и философии этому бы и должны служить, но они, вместо того, из наук становятся специальностями, а народы для них – подопытные кролики: «Давайте,– говорят самые разные теоретики и деятели,– давайте вот с этим народом сделаем вот такой опыт, а с этим вот этакий!» А ведь опыт уже есть, уже известно, что значит человечество без народов, но с властью: Северные Американские Соединенные Штаты! Они с чего начали-то? С власти без народности начали, истребив индейцев. Чем продолжили? Властью продолжили, доставив себе африканских рабов, сделавшись рабовладельцами. Ну вот, ну и где же там у них духовность? Или хотя бы истинная боль за ее отсутствие? Страдание из-за того, что нету ее? Мечта о ней, что вот-вот она наступит? Ничего этого, никакого страдания, наоборот, гордость собою, какой нигде в мире! Значит – погибнут! Многих погубят, так же, как индейцев погубили, но и сами погибнут тоже, Вильсон их не спасет, если уж Фенимор Купер не спас!
Когда УУР пускался в рассуждения, Корнилова почти оставляло чувство опасности, ему становилось интересно, сперва – слегка, потом все больше и больше, и теперь он спросил:
– Значит, вы за народность и против умозрительных, как вы их называете, теорий? Иначе говоря, вы анархист, весь в Бакунина, и всякая общественная организация, хотя бы и народная, вам претит, вы ее боитесь как огня! Тогда каким же образом вы хотите добиться справедливости? Вы ведь и сами-то тоже ужас как теоретичны! И геометричны! Только ваша теория состоит в отрицании теорий – вот и все!
– Я?! Ну, если вы так говорите, значит, вы даром что натурфилософ, а к природе, а к земле, а к природе и к людям – глухи и слепы! Да неужели вы не слыхивали всего этого, что я говорю, не от меня, а от них же – от природы и от людей? Не знаете, что когда людям хорошо на душе, так они о власти и всяких там государственных устройствах и говорить-то избегают?! Не замечали, что чем лучше и чище человек, тем он больше этого избегает?
– Но ведь эту вашу теорию, эту вашу естественность в жизнь-то воплотить нельзя? Никак?
– Никак. Конечно, никак...
Корнилов удивился. Посмотрел на УУР, на сосредоточенное и воодушевленное беседой его лицо и удивился еще больше.
– Тогда зачем же она вам, ваша теория? Все ваши рассуждения?
– Ну да, ну да, я вас понял – это у вас, у интеллигентов, заведено: чуть что, чуть какая теория завелась – давай ее воплощать! Еще и неизвестно, как и каким образом,– но обязательно воплощать Это, наверное, потому, что сами-то вы – сословие молодое, даже младенческое, что мысль у вас богатая, но не сильная еще, совсем не то что народная мысль. А вот народ, тот никогда не торопился воплощать, он только все окружающее к мысли своей примеривал и с помощью ее определял – вот это в жизни правильно, а вот это не так и неправильно, но чтобы мысль свою, свой идеал он завтра же, сегодня же кинулся воплощать в жизнь – нет, он с этим не торопился веками. Может, и тысячелетиями. В этом его мудрость...
– И вы лично так же?
– И я лично так же! Живу я каждый день и каждый день о самых разных предметах и людях думаю. Как именно думаю-то? А вот: «Это хорошо, потому что соответствует моей главной, и даже не только моей собственной, но и – верю, искренне и до глубины души верю и чувствую,– но и народной мысли и убеждению», а когда так – я радуюсь! Знаете опять же, как я радуюсь? Вы догадывались когда-нибудь либо нет, как птичка радуется, когда поет? Ну, а когда что в жизни совсем не так, совсем не подходит к той мысли, претит и даже угнетает ее, тогда мне огорчительно – слов нет! Зачем далеко ходить, как вгляжусь в вас внимательно – слов нет! Ведь, скажу я вам, да вы и сами это знаете,– мы ведь с вами почти что друзья! Знаете? Об этом?
Корнилов кивнул – да! Знает!
– Ну вот, ну вот! Мои бы мысли да ваши бы мысли – да вместе, в одно бы! А? Вот бы сложилась мысль? Красота бы получилась бы! А? Догадываетесь?
Корнилов кивнул – да! Догадывается!
– И ведь для народа-то, для других-то людей, как бы это было полезно – понимаете? А?
Корнилов кивнул – да! Понимает!
– А как на самом-то деле происходит? А? На самом-то деле почти что друзья – они часто хуже врагов. Очень часто!
– Так вам это, может быть, только кажется, а на самом деле мы думаем с вами недалеко друг от друга?!
– Далеко-о-о! Так далеко, что едва видим друг друга! Вы – как? Вы от мысли к мысли всю жизнь думали, а я? Я от цветочка какого-нибудь – к мысли, от борозды пашенной – к мысли, от разговора с мужиком или с бабой на свадьбе или на погосте – к мысли. А впрочем, не знаю – мысли это мои или жизненное мое ощущение? Вот какая между нами большая, какая поучительная разница? Но, несмотря на разницу, я бы и еще и еще поговорил, ведь в некоторых интеллигентах действительно – что хорошо? Они к чужим словам любознательны и вот слушают, не перебивая. У нас, у простонародья, такого терпения нет, а мне эта любознательность и всегда-то была по душе, и я, верите ли, интеллигентных собеседников всегда искал, уважал не столько потому, чтобы послушать их, сколько – чтобы они меня, не перебивая, послушали бы. Всегда так, ей-богу, а нынче, перед тем как я навсегда оставлю юридическую деятельность, так мне ваше внимание тем более необходимо. И я бы еще говорил бы и говорил, мне не мешает, что я – следователь, а вы – подследственный, но мне истинно мешают некоторые подозрения в отношении вас...
– Подозрения? Но они же могут и не подтвердиться! Это еще надо выяснить!
– Надо, надо! Скажите-ка, Петр Николаевич, когда вы познакомились с гражданкой Евгенией Владимировной Ковалевской?
Не то чтобы Корнилов этого вопроса не ждал – ждал давно. Они давно с Евгенией условились, как и что отвечать, если кого-нибудь из них будут на этот счет спрашивать, все было продумано ими до подробностей, но а том-то и дело, что УУР в своих вопросах следовал тому именно порядку, который Корнилов давно определил как самый трудный, самый опасный для него порядок.
Таких вопросов, давно определил он, было три: о наследовании имущества Корниловым акционерного общества «Волга» – когда, при каких обстоятельствах?
о Евгении Владимировне – где, когда, почему, каким образом?
о службе Корнилова в белой армии – где, когда, кем? Кем служил?
Последнего вопроса пока еще не возникало, но он возникнет вот-вот, не мог не возникнуть.
Подробности УУР пока не выяснял, до конца свои вопросы не доводил, в протокол ничего не записывал, тем очевиднее становилось, что все это он откладывал на будущее, а сейчас как бы только составлял программу допроса. И очень точно он ее составлял!
Корнилов ответил, что встретил Евгению Владимировну в семнадцатом году, на фронте. Когда его легко ранило в левую руку. Вот сюда, здесь и сейчас остался след пулевого ранения. Его ранило, а сестра милосердия Ковалевская рану перевязывала. Ну, и...
УУР спросил:
– И на несколько лет вы расстались с Ковалевской, а когда вышли из лагеря белых офицеров, ее нашли, приехали к ней а город Аул. Так?
– Совершенно верно.
– Каким образом вы ее нашли? Переписывались? Во время гражданской-то войны?
– Нет. Не переписывался.
– Тогда – как же?
– Совершенно случайно. Мне указал ее адрес сосед по нарам в офицерском лагере.
– Ваш товарищ?
– Сосед по нарам.
– Фамилия товарища?
– Очень похожа на мою: Кормилов.
– Имя-отчество Кормилова?
– Там мы знали друг друга только по фамилиям.
– Он жив, Кормилов?
– Наверное, нет. Когда я выходил из лагеря, он был в тяжелом состоянии – сыпняк.
– Сыпняк... А ведь Ковалевская-то – необыкновенная женщина. Русская, скажу я вам, женщина. Может, во всем свете таких больше нигде и нет, только в России? Я-то ее знаю, в госпитале у нее лежал.
Корнилов промолчал.
– Когда вы расстались? Почему расстались? Снова было молчание.
– Не могу настаивать, но ежели ответите, буду признателен: была же причина, не просто же так расстались?
– Ковалевская не хотела, чтобы я был нэпманом, владельцем «Буровой конторы».
– Вот как! – воскликнул УУР.– Она догадывалась, она как знала, что вы не выдержите, откажетесь от «Конторы»! Как знала! Странно: вы перестали быть нэпманом, струсили, а она все равно уехала из Аула?
– Мы не смогли восстановить прежние отношения.
– Куда уехала Ковалевская?
– Мне это неизвестно.
УУР сочувственно задумался, и в паузе вот что случилось: папочки явились. Оба! Оба-два Константиновича, Василий и Николай Корниловы, один курносенький, в пенсне и, кажется, с веснушками, у другого на сухощавом лице ястребиным нос, одина – двокат, другой – инженер путей сообщения. Оба отнеслись к сыночку участливо: «Мы тебя не выдадим!» Оба полагали, что, если они явились в критический момент, заявили о своей моральной поддержке,– значит, дело в шляпе.
Вечное заблуждение отцов!
И опереточное мимолетное это явление было лучше, чем ничто, гораздо лучше, тем более что папочки промурлыкали какой-то куплетик, кажется, «Когда б имел златые горы...» Папочки были в смущении и ничего не требовали. Наоборот, они о чем-то просили. Ну да, они просили защитить их. Ведь когда защищаешь кого-нибудь, то не с такой очевидностью ощущаешь, что тебе самому совершенно необходима чьято защита!
Вот папочки и подсказывали Петруше: «Защити! Ну, если нас не можешь – защити Борю и Толю?!»
А – что? Стоило представить того и другого в веревочной слободе, чтобы понять, насколько они здесь беззащитны.
«Борю и Толю – не можешь? Ну, а Леночку Феодосьеву?»
Еще бы! Подумать только, что за человек Бурый Философ, и сразу же поймешь, что защищать Леночку совершенно необходимо.
«Леночку – не можешь? Ну, а Евгению Владимировну?»
Евгения Владимировна явилась на память странно: сперва с темными глазами, потом с голубыми.
«Это,– догадался Корнилов,– это при самой первой встрече вблизи крайних избушек Аула, на коровьем выпасе, глаза Евгении Владимировны показались мне темными. На самом же деле они были голубыми». За годы, которые они провели в любви, он так и не сказал ей о ее черноглазости, которая ему столь явственно когдато показалась. Жаль, жаль, что не сказал! Нынче особенно жаль этого стало.
Папочки еще порассуждали – кого бы сынок Петруша мог защитить, и как-то незаметно, бочком-бочком, исчезли...
А Великий-то Барбос? Ни слуха, ни духа, ни гугу.
Корнилов его упрекнул: «Истинно-то великие, они не трусливы!» А потом подумал и сделал скидку:
«Значит, так и надо Великому – умница! Знает, что делает! Значит, так и надо – не показываться на глаза УУР преждевременно!»
Однако же на что-то, на кого-то надо же было надеяться?! Хотя бы слегка? На кого-нибудь?
Никто его не выручал, не облегчал положения.
Неизвестно, надолго ли, но выручил его УПК.
Он вошел в избу, остановившись на пороге, ахнул в недоумении и спросил, почти что крикнул:
– Все сидите? Все сидите, беседуете, язви вас?! И конца-края не видать вашим беседованиям, а что дело стоит – горя мало?! Замечательно и поразительно! Нет чтобы скорее, а сказать, так завтра же собирать собрание, объединять веревочников в единый трудовой коллектив, нет этого государственного и общественного дела, а есть одна только бесконечная беседа, одни только личные разговорчики! Вы даже и не знаете, не интересуетесь, что же за этими стенами в эти часы и в минуты происходит, как там складываются обстоятельства к объединению?!
– Что же там происходит? – спросил УУР.– Что там такого, особенного?
УПК, небольшого росточка, но плечистый и длиннорукий, негодуя, смял в руках матерчатую свою кепочку и, шагая из угла в угол избы, стал говорить отрывисто и зло:
– Ну конечно, ну конечно, где тебе, интеллигентной твоей голове, додуматься – что может и что неизбежно должно в данный момент с веревочниками происходить? Сроду нет, сроду не додумаешься! А вот темные веревочники, они поняли отчетливо, что делать, и на базаре и в соседних сельских поселениях они в спешном порядке продают всю до нитки, у кого какая есть, готовую веревку! Вот чем они, к твоему сведению, в настоящее время заняты!
– Почему это они? Вдруг? – снова спросил УУР.
– А потому вдруг, что завтра, когда они объединятся в настоящую артель, индивидуального сбыта и торговли у них уже не будет, будет только через контору артели. Вот они и спешат сломя голову расторговаться! И продают свою продукцию, веревку свою направо и налево по бросовой хотя бы цене, за копейки, кому придется, хотя бы даже и спекулянтам-антисоветчикам и рвачам!
– Какой же им смысл продавать за копейки? Что-то тут не так...
– Тут все так! Все как есть: копейки они сегодня получают в собственные руки, а рубли-то завтра получит артельная касса – вот какой у них частнособственнический интерес!
– Но ведь это же их собственная, а не артельная веревка, они ее вправе кому угодно и за какую угодно цену продавать! При чем здесь мы с тобой?
– Мы? С тобой? Да мы с тобой полностью в ответственности за такое безобразие, за такую их несознательность: артель завтра в трудовой коллектив организуется окончательно, а касса-то у той артели будет пустая? С чем начинать-то придется артели, с какими такими деньгами и средствами? Может, правление по миру пойдет, с того и начнет свою деятельность?
УУР подумал и сказал:
– Что же мы теперь – веревочников на веревках должны держать? Что мы должны делать?
– Это я тебе враз объясню, потому что это любому ребенку понятно! Первое, это ты должон сию же минуту кончать интеллигентскую свою болтовню с товарищем Корниловым, второе – заниматься порученным тебе государственным делом, то есть заканчивать проверку у всех артельщиков налоговых квитанций и прочих документов, и тут же, не откладывая, собирать собрание, объединять их в истинную уже, а не в поддельную артель! Ребенку понятно!
– Слушай,– сказал УУР, глядя куда-то в сторону, в окно,– в конце концов, артель – это твое дело, мое же первоочередное – снять допрос с гражданина Корнилова. И определить его социальное лицо. Вот так! Кроме того, ты стажируешься у меня по финансово-следственному делу, а не я у тебя!
– Верно! Я у тебя – по финансовому, а ты у меня? Ты у меня по государственному делу стажируешься. Понял? Вот навязался-то, прости господи, на мою шею, стажер! Да как бы не на двоих нас, а только на меня одного было записано поручение устроить артель «Красный веревочник», так у меня дело давно было бы закончено, я бы после того успел уже и еще в одной, а то и в двух промартелях побывать, там наладить порядок! Это точно, что успел бы! И давай-ка короче – кончай интеллигентскую свою болтовню! Собрались двое, один другого стоит!
Над левым глазом УУР часто-часто задергалось веко, а лицо как бы сразу похудело.
Корнилову так захотелось, так захотелось подсказать УПК, как, какими словами можно и дальше ругать и обзывать следователя, что он не сдержался: