Текст книги "В городе древнем"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
– Есть эти слова, и вы их найдете, Николай Николаевич.
Захарову стало, видно, не по себе.
– Посидел бы на моем месте… – тихо проговорил он, но тут же оборвал себя и вернулся к прерванной теме: – Значит, школа? Лесу нет, ждем эшелоны, а пока нет…
– Там – старики, семьи фронтовиков… – нажимал Степанов. – Лес для переселенцев надо немедленно изыскать, Николай Николаевич…
– Вот так уж и немедленно?
– Конечно… – Степанов насторожился, чувствуя, что мирный разговор сейчас закончится.
– Вот что, дорогой Степанов! Есть райисполком, стройтрест, пусть они и решают эти дела. Наверное, у них выработан свой план.
– Строительство землянок, как сказал мне Троицын, для живущих сейчас в школе не предусмотрено. Куда же это годится?
Тем временем на летучку уже стали подходить люди: из райисполкома, из стройтреста, подошел второй секретарь райкома… И Захаров поспешил закончить разговор со Степановым:
– Работайте, товарищ Степанов, только давайте не будем партизанить.
Конечно, множественное число должно было как-то смягчить или, вернее, замаскировать удар: как можно предположить, что секретарь райкома партизанит? Уж если кто и страдает этим недостатком, то только он, Степанов!
– Вы это мне?! – Степанов готов был вскинуться.
– И себе, и вам. А прежде всего – себе. Работники должны отвечать за порученное дело. Думать и полностью отвечать! А я их дергаю: делай то, делай се, и они начинают привыкать к иждивенчеству: укажут, поправят, подскажут, если что не так и если лень самому думать. Но разве может один человек охватить все дела? Вредная ерунда! Товарищ Галкина знает, о чем вы говорили мне?
– Нет.
– Вот видите! А ведь она человек энергичный и деловой. Ну, а если застопорит – уж тогда милости прошу ко мне. В общем, успехов, товарищ Степанов.
После ухода Степанова все устроились на привычных местах.
Летучки проводились через день. Если Захаров уезжал по делам хлебозакупа, их проводил Прохоров – второй секретарь, расположившийся в доме неподалеку. Был бы телефон, может, и не так часто собиралось бы начальство в райкоме, но телефона не было.
На сообщения Захаров отводил обычно две-три минуты. Первый вопрос всегда был одним и тем же: сколько человек прибавилось в Дебрянске, сколько из них детей, женщин, мужчин, какого возраста? Без такого учета ничего нельзя было планировать. Следующими: что из стройматериалов получено за эти два дня? Появились ли новые землянки? Как идет строительство бараков? Нет ли признаков тифа?
Сегодня, закончив с обычными вопросами, Захаров спросил, стараясь охватить взглядом как можно больше лиц:
– Как вы считаете, товарищи, не пора ли нам обзавестись клубом?
Троицын энергично, что так не вязалось с его внешностью рыхлой малоподвижной женщины, привскочил на стуле:
– Клуб?! Вы сказали – клуб?
– Да, клуб, Троицын.
Вчера Захаров, идя в столовую, свернул к очереди возле хлебного магазина. Очередь, как всегда, была немноголюдной, сплошь из женщин; ребят старались за хлебом не посылать, подчас они не выдерживали искушения и съедали довесок. Все в очереди знали друг друга много лет и теперь, сбившись в кучку, делились новостями значительными и на первый взгляд совершенно ничтожными. Но все-таки разговор то и дело возвращался к главному: что́ там, где их сыны, братья, мужья? Почему от твоего пришла весточка, а от моего нет? Какие города взяли? Даже такие новости узнавались не без труда. Тут же носилось провокационное: «Говорят, частную торговлю откроют… Колхозы пораспускают…»
Увлекшись, женщины не сразу заметили Захарова, а заметив, приумолкли. Захаров не мог слышать всего разговора, но две-три фразы он уловил, и в этих фразах – злополучное «говорят», а уж что «говорят», Захаров знал наперечет.
Он расспросил, кто у кого на фронте, что пишут, и только после этого объяснил, какие перемены в жизни страны действительно произошли, и коротко перечислил их. Он попросил относиться критически к тем, кто демонстрирует свое всезнание: «я слышал», «мне сказали», и, уж конечно, не верить тому, что двадцать два месяца твердила вражеская пропаганда.
– А кому ж верить-то? – спросила пожилая женщина.
Вот здесь-то Захаров понял, что попадает в неловкое положение. Своего радио в городе нет, газеты своей нет, клуба нет… «Политико-массовая работа», – вспомнил он привычное до войны словосочетание и горько усмехнулся.
…Поставив вопрос о создании клуба в форме, что ли, проблематичной, Захаров, конечно, знал, что его поддержат.. Важно было, чтобы именно поддержали, а не просто подчинились первому лицу в районе. И он стал говорить о том, как много раз и почему думал о неудовлетворительной постановке в городе политико-массовой работы, которая есть не что иное, как забота о душах и умах людей.
– Клуб дело не близкое, а сейчас хотя бы побольше газетных витрин, побольше бесед с людьми. Надо придумать, что можно сделать не откладывая, буквально завтра-послезавтра. Допустим, на почте, где людей бывает больше всего, вывешивать «Правду»… Можно еще поставить газетную витрину и возле хлебного магазина… Быть может, целесообразно и возле больницы… Сколько людей туда приходят! Не следует, на мой взгляд, обходить и очереди: идешь мимо, возьми и побеседуй по душам, сообщи новости, ответь на вопросы… Райком взял на учет все семьи фронтовиков, сумел подкинуть им дровишек. Ну а если время от времени выкраивать минутку-другую и заходить в их землянки? Даже если зайти в одну из пяти, то в остальных четырех содержание беседы станет известным в тот же день… Подумайте, что еще можно сделать… Ясно одно: и в землянках, и в сарайчиках, и в подвалах люди должны жить вместе со всей страной…
11
Когда Степанов заглянул во второй половине дня к Галкиной, то увидел ее за столом.
Она писала письмо, глаза были мокры от слез, на вошедшего не обратила внимания. То есть не то что не обратила, а как бы не могла сразу из одного мира переброситься в другой. Сейчас она была где-то далеко отсюда…
Степанов вдруг подумал, что и у нее есть муж или сын, которых она любит, за которых тревожится.
Галкина отложила письмо в сторону, тыльной стороной ладони вытерла глаза, протерла платком очки.
– Что у вас, Степанов? – Голос уставший, тихий, верно, вот таким она только что мысленно говорила с тем, кто далеко отсюда.
– Я был на Бережке, у Троицына, у Захарова, – начал Степанов, садясь.
– Ого! Чувствую фронтовой напор! – похвалила Галкина.
На похвалу Степанов не обратил внимания и коротко обрисовал обстановку: школа занята, стройматериалов жильцам не дадут, может, отпустят только семьям фронтовиков, если они там есть. Выселение будет делом сложным, именно поэтому с ним, видимо, и не торопятся. Есть и психологический момент, который нельзя не учитывать. Люди уже живут в школе – сухом, теплом помещении. Одно дело строить землянку, не имея даже крыши над головой, другое – переходить в землянку из школы.
Галкина слушала Степанова внимательно.
– Вы будете хорошо преподавать литературу. Однако психологией пусть занимается райисполком. Пусть думает, куда и как переселять людей. Он обязан предоставить нам это помещение. Все правильно. Это функция райисполкома.
– А вы сами-то в школе были? – спросил Степанов.
– Нет.
– А кто-нибудь из райисполкома?
Галкина лишь махнула рукой: мол, где им!
Выходит, только он, Степанов, схлестнувшись с жильцами, знал, какое это щекотливое, непростое дело – переселение.
– Все волынят с этой школой, – досадливо вырвалось у него.
– Михаил Николаевич! – Галкина посмотрела с укором, и Степанов, вспомнив слезы на ее глазах, сразу сник. Ему захотелось взять руку Галкиной в свою, пожать, сказать что-нибудь ободряющее.
Галкина поспешила заверить его, что сегодня же свяжется с райисполкомом, и, еще раз похвалив своего подчиненного за армейский характер, вспомнила:
– Совсем из ума выжила!.. Вам же письмо…
Достала из ящика стола тетрадочный лист, сложенный треугольником, и подала Степанову. Письмо было адресовано в Москву, из Москвы переслали в Дебрянск с указанием: «Полная средняя школа».
– «Полная средняя школа»! – и с горечью, и с иронией повторил Степанов. – В Дебрянске так много школ, что нужно уточнять: полная, неполная, начальная.
– Михаил Николаевич, нормальному человеку, не видя, трудно представить, во что можно превратить город, – оправдала Галкина неизвестного ей педанта.
Но Степанов уже ничего не слышал: читал письмо, сразу поняв, что оно от лейтенанта Юрченко. О Юрченко Степанов не раз вспоминал с большой, глубоко потаенной благодарностью. Досрочно выпущенный из училища, Юрченко был почти ровесником Степанова, в его подчинении были и такие молодые, как Степанов, и люди вдвое его старше. Однако к командиру шли и по личным делам, за советом… Степанов знал, как трудно бывало командиру нести это бремя ответственности, оставаясь добрым и справедливым к людям. Почему-то вспомнилось, как он сам однажды выручил Юрченко. Когда стало ясно, что их часть будет освобождать Воронеж, Коля Егоров спросил командира, а правда ли, что в этом городе жил поэт Кольцов. Юрченко не был горазд в истории литературы, слышал, что, кажется, поэт здесь жил, но добавить к этому ничего не мог. Степанов пришел на помощь:
– Это, Николай, по моей части… Специально учился… – и рассказал о Кольцове и Никитине, прославивших Воронеж. Это был первый в его жизни урок… И в какой обстановке! Тогда подумалось: «Доживу ли до второго?»
Когда Степанова отправляли в госпиталь, Юрченко просил обязательно сообщить ему, как идет лечение, а после выписки дать знать о дальнейшей жизни. Степанов обещание выполнил, написал и вот сейчас читал ответ:
Друг Степанов!
Письмо твое из Москвы получил и полностью одобряю твой выбор ехать в Дебрянск, хотя, по совести, душа болит за тебя: я ведь представляю отбитый у немцев город.
Ребята помнят о тебе и шлют привет, хотя Коли Егорова уже нет с нами…
Степанов прервал чтение, встал.
Коля Егоров, с которым подружился Степанов, был разнорабочим. В армию его не призвали – что-то было с печенью, Степанов так и не узнал, что именно. А попасть через ополчение на фронт ничего не стоило: ни одной медицинской комиссии Степанов и его товарищи не проходили. Коля очень хотел учиться… Поступал в МГУ, но не прошел по конкурсу, думал поступать снова, но помешала война… К Степанову он сильно привязался, все время о чем-нибудь спрашивал, дивился познаниям Степанова и снова откапывал все новые и новые вопросы. Степанову нравилась любознательность товарища, его острый ум, и ему казалось, что вот из таких людей и вырастали самородки – такие, к примеру, как Циолковский или Мичурин.
Как погиб Коля? В бою? Под бомбежкой? От шальной пули? Не угадаешь… А вот кем мог стать Коля Егоров, Степанов, как ему казалось, знал твердо: личностью незаурядной…
Далее Юрченко писал:
Спрашивают меня о втором фронте, да что ответишь? Пока все одно и то же. Может, ты в Москве что слыхал? Как ты уже, наверное, знаешь по сводкам, скоро мы должны переходить одну речку – ручеек, да такой, что можно ноги замочить. Но ничего, одолеем. Ненависть к врагу, как тебе сказать, становится трезвее и куда крепче, хотя, казалось бы, куда уж дальше-то? Думаю, теперь фашист понимает и сам, что полностью будет уничтожен.
Письма твои, хотя и адресованы они мне, читаю всем. Так что ты это учти. Пиши, что делаешь, как работа.
Будь здоров!
Юрченко.
Удрученный печальным известием о Коле, Степанов не сразу понял, как сложно ответить на простой вопрос: «Что делаешь?»
А что он делает? Крутится целый день, с утра до вечера… А толку? Что сделано конкретно? Мелочи… Мелочи… Мелочи… И чувствуется, не будет им конца…
Что написать Юрченко, чтобы он понял: то, чему его, Степанова, учили в армии, не выветрилось, а сам он не превратился просто в инвалида, «звание» которого предполагало и оправдывало всякого рода поблажки, скидки и снисхождение и от других, и – самое страшное! – от самого себя.
Степанов вспомнил и о почте: может, там его ждет до востребования еще письмо – от матери, родственников, друзей? Как-то разок заходил – ничего не было.
Из армии и тыловых городов в Дебрянск после его освобождения хлынул поток треугольников, обычных конвертов и открыток. В каждом и в каждой запрос: «Живы ли?», «Жива ли?», «Жив ли?».
Больше всего адресовались в райком партии, справедливо считая, что самое надежное дело – писать в райком: прежде всего будет восстановлена и налажена его деятельность.
По просьбе Захарова все работники райкома, кроме всего прочего, осведомлялись у приходящих к ним по делам, не знают ли они, где можно найти такую-то и такую-то, чья фамилия значилась на конверте. Посылали искать адресата уборщицу, а если письмо было с фронта – даже инструктора. Чтобы ответить на запрос, нужно было проделать хлопотливую поисковую работу. Хорошо, если адресата в конце концов находили, а если нет? Что писать? Приходилось и такое: «Погиб», «Не вернулся»…
А запросы шли и шли…
Когда Степанов увидел дом, в котором расположилась почта, то понял, что со станции уже успели доставить мешок с письмами и газетами: молчаливая толпа женщин вливалась в настежь раскрытые двери. Когда подошел ближе, мог слышать девичий голос, почему-то неуверенно читавший фамилии адресатов:
– «Кленовой Анастасии Филипповне»…
– Филипповне?.. На том свете Филипповна…
Теперь Степанов понял, почему был не только неуверен, но и, как он определил только что, виновато боязлив голос девушки.
– «Поярковой Екатерине Пав…»
Не успела закончить, как радостный крик из стиснутой груди:
– Живой!.. Мне! Мне!
– «Гавриловым, всем, кто остался». Молчание.
– Гавриловы есть?..
– Нету Гавриловых…
Когда Степанов вошел в помещение почты, одни женщины читали и перечитывали полученные письма, другие – в какой уж раз! – перебирали в длинном ящике замызганные, до сих пор не востребованные фронтовые треугольнички, обычные письма в конвертах и открытки со знакомым штампом: «Проверено военной цензурой». Несколько женщин стояли в сторонке, чтобы не мешать приходящим. Стояли молча, объединенные одним горем. Уже давно получили похоронки, но почти каждый день упорно приходили сюда, боясь признаться себе, что надеяться уже не на что… Постояли и пошли. Среди них Степанов заметил Пелагею Тихоновну – сгорбленную, отрешенную. Но в ответ на приветствие Степанова сейчас же поклонилась и тихо сказала:
– Опять нету, Миша…
Такая жалость пронзила Степанова, что он готов был обнять бедную женщину, но что-то помешало ему, и он смущенно сказал:
– Пелагея Тихоновна, я сегодня приду к вам вечерком…
– Хорошо было бы, Миша… Хорошо бы… – Опять поклонилась и – к двери.
Прихрамывающий мужчина и женщина внесли фанерные листы, края которых были окаймлены красной полосой, а наверху стояла надпись: «Правда». Стенд для газеты! Начали прибивать к стене.
– Осторожней!.. Поосторожнее… Порвете! – просила девушка – работник почты – женщин, которые читали сводку Совинформбюро и не очень бережно, по ее мнению, обращались с газетой. Взглянув на стенд, обрадовалась: теперь не нужно будет рисковать экземпляром, который отдавал ей на время Мамин.
– Бабоньки, дайте доступ человеку… Бабоньки!
Степанов не сразу понял, что это девушка расчищает ему путь к ящику с письмами.
Но писем не было. Хватит и одного в день.
12
Среди немногих домов, случайно уцелевших на окраине города, был и дом Акимовых. Комнаты Пелагея Тихоновна сдала в наем райисполкому, разместившему в нем финансовый и земельный отделы, а себе оставила кухню.
Когда рабочий день заканчивался, Пелагея Тихоновна переселялась в комнаты. Приятно посидеть среди фикусов и посмотреть на картины-репродукции, так и оставшиеся висеть на стенах. Правда, часто в комнатах ночевали работники райисполкома, но сейчас все они были в разъезде.
Степанов под вечер зашел к Пелагее Тихоновне.
Вот здесь и рос Коля Акимов.
Пелагея Тихоновна и ждала, и не ждала Мишу. Все изменила, все поломала война… Всего можно ожидать: забудет, не выберет время…
Увидев Степанова, Пелагея Тихоновна бросилась ставить чайник.
О сыне не могла не говорить, впрочем, она почти все сказала при первой встрече. Выложила на стол кипу фотографий… Для этой рано постаревшей женщины вся оставшаяся жизнь была теперь только в сыне, в его судьбе, в этих карточках, запечатлевших чуть ли не месяц за месяцем дни его юности…
Степанов стал перебирать старые фотографии. Казалось, сто лет прошло с довоенной поры, целая эпоха… И было невероятно, что она уместилась в какие-то считанные годы. Невероятными казались эти беспечные дни, школа, прогулки, первомайские и октябрьские демонстрации…
Вот урок физики. Полкласса, как ни просил ребят фотограф, все-таки уставились в аппарат. Полкласса делают вид, что слушают Петра Федоровича, стоящего у доски. На столе – электрическая машина, названия ее Степанов не может вспомнить. Электрофорная, что ли… Есть такая? Вера дотронулась кончиком языка до верхней губы и улыбается. Ваня Турин сделал вид, что пишет, а сам смотрит в аппарат. Маша, как всегда, хотела поправить локоны перед съемкой, но не успела, так и сфотографировал ее Коля с поднятой рукой. Восторженный Борис Нефеденков обнял Ваню Дракина, и оба застыли, демонстрируя свою дружбу…
…А вот класс на большой перемене. Группой пришли в горсад, по соседству со школой. Сидят на скамейке, о чем-то разговаривают, смеются… День был солнечный, лица словно вылеплены. Снимок, конечно, моментальный… Этот длинный, тощий как жердь Ленька сейчас майор.
…Прогулка в Мылинку, одно из самых живописных мест в округе. Загорают на берегу реки. Здесь почему-то и Нина Ободова, не входившая в их компанию, она моложе их года на три-четыре…
…А это? У школы сняты Вера, он, Ваня Турин, Николай Акимов и Иван Иванович Штайн, тот самый…
…Снова эпизод прогулки в Мылинку: сидят кружком, подкрепляются яйцами и помидорами…
…На мосту…
…На демонстрации…
…На Советской…
Фотографиям не было конца, и отложить их невозможно. Пелагея Тихоновна, перебиравшая эти карточки, наверное, каждый день, сейчас разглядывала их словно впервые, поясняя, рассказывая Степанову, что он и без нее знал или что было совершенно несущественно. И все о Коле, о Коле… Где и с кем снят… Когда был куплен серенький пиджачок, в котором он на этой карточке… Сколько пришлось отдать портному Василию Дмитриевичу за брюки, единственные выходные у Коли…
Степанов терпеливо слушал. Что делать? Видно, он один из немногих, с кем Пелагея Тихоновна может так говорить о сыне. Пусть уж отведет душу…
– Как же ей теперь-то? – вздохнула Пелагея Тихоновна, в раздумье взяв фотографию, где снята была и Вера. – Так вот сразу потерять…
– Кого потерять, Пелагея Тихоновна? – спросил рассеянно Степанов: уж слишком много воспоминаний нахлынуло на него. – Своих, что ль?..
Только сейчас до женщины дошло, что сказала она, пожалуй, лишнее. Наверное, не стоило бы об этом говорить, ведь Вера с Мишей, кажется, дружили… Да, да, не надо было бы… Не надо!.. Пусть сами разберутся…
Пелагея Тихоновна отложила фотографию и, не умея лукавить словом, едва заметно качнула головой: да, мол, так – своих!..
Степанов не уловил никакой неловкости, никакой неестественности в поведении Пелагеи Тихоновны.
13
Турин еще не вернулся (а стало быть, и Вера!), хотя должен был бы приехать. Власов сидел за столом и чинил рубашку.
– Хозяйничаем, Власыч? – спросил Степанов.
– Приходится, Михаил Николаевич… Вас просили зайти к товарищу Цугуриеву.
– К кому?
– К Цугуриеву.
– В органы? – вспомнил Миша разговор с Троицыным. – А сегодня же воскресенье…
– Такие организации не знают выходных… Да часто и райком не знает…
– А зачем я Цугуриеву?
Власов недоуменно взглянул на него: что, мол, спрашиваешь?
– Ну что же… Пойду… Где его ведомство?
– А вот напротив! Чуть наискосок… Вправо…
– А-а, в доме Кахерина?
Степанов вышел.
Он понятия не имел, зачем мог понадобиться Цугуриеву.
Никогда не бывал он в доме Кахерина, но слышал о нем. Был такой учитель Кахерин, не у них в десятилетке, а в семилетке на Масловке. Плотный, маленького росточка человек. Переехав из деревни, он построил себе дом с небольшими окнами и на удивление низкими потолками – чтобы было теплее. Об этом доме много говорили. Наверное, потому Степанов и запомнил его.
Коридор, кухня, большая комната – все как везде! Правда, сильно уменьшенное: дом-то сам крохотный… В комнате – никого, горит лампа. Заслышав шаги, из маленькой комнаты вышел ладный, среднего роста майор.
– Товарищ Цугуриев? Я – Степанов…
– Очень хорошо, товарищ Степанов. – Майор быстро оглядел его. Бывают такие электрические фонарики с узким пучком света, чтобы лучше высвечивать. Степанову показалось, что майор посветил на него таким фонариком – с головы до пят. – Садитесь… Впрочем, сначала снимите шинель: у нас не холодно…
– В этом доме всегда было жарко, – раздеваясь, заметил Степанов.
– Бывали?
– Не приходилось… Но весь город судачил про эту «кубышку» учителя Кахерина.
– С какого года живете в Дебрянске, товарищ Степанов?
– Пожалуй, с тридцатого… Да, с тридцатого.
– Хорошо. Вы нам можете быть полезны. Садитесь, пожалуйста…
Степанов сел за стол, Цугуриев – напротив. Из ящика он достал фотографии, разложил их перед Степановым, словно игральные карты, и не спеша откинулся на спинку стула, подальше от лампы с бумажным самодельным абажуром – в тень. А у Степанова лампа – перед самым носом.
– Пожалуйста, посмотрите, товарищ Степанов, повнимательней и скажите, кого из них вы знаете. Где они работали? Начните по порядку… Впрочем, как хотите…
Степанов внимательно рассматривал фотографии. Тридцатилетние, сорокалетние мужчины… Чуть помоложе, чуть постарше. Снимали их, видно, в одно и то же время, на одном и том же сером фоне… Кроме двоих…
Не зная еще, в чем дело, Степанов хотел найти среди этих мужчин хоть одного знакомого. Надо ведь помочь Цугуриеву, который «проводит большую работу», как сказал Троицын. Однако сколько Степанов ни вглядывался в снимки, знакомых не находил.
– Ну как, товарищ Степанов?
Степанов отрицательно покачал головой:
– Никого не знаю… Я, конечно, всех городских мог и не знать, но, вероятно, это из окрестных и неокрестных сел и деревень…
– Возможно, есть и такие. Значит, никого из них не знаете?
– Нет. А кто это? – спросил Степанов. – Если не секрет…
Цугуриев помолчал, вздохнул:
– Секрет в том смысле, что не все они еще опознаны или точно опознаны. А среди них могут быть старосты, полицаи, каратели…
– Может быть, не дебрянские?
Цугуриев уклончиво улыбнулся: мол, не скажите!
Дело важное. Степанов снова стал рассматривать фотографии. Да, вот сейчас, когда ему стало известно, что за фрукты изображены здесь, действительно он в каждом видел возможного предатели, палача: в их лицах ему уже мерещились черты жестокости и порока…
– Наверное, те, кто оставались здесь, могут быть вам более полезны? – спросил Степанов.
– Народ помогает нам, мы опираемся на народ. Однако некоторые местные могут только запутать… Что же… Спасибо, товарищ Степанов!
Степанов встал:
– За что?
– За желание нам помочь… – Цугуриев уже собирал фотографии.
Степанов стал одеваться и, решив, что такой случай, быть может, не скоро представится, спросил:
– Скажите, пожалуйста, вина Штайна полностью доказана?
– Какого Штайна? А-а, немецкого прихвостня?.. Неужели вы думаете, что у нас осуждают невиновных?.. Вы, очевидно, его до войны знали? Вас можно понять…
Спрятав фотографии в ящик стола, Цугуриев подошел к Степанову:
– Впечатления… заблуждения… Все становится яснее и проще, товарищ Степанов, когда побываешь на сто второй версте.
– Что это за сто вторая верста?
– Место расправы фашистов над советскими людьми. Не дай бог – приснится! Мы уж думали, все рвы учли, а пройдет сильный дождь, размоет землю, смотришь – новые десятки трупов… Думаю, что комиссия по расследованию злодеяний дала уменьшенную цифру убитых и замученных. – Цугуриев взглянул на часы и крикнул в сторону маленькой комнаты: – Лейтенант!
Послышался скрип койки, и вслед за этим легкая дверь открылась, в ней показался рослый лейтенант. Пригнувшись, шагнул в «залу»:
– Пора?
– Пора…
14
Турин еще не вернулся. Власов ждал его с минуты на минуту.
Степанов вдруг представил себе: открывается дверь и входит Вера. Да, собственно, это может произойти каждое мгновение: послышатся голоса, шаги по скрипучим половицам в коридорчике, мягкое хлопанье обитой потрескавшейся клеенкой двери – и она здесь!
Узнав у Власова, откуда Турин и Вера должны приехать, Степанов решил прогуляться и встретить их на шоссе. «Вот будет для Веры радостная неожиданность!»
Звезд не было, светила холодноватая луна. По-прежнему пахло пожарищем.
У «кубышки» Кахерина стояла подвода, лейтенант и майор Цугуриев устраивались на телеге, устланной толстым слоем соломы.
– Подвезти? – спросил Цугуриев.
– Спасибо, – отказался Степанов.
Лейтенант тронул вожжи, телега покатилась и вскоре пропала за холмами, останками домов.
Степанов вышел к центру и зашагал по улице Третьего Интернационала, за свое существование менявшей названия раз пять.
Он всматривался – не покажется ли темное пятнышко, прислушивался – не послышится ли пофыркивание лошади, знакомые голоса. Но ничего не появлялось на изрытом шоссе, ничего не было слышно.
Довольно быстро он очутился далеко за городом.
На полях стояли скирды хлеба, а кое-где – несжатая рожь. Солома матово блестела в голубом лунном свете, и не верилось, что эти радующие золотисто-синеватые тона лежат на полусгнившей ржи, которую уже неизвестно на что можно использовать.
Кругом чернело железо – листовое, штампованное, катаное, вареное, хитро сплетенное в машины, а затем разбитое.
Пройдет месяц-другой, запорхает снег и прикроет на полях и дорогах танки, каски, разорванные гусеницы. Прикроет черные, сожженные поля с островками хлебов, прикроет воронки и прямоугольники от сгоревших домов – следы войны.
Будут чистые, белые, нетронутые поля, занесенные снегом дороги. А когда стает снег, ржавое, изъеденное железо на лугах зарастет зеленой травой, в лесу – покроется мхом… На пепелищах отстроят дома с петухами на крышах, поставят журавли у старых колодцев.
Здесь, под вечным небом, откуда светила луна, Степанов понял, что все заживет, заживет… Все вернется, только ему будет не двадцать три, не двадцать пять…
И хотя в поле не пахло, как в городе, мокрой золой и углем, Степанов вспомнил этот запах, преследовавший его со дня приезда, и вдруг понял причину щемящей боли, охватившей его при первом взгляде на город и не отпускавшей вот уже какие сутки.
Его юность стала прошлым, отошедшим вместе с городом. И вслед за Николаем Гоголем он готов был повторить слова, хорошо известные ему, но не отзывавшиеся в сердце так пронзительно, как сейчас: «Отдайте, возвратите мне, возвратите юность мою… О, невозвратно все, что ни есть в свете». Всего неделю назад он самонадеянно считал прошлое незавидной привилегией исключительно стариков…
А началась юность так.
…Часов в одиннадцать утра Миша позвонил, нажав аккуратненькую кнопочку электрического звонка. В других домах нужно было просто стучать в дверь, а то и в окно. А тут – звонок. Вера готова, и минут через пятнадцать они уже за городом.
Земля прогрета. Колеблющийся, восходящий от земли воздух размывает очертания далекого темного леса, горизонт – мягкий, нечеткий.
С дороги – на стежку, к лугам, лощинам с неугомонными ручьями, в сумрак чащобы.
Родная земля…
Он считал ее своей, наверное, с тех самых пор, когда еще не совсем осознанный взгляд ребенка стал различать яблони в саду, облака в небе, росу на траве и цветах, отблеск заката на белой вышке колокольни. И любил он ее той любовью, когда не знают, за что любят. Любят, и все, потому что другое отношение невозможно. История ее – не только книжки и уроки в школе. Это часть жизни его предков.
В отцовском доме на столе лежали окаменевшие куски дерева, пчелиных сот, бронзовый наконечник стрелы. В коробочке – первые русские копейки, тоненькие, неправильной формы кружочки из серебра с изображением всадника с копьем. Это клад, где-то вырытый крестьянами и подаренный ими Мишиному отцу. Названия деревень вокруг – Казаки, Черкесы – напоминание о когда-то высланных сюда казаках. Хатожа – о древних славянских племенах, хозяевах этих мест. Давно-давно здесь бьется жизнь, работают люди, украшая эту землю для потомков…
Чувство это никогда и нигде не покидало его…
Они шли по торной дороге: с одной стороны смешанный лес, с другой – рожь. В руках у Веры – букет, собрала, сама того не заметив.
И вдруг внизу из-за деревьев взблеснуло что-то: не то озерко, не то речушка. Вот это самое примечательное в их прогулках: нечаянно набрести на заросли малины, речушку, на хуторок с пасекой, на заброшенную и потому таинственную дегтярню… Что-нибудь обязательно да попадется, земля щедра и доказывает это почти на каждом шагу.
К речушке бежали, снимая на ходу – Миша рубашку, Вера кофту. Вода прохладная и очень прозрачная, ее так и хочется зачерпнуть ладонью и испить.
Потом, наспех вытеревшись, со свернутой одеждой в руках, шли по берегу, загорая. Только хотели одеться, Вера остановилась:
– Озерко!
Неизвестная по имени речонка, сдавленная с двух сторон обрывами, поросшими дубняком, кленом и папоротником, наверное, еще современником мамонтов, проскочив узкую горловину, разлилась в лесу небольшим озерком. Над водой белели лилии, в одной стороне, где, видимо, было помельче, виднелись очень похожие на березовые листья сладкого водяного ореха.
Охватив пальцами тонкие и крепкие жилы редкого растения, Миша повел их ниже, ниже… Вот здесь, в мягком, необыкновенно нежном иле, и гнездятся эти орехи. Осторожно! Они колючие. Иглы очень острые и твердые. Достав несколько орехов, Миша, изрядно повозившись, снял колючки и предложил Вере мучнистую, сладковатую мякоть. Орехи можно подсушить, и тогда они становятся необыкновенно вкусными.
Потом Миша разводил костер. Сушняк горел почти без дыма, и, продрогшая от купания в родниковой воде, Вера бегала, согреваясь, возле самого костра.
Захотелось есть. Нестерпимо, с каждой секундой все сильнее.
Они вышли на дорогу, неизвестно куда ведущую, и осмотрелись. Вон, за рожью, среди высоких, могучих лип, белеет колокольня церкви. На нее и нужно идти: село.
У первого же дома Вера и Миша остановились, попросили молока. Пожилая женщина в неизменном платочке вынесла на крыльцо горлач, как здесь называли глиняный кувшин, и ароматную краюху хлеба. По очереди они тянули из горла. Расспросив, кто такие и откуда, женщина заинтересовалась Верой:
– Соловьева… Соловьева… Какого же это Соловьева наливное яблочко?
Выражение «наливное яблочко» Мише очень понравилось. Вот такой Вера на годы и осталась для него, лучше не скажешь…