Текст книги "В городе древнем"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Степанов попытался помочь солдатам, взялся за лопату, но ничего у него не выходило.
– Слушай, Степанов, ну куда ты лезешь со своей ногой? – подошел к нему Андрей Сазонов. – Зачем это? Мы, что ль, не справимся? Вот, если хочешь, – в голосе солдата появилась просительная интонация, – напиши, будь другом, моей девушке письмо понежнее… Понимаешь?.. С какими-нибудь там красивыми выражениями… Может, из стихов что-нибудь ввернешь… Их брат это любит, стихи… Ты же – учитель, а я? Колхоз!
Сазонов достал из кармана гимнастерки приготовленный треугольник с уже написанным адресом. Степанов смотрел на него и думал, что вот и он когда-то писал такие… И матери, и товарищам, и Вере… В одно из писем вставил и неизбежное в то время «Жди меня», ставшее для некоторых чуть ли не молитвой или заклинанием… Но и «Жди меня», как оказалось, не помогло…
«Вера, конечно, все письма порвала…»
Машинально Степанов взял треугольничек, развернул – белый лист.
– Ты сочини, а я потом перепишу… – просил Сазонов.
– Андрей, – как можно мягче ответил Степанов, – такие письма сочиняют сами. Передоверять такое никому нельзя, даже Пушкину.
– Но я же тебя прошу! Что тебе стоит?! – напористо просил Сазонов, совершенно не понимая, из-за чего Степанов отказывается удружить. – Ты же вуз кончал, а я и самого Пушкина, признаться, толком не прочел… Тебе и карты в руки! Я же тебя прошу как человека! Ты-то своей, наверное, писал их десятками!
Что было делать? Объяснить – никакой возможности. Только обидится, поняв одно: не хочет выручить, хотя ему это раз плюнуть…
– Не могу я, – все же сказал Степанов. – Не могу…
Наверное, в его голосе непроизвольно проскользнуло что-то тревожно-печальное. Сазонов напряженно всмотрелся в лицо Степанова.
– Что, – неуверенно спросил он, – не дождалась?.. Увидела, что поломанный, и отошла? А?
Степанов молчал, не зная, что ответить.
– Бывают же стервы! А? Ты мне покажи ее, если она здесь, скажу ей пару слов. Впрочем, таких никакими словами не проймешь…
– Прекрати!.. – тихо потребовал Степанов. – Все сложней… Она не виновата… – объяснил наконец он и сказал, чтобы покончить с этой темой: – Пойду посмотрю, что другие делают.
Работали горячо. Но стало ясно, что и за этот день не кончат. Вечером горели костры – теперь немцам не до разбитого Дебрянска, – быстрее суетились люди, быстрее сновала то в одну сторону, то в другую машина из воинской части, однако управились лишь к середине следующего дня.
Троицын немедленно отрядил в школу пятерых плотников, и работа пошла.
Через несколько дней школу приведут в порядок и она примет учеников. И когда Степанов представил, как полуголодные Маруси, Кати, Лени, Иры входят в классы, у него защемило сердце. Он не мог забыть ни о том, чем пожертвовали женщины и старики ради школы, ни о том, что значит для многих больных отпустить детей, ставших единственными помощниками, в класс, ни о том, что значит для самих ребят заниматься в условиях Дебрянска. Не мог забыть и думал, чему и как он должен учить, чтобы оправдать эти бесконечные жертвы и тяготы. Сюда бы Горького… Макаренко, чтобы они сказали те слова, которые вряд ли найти ему.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Степанов стоял на перекрестке и смотрел вдоль Первомайской.
Пожилая женщина тащила тележку, девочка сзади, уперев палку в задок, помогала матери. На тележке лежал узел, к нему был привязан другой, поменьше, наверное, с продуктами, и котелок. Под узел подоткнуты сухие ветви и береста. Можно остановиться у ручья, у колодца, у речки и отварить себе картошку, подгнившую, но все же съедобную. Поев, немного отдохнуть и двинуться дальше, на восток.
И шли. По одному, по двое все еще возвращались на пепелища, в разоренные села и деревни.
– Куда же вы? – спросил Степанов.
Женщина остановилась, медленно выпрямила затекшую спину.
– Мы – любаньские… Не слыхали, как там?
– Сожгли, – тихо сказал Степанов.
Не однажды слышала женщина о судьбе своего села, но и на этот раз не могла удержаться от вопроса. А вдруг то, что говорили раньше, окажется неправдой.
– Сожгли! – горестно вздохнула она. – Ослобонил, ирод, от всего ослобонил, как и обещал…
– Откуда идете?
– Из-под Гомеля… К Гомелю ирод пригнал… Наши выручили…
Помолчали.
– А все же вертаться надо домой… Пошли, Зина…
Она взялась за веревку и рывком стронула тележку с места. Беженцы двинулись дальше.
Медленно и упорно тащили они свой жалкий скарб к селу, отличавшемуся от тех, что остались позади, разве только тем, что под пеплом, везде одинаковым, была родная земля. Манило еще и другое: туда же, если остались в живых, вернутся и родственники, и добрые знакомые, с которыми легче бедовать это первое трудное время.
Сколько дней и сколько ночей перестрадали они, бредя мимо пепелищ и развалин к такому же пожарищу у себя в Любани? Неслышный зов родных мест влек мощно и неудержимо.
Шажок за шажком удалялись по Первомайской две фигуры.
Степанов с грустью смотрел им вслед. Как все переплелось – будничное и в то же время торжественное и необыкновенное…
Он узнавал в этих упорных, безответных людях своего отца, свою мать, хороших знакомых; и они, и сам он по крови были каплей людского океана, носившего имя – Россия.
С горькой радостью вернулась бы сюда и мать, жившая у тетки в Саратове. Да как вернешься? Голову, теперь, наверное, уже совсем седую, приклонить здесь негде, приткнуться некуда…
Хотелось бы, конечно, чтобы в Дебрянске за неделю появились жилые дома, хотя бы такие, какие здесь были до войны, двухэтажная школа с прекрасно оборудованными кабинетами, клуб… Хотелось бы, но так не могло быть. Фронт двигался на запад, возвращая к жизни десятки городов, тысячи поселений, и многие из них стали такой же пустыней, как Дебрянск! «Хлеба! Бревен! Кирпича!» – взывали они. Бесконечные эшелоны тянулись из Сибири, Средней Азии, с Урала. Кроме танков, снарядов, «катюш» они везли доски, тес, гвозди, стекло и кирпичи, кирпичи… Пятнадцать старинных крупных русских городов будут восстанавливаться в ударном порядке, но Дебрянск, как и многие ему подобные, не был крупным, не был областным, не был административно важным… Один из 1710. У таких городов своя судьба. Дом за домом, учреждение за учреждением… Решать надо одну проблему за другой, пусть на первый взгляд маленькие, ничтожные, но совершенно необходимые…
В школе на Бережке, куда пришел Степанов, еще стоял запах человеческого жилья, где один к одному совсем недавно теснились люди, держали небольшие запасы полусгнившей картошки, сырых дров, капусты. Но уже властно пахло и другим – смолой, махоркой: плотники острыми рубанками стругали доски, и свежие стружки, спутники добрых начинаний, были разбросаны по грязному полу.
В другой половине на груде досок сидел Владимир Николаевич, еще раз уточнял планировку школы. Степанов уже видел этот листок из тетради, где толстым синим карандашом был начерчен прямоугольник. Сначала этот прямоугольник был разбит на классы тоже синим карандашом, потом – обычным черным. Это и был утвержденный Галкиной наилучший вариант. Собственно, мог и не приходить сюда старик Воскресенский, но ему как-то не по себе было сидеть в сарайчике, когда так энергично двинулось вперед его кровное дело. Степанов пришел за тем же: посмотреть, приглядеть, помочь, если надо… Не думал увидеть Владимира Николаевича, но его присутствию обрадовался.
Старый учитель выпрямился, посмотрел на Степанова:
– Ну, Миша!.. – и не договорил, потому что сказать все, что он чувствовал сейчас, было просто невозможно. Но Степанов понял Владимира Николаевича: вот и школа, скоро можно начинать…
Степанов присел рядом. Они поговорили о тетрадях, чернилах, карандашах… Настоящих тетрадей мало, придется делать самим из газет, обоев, обрывков бумаги… Ничтожно мало учебников… А программы?.. Галкина говорила, должны прислать, но когда-то еще…
За окном послышался стук колес телеги по твердой земле, женский голос:
– Тпр-ру! Отдыхай, Зорька… Кто-нибудь есть тут?
Степанов и Владимир Николаевич вышли на крыльцо. Закутанная платком тетка в ватнике и разбитых сапогах не спеша слезала с телеги, груженной кирпичами: одна из печей в школе нуждалась в ремонте.
Все трое стали таскать их в школу. Тетка, не знакомая ни Владимиру Николаевичу, ни Степанову, наверное, какая-нибудь пришлая из деревни или занесенная сюда вихрем войны, сбрасывала кирпичи в угол, учителя складывали их штабелями. Особенно старался Владимир Николаевич.
Подняв кирпич в воздух таким элегантным жестом, словно он имел дело о некой красивой и легкой вещицей, Владимир Николаевич сказал:
– Пропорции кирпича – одно из замечательных открытий. Один к двум – ширина и длина, один к двум – толщина и ширина. Только при таком соотношения возможны те комбинации, без которых немыслимо строительство и многие архитектурные формы прошлого. – Владимир Николаевич задумался. – Да, вероятно… Вот, кстати… София Киевская построена из так называемой плинфы, кирпича других пропорций: 27 на 31 и на 3,4 сантиметра… Ты знаешь об этом?
– Нет, Владимир Николаевич…
– Не являются ли эти пропорции определяющими стиль сооружений? София Киевская – это одиннадцатый век, у нее своя красота. У замечательных зданий, построенных позднее из обычного кирпича, свой стиль и своя красота. А?
– Не думал об этом, Владимир Николаевич… – отозвался Степанов.
– А надо и об этом думать, – не то в шутку, не то всерьез сказал старый учитель.
Тетка в платке слушала-слушала, посматривая искоса на этого человека, говорящего о непонятном ей и очень отвлеченном, и вдруг заметила:
– Карточка у вас, наверное, поболе, и горя вы не видели…
Владимир Николаевич вопросительно посмотрел на тетку, потом на Степанова, но смирил обиду, разгадав состояние совсем еще не старой, но выглядевшей старухой женщины.
– Возможно…
– То-то и оно-то. – Тетка села на телегу, дернула вожжи: – Трогай, Зорька! Н-но!
Старый учитель проводил взглядом женщину, увозившую свое горе, и заметил:
– У всех беды…
Степанову нужно было зайти в землянку возле собора, Владимиру Николаевичу – к Галкиной. Прошли больше полпути вместе, потом расстались.
Собор на крутой горке над узенькой Снежадью был не самым древним храмом Дебрянска. Виденье – церковь четырнадцатого века, снесли еще на памяти Степанова и много других снесли, а ничем не примечательный, разве только своей величиной, собор остался. Домов, стоявших поблизости, не было, и собор сейчас выглядел еще более величественным, четко вырисовывался на сером небе, властно господствуя над округой. Непростого эффекта этого строители добились огромными усилиями. Храм был построен на зарубе, насыпной земле, еще более вознесшей его громаду над Снежадью, площадью, городом, заречьем… Сколько земли перекопали, сколько тачек с землей перетащили наверх, сколько людей полили эту горку своим потом!..
Много раз бывал здесь Степанов до войны. С горки катались на салазках, на лыжах… Сейчас деревьев здесь было меньше и сама горка не казалась такой уж крутой…
У входа в собор стояли две старухи, одна из них учтиво поклонилась Степанову. Тот ответил, пытаясь припомнить, кто она? Несомненно знакома, но кто?..
Степанов зашагал дальше: дела, дела, дела!.. И вдруг остановился, словно натолкнувшись на невидимую преграду. Из-за угла придела, носившего имя какого-то святого, показался Нефеденков.
Сначала Степанов глазам не поверил: может, кто похожий? Но человек шел теперь совсем близко и не мог быть никем иным, кроме Бориса Нефеденкова. Ага! Теперь понятно: за ним шагал невозмутимый лейтенант, который вместе с Цугуриевым арестовывал Бориса. Куда-то водил…
Нефеденков – руки в карманах пиджака, согнутый, с втянутой в плечи головой – прошел в нескольких шагах от Степанова. Не повернулся, не посмотрел… Не хотел? Или в таком состоянии, что не заметил?
– Борис! – окликнул его Степанов.
Нефеденков повернул голову, узнал и кивнул: я, мол… И опять словно ушел в себя, отгораживаясь от всего и всех.
Двое удалились, а Степанов все стоял на прежнем месте.
2
После того как Цугуриев и лейтенант в здании райкома арестовали Нефеденкова, Степанов мысленно не раз возвращался к происшедшему. Что такое сделал Борис? В чем его обвиняют? Неужели Турин, так, в общем, спокойно отнесшийся к аресту Бориса, поверил в виновность своего товарища по школе, по партизанской землянке? Это хладнокровно брошенное «Разберутся…». Конечно, разберутся, невиновного не будут держать за решеткой. Но неужели сам Иван ни в чем не уверен? Ни в том, что Борис – патриот, ни в том, что Борис – преступник? Почему нужно разбираться специальным органам, чужим людям?
Несколько раз подступал Степанов к Турину с этим разговором, но ни разу Иван не поддержал его.
Каждый раз он слышал от Турина: «Дело сложное… Есть более компетентные люди… Сложный был переплет… Конспирация кроме достоинств имеет и недостатки: ею можно злоупотреблять… Разберутся…»
Получалось, он допускал, что Нефеденков все же мог быть виновным, мог быть преступником. Вот эта неопределенность, нежелание или невозможность сказать свое твердое «да» или «нет» и не устраивали Степанова.
Ведь вот Владимир Николаевич, узнав об аресте своего бывшего ученика, первым делом спросил: «В чем его вина?» Когда же Степанов ответил, что не знает и что Турин ничего толком не сказал ему о Нефеденкове, пожал плечами: «Не понимаю! Как же так?.. Это какая-то ошибка!..»
Степанов все еще видел перед собой длинное, тонкое лицо Бориса с выражением отрешенности, отчужденности от всего мира… Видел и этот взгляд, в котором не было обиды, а лишь одна боль…
Степанов хорошо знал, как невообразимо трудно бывает иногда разобраться в делах совсем недалекого прошлого.
Все непросто… Однако наличие судов, народных и самых справедливых, других организаций и учреждений, обязанных давать оценку людским проступкам, не освобождает от необходимости иметь собственное мнение об этих проступках. Не переводят ли такие, как Турин, свою совесть на иждивение и но начинает ли она обрастать жирком, а кое у кого и толстой, не пробиваемой ничем шкурой?
Так размышлял Степанов, прерывая раздумья и вновь возвращаясь к ним.
Поздно вечером, вернувшись из районо, Степанов сказал Турину:
– Видел Нефеденкова. Вел его куда-то лейтенант…
Иван уже лежал, но еще не спал. Он устало закрыл глаза, потом взглянул на Степанова: «Опять ты свою музыку заводишь?»
– Куда же он его вел?
– Не знаю…
– Из города, в город?
– В город… – ответил Степанов и в упор спросил: – Ты считаешь Бориса виноватым?
– В какой раз начинаешь ты этот разговор! – недовольно откликнулся Турин.
– И в какой раз ты не хочешь мне ответить!
– Что я тебе отвечу, когда не знаю?
– Елена Васильевна, твоя мать, может совершить преступление перед Родиной? Хоть на этот вопрос ответишь точно? Может?
– Не может…
– Отец?
– Не может…
– Слава богу! – порадовался Степанов. – Значит, есть такие, в ком ты абсолютно уверен! А Нефеденков может быть и патриотом, и предателем?
– Нас действительно предали, Миша… Это не мое больное воображение… Попасть перед самым приходом наших в такую мышеловку! – с досадой сказал Турин.
– Кто предал? Борис?
– Не знаю. Возможно, и не он совсем… Храбрый партизан был…
– Тогда нужно идти и сказать свое мнение… Оно же поможет Борису…
– И без нас знают и разберутся.
– Позиция! – с иронией заметил Степанов.
– Если считаешь, что вмешательство может что-то дать, сходил бы к Цугуриеву сам! Вместо того, чтобы обвинять меня в трусости и бессердечии!
– Мне сходить?
– А почему бы и не тебе? Ты, хотя и не занимаешь большого поста, числишься в активе. Тебя знают, ценят…
Степанов не был уверен, что его разговор с Цугуриевым поможет Нефеденкову, но теперь выходило, отступать некуда.
– Я схожу, – решительно ответил он, – хотя и не являюсь секретарем райкома и не жил с Нефеденковым в одной партизанской землянке…
– Сходи…
Они помолчали, недовольные друг другом. Ожесточение и недовольство не проходили, и спор мог снова вспыхнуть в любую минуту.
– В том-то ж дело, Миша, – заговорил примиряюще Турин, – что ни тебе, ни мне не надо никуда ходить…
– Почему?
– Вредная и никому не нужная затея… Мы, актив, должны поддерживать авторитет друг друга, а не подрывать его. Не вмешиваться в дела других, иначе получится, будто один ответственный работник не доверяет другому… Цугуриев разберется в этом деле лучше нас с тобой и без нашей помощи…
– Я все понял, – зло сказал Степанов, подчеркивая, что он не согласен и что они ни о чем не договорятся.
– Ты знаешь, где Нефеденков был эти недели? Ты знаешь, почему он уцелел, а Акимов попал в лапы фрицев? Можешь что-нибудь ответить?
– Так вот случится что-нибудь со мной, а ты будешь думать: почему он это, почему он то? И оправдывать любые обвинения… Как будто знаешь меня первый день!
Турин привстал на кушетке:
– Успокойся! Слишком много эмоций… Далеко на них не уедешь!
Степанов подошел поближе к Турину:
– А я и не думаю ни на чем и никуда уезжать! Дай бог остаться человеком и в школе с делами справиться!
Наверняка они разругались бы окончательно, но пришел Власов и еще из кухни закричал:
– Добыл, Иван Петрович!
Не раздеваясь, он прошел через «залу» и показал Турину небольшой сверточек.
– Сейчас заварим и будем вас лечить!
Власов быстро разделся, стал возиться с керосинкой.
Что с тобой, Иван? – спросил Степанов, отнюдь не показывая, что он ищет с Туриным примирения.
– Ничего особенного…
– Конечно, «ничего особенного»! – послышался голое Власова из кухни. – «Ничего особенного»! Тьфу, черт! Спички… «Ничего особенного»!
Наладив керосинку, Власов поманил Степанова к себе. Тот вышел от Турина в темную «залу», закрыл дверь.
Власов гордился своим начальником, считая его превосходным, мужественным человеком. Даже при слабеньком свете, который проникал из комнаты (перегородка не доходила до потолка), заметно было, что глаза Власова поблескивали, а весь он переполнен предвкушением радости и гордости, которые охватят и Степанова, стоит лишь ему, Власову, рассказать о своем начальнике.
– Ну, давай ври, – бросил Турин из-за перегородки, адресуясь к Власову. – Только покрасивее!
– Иван Петрович! Я же то, что было!.. – ответил Власов и кивнул Степанову: видите, мол, – и скромный к тому же!
Упреждая Власова, Турин сказал:
– Попал в воду, вымок… Сейчас Власыч будет лечить меня малиной, чтобы насморка не было…
Власов прямо-таки воздел руки к небу, взывая к справедливости.
– А выстрелы! А погоня!
– Хватит, Власов, – спокойно и строго сказал Турин. – Дай мне малины, если можно, и ложись спать…
Когда укладывались, инструктор все же выбрал момент и рассказал Степанову о происшествии.
Вечером Турин возвращался из поездки. Орасовский лес кончался, стало немного светлее; и Турин уже видел заливной луг, Снежадь… Скоро дома! Но только выехал из леса – выстрел! Один, второй! Орлик понес. Турин пытался придержать его, привстал на телеге, но при въезде на мост ее тряхнуло, и он угодил в холодную воду…
А когда вылез, догнал лошадь – Орлик остановился, почуяв неладное, – хлестал ее вожжами, а сам бежал рядом, чтобы не замерзнуть… Факт покушения Турин отрицал: кому он нужен? И мало ли сейчас в районе всякого рода случайных выстрелов и взрывов: то рыбу глушат гранатами, то мина в лесу взорвется, то в печке треснет на всю хату неведомо как попавший в огонь патрон… Турин видел в лесу даже небольшую пушку: снаряд заклинило – ни туда ни сюда… Об этой пушке он сказал военкому, чтобы послал саперов. Но кто знает, послал ли за спешностью других, более важных дел?..
Степанов не мог заснуть. А тут еще появилась луна, и ее ледяной голубоватый свет лег на затоптанные половицы. При таком будоражащем свете тем более не заснешь…
Степанов встал и подошел к Турину. Иван спал, но дыхание было неровным, неглубоким. Степанов подумал, что хорошо бы раздобыть для Ивана водки… Но где ее найдешь в Дебрянске?..
Недавние ожесточение и неприязнь к Турину как бы прошли, и все же Степанов не мог простить Ивану, что тот вольно или невольно ограждал себя от лишних волнений. За счет чего и кого? И можно ли вот так?.. Было это чем-то новым в добром и человечном Турине, новым и неприятным.
Власов и Степанов еще не легли, когда явился Цугуриев.
– Ох и люблю я таких героев, если бы вы знали! – сказал он вместо приветствия.
Увидев, что Турин улегся спать, извинился и попросил его не вставать, затем снял шинель, не спеша принялся расправлять складки гимнастерки под широким ремнем, втянул и без того тощий живот, отчего стал еще более тонким и сухопарым, и наконец, одернув гимнастерку, приступил к делу:
– Дорогой Турин, дорогой секретарь райкома комсомола! О всех подобных случаях ты обязан заявлять – и без всякого промедления! – в районное отделение УНКГБ! Прийти и все рассказать! Тем более что мы тебя очень любим…
Цугуриев сел на стул возле кушетки Турина.
– Мы узнаём о покушении только через два часа! «Отличная работа, товарищ Цугуриев! – скажут нам. – Отличная работа, товарищ майор государственной безопасности!»
– Да какое это покушение, Цугуриев! – решительно возразил Турин. – Никогда не слышал, как в костре патроны взрываются?
– И где же этот костер был? – спокойно спросил майор. – В Орасовском лесу или в поле перед Снежадью?
– Да не было костра! Я к примеру…
– А что же было? И выстрелов, скажешь, не было?
– Что-то треснуло два раза…
– А не три?
– Может, и три…
Вмешался Власов:
– Иван Петрович, вы мне говорили – три…
– Так… Треснуло три раза! И что же это треснуло? Сухие сучья под колесами телеги? А? Интервалы одинаковы?
– Интервалы?.. – Турин припоминал. – Пожалуй, да…
– Какие же это патроны в костре… – легко, мимоходом отвергая версию Турина, заметил Цугуриев и пошел дальше: – Автомат, винтовка, пистолет?
– Откуда я знаю…
Цугуриев укоризненно покачал головой, поцокал языком:
– И таких людей назначают большими начальниками! Беспечность, дорогой Турин, беспечность! Воевал в партизанах и не умеешь отличить стрельбы из автомата от стрельбы из винтовки или пистолета?
– Да, пожалуй, умею… Но мне и в голову не приходило, что сейчас могут стрелять по мне. Совершенно не обратил внимания. Мало ли…
– Вот и говорю – беспечность! – чуть ли не по складам произнес Цугуриев и поднялся. – Поправишься – зайди.
Майор ушел, оставив тревогу. Власов, и без того уверенный, что в его начальника стреляли, сейчас просто торжествовал: он прав!
3
С тех пор как школу освободили, учителя часто заглядывали туда и порою подолгу засиживались. Сюда притягивало что-то родное, забытое и уже казавшееся навсегда отошедшим в небытие. Можно собраться вместе, поговорить, как в прежние времена. Помогали плотникам, печнику месили глину, кровельщику подавали на крышу листы железа.
Потянулись сюда и ученики. То, кто постарше, взялись за сооружение столов и скамеек, младшие выискивали кирпичи и приносили в школу. Приносили случайно найденные книги, старые газеты, гвозди, огрызки карандашей, ржавые перья…
За самодельным столом вокруг единственной в школе семилинейной лампы сегодня собрались все педагоги: Владимир Николаевич, Степанов, Вера, Константин Иванович, Паня. Сидел еще полуслепой солдат Василий Васильевич Попов.
Учитель начальной школы Константин Иванович вернулся из-под Почепа больным, одиноким и обосновался где-то в деревне, у дальних родственников. Прослышав о школе, переехал в Дебрянск, хотя с питанием и жильем здесь было значительно хуже. Но зато работа! Свой круг людей и интересов. Школа!
Паня Прошина вернулась в Дебрянск совсем недавно. Она была на редкость простодушной. В педагогический институт пошла потому, что большинство выпускников дебрянской десятилетки поступало именно в педагогические вузы. О своем замужестве рассказывала так: «Он мне раз предложение сделал – я отказала, он мне другой раз – я согласилась».
Василия Васильевича привлек к делу Степанов. Старый полуслепой солдат явно томился в землянке от вынужденного безделья, от сознания своей оторванности от людей и событий. Предложение Степанова прийти в школу встретил с радостью, но с некоторым недоумением: а он-то чем может быть полезен?
Как самый обеспеченный, Степанов принес сегодня несколько кусков сахару и граммов триста хлеба. Паня быстро вскипятила у кого-то из соседей чайник, заняла стаканы, и учителя вместе с Василием Васильевичем в свое удовольствие попили горячего чаю. Сегодня как-то и решилось само собой, что нужно принести в школу кружки и иногда, прихватив хлеба и сахару, устраивать вот такие вечера. Они обещали быть уютными, дружескими и, как сегодняшний, возвращали к далекой прежней жизни…
После чая опять занялись работой. Сшивали из газет и старой бумаги тетради, готовили чернила, мудрили с учебниками. Во многих с трудом добытых учебниках часть страниц была аккуратно заклеена белой бумагой.
Считалось, что школа работала и при «новом порядке». Да, работала… В классах – по пять, по восемь человек. Разрешили пользоваться некоторыми старыми учебниками, так как других не было и быть не могло. Но в этих учебниках было приказано заклеить страницы, где шла речь или хотя бы упоминалось о великом прошлом народа, о Конституции, о Сталине. А потом немцы отдали школу воинской части и все остатки учебников и учебных пособий свалили в подвалы.
Вот этими учебниками сейчас и занимался Василий Васильевич: мокрой тряпочкой осторожно смачивал заклеенную страницу и ждал, когда белый лист начинал отходить. Тогда можно было взять его за уголок и, тряпочкой же добавляя воду между листом и страницей, бережно отделять одно от другого. Василий Васильевич делал это, полагаясь не столько на глаза, сколько на чутье пальцев.
За работой говорили не только о делах, но и читали письма с фронтов, говорили о втором фронте: когда же он будет? Ведь этак и до Берлина дойдем без помощи союзников! И как-то боялись вспоминать, трогать недалекое прошлое, хотя и не могли не думать о нем.
Штайн… Ведь они работали с ним до войны, встречались во время оккупации. Что уж тут хорошего!.. Владимир Николаевич, Паня, Константин Иванович преподавали в этой жалкой школе при немцах. Не обвинит ли и их кто-нибудь в сотрудничестве с врагом? Но могли ли они бросить детей на произвол судьбы, отмахнуться? Кто бы тогда их учил? И разве они, учителя, даже в тех немыслимых условиях не пытались нести детям то, что несли всегда?..
А для Степанова прошлым, с которым он не мог проститься, была Вера. Тогда, выйдя из землянки с ее запоздавшими письмами, «осколками разбитого вдребезги», как он сам назвал их с горькой иронией, он не стал читать их. Но сегодня, выйдя из школы, Степанов сунул руку в карман шинели и достал письма: «Прочесть и выкинуть!»
Он вскрыл первый конверт. Конечно же! Отличная белая бумага… Большие поля… Уж Вера понимала, что уважение к человеку и красота должны проявляться не только в большом, но и в малом. Везде и всегда!
Еще и строчки не прочел Степанов, а его уже отбросило в мир, который так неожиданно был разрушен.
Смоленск, 26 июня 1941 года
Началось, Миша…
Бумажными полосками перекрещены окна, в подъездах ввинчены синие лампочки, на стенах указатели со стрелками: «Бомбоубежище». По ночам дежурим на крыше института, который кажется сейчас таким беззащитным и ненужным. Кто знает, может, день-два – и в наших аудиториях застонут раненые… Говорят, война ненадолго: месяца три, полгода… Будем надеяться и помогать, чтобы так и стало.
Пишу тебе в Дебрянск потому, что ответа на письмо, посланное в Москву, не получила.
По улице прошла группа мужчин с вещевыми мешками за спиной. Мужчин провожают женщины, одних – жены, других – невесты. Идут, не отрывая от них взгляда.
Несколько раз в день бегаю вниз посмотреть, не пришло ли от тебя письмо: из Дебрянска или из Москвы.
Не знаю, с кем останется мама, если брат и отец уйдут воевать. Волнуюсь за нее, хоть беги в Дебрянск.
Еще двое прошли с мешками… Может, и на тебя кто-нибудь вот так смотрит.
Жду.
Вера, твоя.
В письме, пахнущем сыростью подвала, дорогим для Степанова было изящное признание, отнесенное в конец. Признанию этому как бы не придавалось никакого значения, оно самым естественным образом должно завершить их давние отношения. «Вера, твоя». Крохотное последнее словечко оглушало.
Письма́, которое Вера отправила в Москву, Степанов мог не получить из-за того, что их курс переселили в другое общежитие. Он написал в Смоленск, сообщил свой новый адрес. Но ответа не последовало.
В июле Степанов был уже в ополчении. В первый месяц он не получил ни одного письма. Ни от кого. Так работала связь. Потом она наладилась, но в Дебрянске уже слышалась чужая речь.
Сразу после освобождения Дебрянска Степанов, ни на что не надеясь, написал туда и, конечно, не получил ответа. Не было ни Вериного дома, ни Остоженской улицы, ни самого Дебрянска, ни Веры: как он потом узнал, тогда она еще не вернулась из партизанского отряда. Больше Степанов не писал. Однако отъезд свой торопил…
И вот теперь, спустя более чем два года, он держал в руках письма, которые Вера адресовала в Дебрянск…
С Верой он старался встречаться реже, обходить ее. Вера, видимо стараясь помочь Степанову, была с ним холоднее, чем с другими.
Однако школа, о которой так все хлопотали и больше всех – Степанов, теперь сталкивала его с Верой чаще, и не где-нибудь в официальном районо или на холодной улице, а в учительской, которая с каждым днем становилась все уютнее и где они будут видеться теперь каждый день и по многу раз, порой оставаться вдвоем. Все это было трудно, даже мучительно и для Степанова и для Веры…
4
Из школы вышли вместе поздним вечером.
У горсада разделились: Степанов со старым учителем пошли дальше по Первомайской, а остальные свернули за Советскую.
Город давно уже спал. Темно – ни луны, ни света в окнах.
– Ты знаешь, Миша, откуда эти названия деревень неподалеку от Бережка: Рясники, Затинники?
– Нет…
Владимир Николаевич, заметил Степанов, любил беседовать с ним о прошлом города, России. Беседовал с удовольствием, отдыхая от бесконечной и отупляющей суеты. В чувстве причастности, слитности с делами народа и его историей черпал новые силы.
– Мало кто знает, представь себе… На Бережке, как тебе известно, был Воскресенский монастырь. Монастыри – тоже известно – обносились стенами. Деревянными, кирпичными… А у нашего был еще простой тын. В какую седую старину уходит его история! Деревня за тыном – Затинники.
Когда старый учитель рассказывал о своих находках, небольших в общем открытиях, разрозненное и разбросанное связывалось в одну цепочку, давно забытое восстанавливалось, далекое становилось близким. Из маленьких камешков, как мозаика, создавалась постепенно величественная картина.
– Рясники – село, которое имело отношение к монахам, людям в рясах… Ты не обратил внимания: на Тихоновской церкви монастыря очень высоко прилеплено что-то вроде кельи с небольшими окошечками?