355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Крутилин » Липяги » Текст книги (страница 18)
Липяги
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:03

Текст книги "Липяги"


Автор книги: Сергей Крутилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

Офицер и командует мне: «Айн минут туда, айн минут сюда!» Это значит – одна минута туда, одна – обратно… Я так обрадовался, что готов был босым бежать. Но сдержал себя: не спеши, говорю себе, фартовый! Еще не все так обернулось – не на свободе пока!.. Иду – одна нога в валенке, а другой валенок под мышкой несу. Не прошел я и трех десятков сажен… Вот как до лавки сельпо осталось до того самого медпункта – и вдруг… и… и…

VIII

И вдруг губы у Евдокима Кузьмича дрогнули, и приклеенная к губе его самокрутка неожиданно сорвалась и упала на землю.

В тот же миг я увидел бегущего от магазина Стахана. Он делал на одной ноге несколько прыжков, останавливался, поднимал костыль и, указывая им вдаль, кричал:

– Пожар! Дядь Авдань, пожа-а-ар!

Евдоким Кузьмич вскочил с места, подтянул штаны и оторопело глянул в ту сторону, куда указывал Стахан. Над селом, где-то неподалеку от «круга», что-то горело. В небо тянулся черный шлейф дыма. Сквозь ветви ракит, росших возле дома Змейки, виднелись языки красного пламени.

Крякнув, Авданя побежал к вагонному буферу, висевшему на углу пожарки, и стал ударять по буферу костылем.

Раньше при пожаре били в набат. На всю округу, бывало, звучал церковный колокол. Заслышав гул набата, сбегались с полей мужики, спешили на помощь крестьяне с бочками из соседних сел.

Теперь не то: заметив пожар, Авданя по инструкции должен бить в вагонный буфер, созывая свою добровольную дружину. Но поскольку никакой дружины на самом деле нет, а удары по буферу в селе не слышны, то Авданя постучал немного, больше для того, чтобы придать себе «боевое» настроение, и трух-трух – в пожарку.

Я уже вывел лошадей из конюшни. Мы стали впрягать.

От лавки сельпо, от бывшего здания сельсовета, где теперь помещалась бригадная контора, – отовсюду бежали люди. Кто-то впрягал логун с водой: вдвоем с Авданей мы выволакивали пожарную машину, но дело у нас что-то не ладилось. Я еще затягивал чересседельник, когда повозка с логуном загромыхала по площади. На передке дрог, к которым была прикреплена бочка, сидел Стахан.

Авданя суетился, то и дело чертыхаясь. В довершение всего впопыхах долго не могли найти вожжей. Нашли мы их в углу пожарки: ими была связана охапка сена, не то только что принесенная, не то приготовленная для того, чтобы ее унести.

Наконец все было готово. Тут выяснилось, что на Авдане нет «боевой» формы. Евдоким Кузьмич сбегал в мазанку и вышел оттуда в блестящей пожарной каске.

– Но-о!

Авданя вскочил на козлы, прочно привинченные на передке качалки, и кнутовищем огрел буланого мерина. Тот отбрыкнулся, потрусил спорой рысцой. Под горку бежать было легко, стоило только разогнаться. Меринок почуял это, припустил шустрее. Видно, ему надоело стоять в полутемной конюшне, и то, что мы кричали на него, понукая, тоже веселило его.

Мерин пустился во весь дух.

Колеса тарахтели и подпрыгивали на колдобинах, повозку бросало из стороны в сторону. Поручни качалки, за которые, стоя на задке, я держался, ныряли то вниз, то вверх.

Мы повернули с площади на Большой порядок и понеслись под гору, к пруду. Ветром у меня сбросило с головы фуражку – настолько мы быстро мчались. На самом спуске, у дома Змейки, нас чуть было не занесло в промоину. Авданя вовремя свернул, не то не сносить бы нам своих голов.

Мимо пруда повозка, казалось, не катилась, а летела по воздуху. Гриву лошади относило ветром в сторону; пиджак на крестном расстегнулся, полы трепыхались на ветру, отчего Авданя походил на птицу, махавшую крыльями. Я не слышал даже стука колес по выбоинам дороги, слышно было только дребезжание настила под ногами лошади да крики бежавших людей, которых мы обгоняли:

– Пожа-а-а-ар!..

Повозка наша была уже на мосту, как вдруг подо мной что-то треснуло. Поручни качалки наклонились, дроги осели и покачнулись влево. Я с трудом удержался на машине. Стук! Стук! – четко застучало подо мной. Я оглянулся, и сердце у меня перестало биться при виде случившегося.

А увидел я вот что: металлическая шина от колеса катилась в одну сторону, а деревянные спицы, выскакивая из ступицы, отлетали вверх, как колосья из-под молотилки. Железная ось и чека царапали землю.

– Тпру-у!

Авданя осадил лошадь и, выругавшись отменной матерщиной, спрыгнул с козел.

Мимо пробегал Василий Кочергин, наш бывшей сосед, железнодорожник. Видно, дома был. Он тоже бежал на пожар, с вилами.

Василий остановился, и мы все вместе стали осматривать повозку.

– Тише едешь – дальше будешь! – сказал Василий Кочергин, посмеиваясь.

– Вагу надо! Эй, мужики, вагу давай! – распоряжался Авданя.

Кто-то тащил от дома вагу.

Василий Кочергин стоял возле повозки и хохотал.

Я, признаться, тоже с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться: вспомнилось мне, как Авданя уверял, что ему памятник при жизни надо поставить… Каску-то не позабыл, а колеса поглядеть некогда… «Герой»!

Если бы Евдоким Кузьмич ехал немного потише, то, возможно, колесо и выдержало бы. А при такой-то скорости да при таких-то ухабах, какие на наших липяговских улицах, и новое колесо разлетится в щепу, не то что старое, рассохшееся!

Представьте себе состояние Авдани: село горит, а единственная пожарная машина без колеса! Я уже собирался бежать к бирдюковской кузне, – может, там какое колесо завалялось?

Но крестный мой оказался находчивым и расторопным пожарником. Он не растерялся. Не успели еще мужики принести вагу, как он взял багор, бывший тут же, в возке качалки, подсунул под телегу, привязал его вожжами, и мы снова поехали. Теперь Авданя не гнал лошадь во весь опор, а вел ее под уздцы. Я шел позади повозки, наблюдая за тем, как багор, заменивший колесо, тарахтит по сухой земле.

Мужики бежали мимо, обгоняя нас. Каждый подшучивал над Авданей:

– Шляпу свою вместо б колеса приделал!

Это они намекали на Авданину каску.

Крестный отмалчивался.

Только мы стали подыматься от пруда, как, обдав нас пылью, мимо пронеслись две красные пожарные машины: это спешили на помощь наши шефы, железнодорожные пожарники. Видно, позвонил кто-то.

Теперь и вовсе можно было не спешить: уж если прикатили железнодорожники, так они наведут порядок, они не дадут пожару развернуться!

Однако Авданя продолжал погонять бедного конягу, и успокоился он лишь тогда, когда увидел, что горит дом Поликарпа Юданова.

Поликарп был когда-то церковным старостой, недолго был старостой, года полтора, как раз при рыжем нашем попе, но, несмотря на это, кирпичный дом успел-таки поставить. Прослужи еще годик отец Митрофан, глядишь – Поликарп и дом покрыл бы железом. Но рыжий поп своими проказами совсем отвадил прихожан от церкви. Церковь закрыли, а Поликарпу пришлось достраивать новый дом наспех, кое-как. Крышу кирпичного дома он покрыл соломой, погреб шалашиком оформил, а мазанку без стропил, в один скат сделал.

Увидев, что горит дом Поликарпа, и я как-то успокоился. Дом каменный, ну, сгорит крыша – не беда. К тому же поместье Поликарпово стоит одиноко, в проулке, ведущем к дому Межовых. Вокруг густые ракиты, огню на другие избы не перебраться.

Когда мы подъехали к дому Поликарпа, крыша уже прогорела. Дымили только обуглившиеся стропила. Человек шесть станционных пожарников – все в касках и грубых брезентовых куртках – суетились возле дома. Двое, взобравшись на лестницу, поливали из брандспойта стропила. Белая струя воды, вырываясь из медного мундштука, шипела; черные, обуглившиеся стропила качались под напором этой струи.

На зеленой лужайке перед домом толпились мужики и бабы, сбежавшиеся на пожар. Под обгоревшими ракитами ходил высокий лысый старик – дед Поликарп. Одна штанина не заправлена в сапоги и волочится, черная сатиновая косоворотка выбилась из-под ремня.

– Я-т тольки на гумно вышла, – узнал я голос соседки Поликарпа, бабки Стуловой, – как оно загудёт! Оглянулась – а оно уж полкрыши в огне…

– Где произошло самовозгорание? – спросил с ходу Авданя.

– Поджог… поджог… – повторял Поликарп.

– Надо трубы в порядке содержать! – сказал Евдоким Кузьмич, проходя в самую середину толпы. – Неисправен дымоход – отседа и самовозгорание! Придется составить акт.

– Ахт? А на кого ж его составлять? – полюбопытствовала Стулиха.

– На хозяина домовладения.

Тут из-за угла мазанки, где сложено было выброшенное из избы барахло, вышла бабка Аграфена, жена Поликарпа.

– Мурло! – закричала она, подступая к Авдане. – На тебя первого надо ахт-то составить! Час али боле село горит… Со станции помощники… спасатели наши примчались!.. А он сковороду свою на башку напялил и думает – начальник. Ахт будет составлять! Гляньте, люди добрые, у него палка заместо колеса привязана! Где ж ты колесо-то потерял, герой?..

Бабы засмеялись.

Авданя сделал серьезное лицо.

– Дискредитация представителя власти! – сказал он.

Старшина железнодорожных пожарников подошел к Авдане:

– Привет, коллега!

– А-а, здорово…

Я слышал, как, отведя Евдокима Кузьмича в сторону, железнодорожник говорил:

– Там, в углу сарая, бочка с золой. Баба-дура поди ссыпала. Наверно, там и загорелось.

– Будьте спокойны: мы акт составим! – сказал Авданя и, поправив каску, пошел сквозь обгоревшие ворота в сарай.

Вокруг дома дымилась солома и пахло гарью.

IX

…Мы возвращались с пожара вдвоем с Евдокимом Кузьмичом. Стахана так разморило, что он не мог править лошадью. Его уложили на лужайке под ракитами, рядом с домом Поликарпа: пусть проспится.

Теперь мы ехали не на пожарной машине, а на повозке с бочкой. Козлы на повозке широкие, и мы сидели рядом. К задку бочки был привязан повод меринка, тащившего насос. Ничего себе процессия, если бы вы видели! А ехать через все село: по Вылетовке, Большому порядку, мимо пруда, мимо дома Змейки – в гору, к пожарке.

Авданя сидел сгорбившись и молча курил. Самокрутка постоянно находилась у него во рту. Он не приклеивайл ее, по обыкновению, к верхней губе. Не до лясов, видать, было «фартовому».

Чтобы отвлечь крестного от невеселых раздумий, вызванных неудачным выездом по тревоге, я спросил его, что же случилось дальше там, в Клекотках, когда немецкий офицер послал его в медпункт: «айн минут туда, айн минут сюда»…

Авданя не переменил позы и не вынул изо рта папиросы. Он только отмахнулся – дескать, чего уж тут! Все одно теперь…

Мы помолчали. Так, молча, проехали большую часть обратной дороги, миновали мост у пруда. Место Авданиного позора осталось позади. Я снова попытался расшевелить крестного.

– И что ж, зараженья-то не случилось? – спросил я.

Евдоким Кузьмич помотал каской. Он помотал, конечно, головой, но головы его под каской почти совсем не было видно. Я еще никогда не видел Авданю столь удрученным; он тяжело переживал свой позор. Видано ли, чтобы начальник добровольной пожарной дружины ехал по селу на бесколесном экипаже!..

Однако все в жизни быстротечно. Не прошло и нескольких минут, как вижу: Авданя повернулся ко мне и цигарка у него уже приклеена к верхней губе.

«Эге! – подумал я. – Да, никак, крестный начинает приходить в себя?» И тут же самокрутка вдруг заметалась, запрыгала вверх-вниз: значит, Евдоким Кузьмич заговорил.

– Да-а! – начал он. – Надо же такому случиться! Давно я говорил председателю, что нужно обновить пожарный выезд. Да все копейку истратить на дело жалко… – И, помолчав, Авданя продолжал: – Значит, досказать просишь. Оно не время будто б рассказывать, фартовый… Вот как бы в другой раз… с карандашиком зашел бы…

– Без карандаша-то, пожалуй, лучше, – заметил я не без намека.

Авданя понял мою шутку, и вновь к нему вернулось обычное, веселое расположение духа.

– Вот, значит, бегу я… Один валенок на ноге, а другой под мышкой… Медпункт-то в больнице расположился. А больница в стороне от дороги, вот как дом Щегла – агронома… Бегу и вдруг вижу: штурмовики наши из-за лесочка… Низко летят, молодцы, фартово летят! Того и гляди, за купол церквушки заденут. Слышу, засвистело! Свои-то свои, а одна цена бомбе. Куда, думаю, деваться? Возле больницы ограда, и вдоль ограды деревца посажены. Я – к ограде. Земля смерзлась, а снегу мало. Голову спрятал в кусты акации, думаю: пронеси, господи! Ведь отпущенный, можно сказать, и тут смерть найти! Не обидно ли? Лежу. Слышу: бах! бах!.. Станцию наши бомбят. Оглянулся я на дорогу, вижу: обозники все уткнулись в кювет, и офицерик рыжий там. Как раз, думаю, подходящий момент. Вскакиваю – и бегом вдоль забора, по кустам-то… Слева от больничного забора – дома. Я туда. Подбегаю к крайнему двору: перед домом немцы суетятся, вещички в машину складывают. Я задами, задами… И уж обоза нашего не видно. У одного из домов заприметил баньку в саду. Следов будто нет. Подошел, а она закрыта. Замок висит. Отдышался, посидел в предбаннике. Наши будто улетели – тихо стало. Да-а… В горячке-то и бегом бежал, а теперь посидел с полчасика – и на ногу наступить нельзя. И есть хочется, и курева нет. Плохо дело! Выполз на коленях в огород, огляделся. У баньки окно будто. Ватник снял, выломал раму… кое-как в баньку втиснулся. Тихо и, показалось мне, тепло в бане. Ночь-то не спал, разморило меня, и, понимаешь, заснул. Проснулся, а оно уже темнеть начинает. Подморозило к вечеру. Продрог с голодухи. Но пуще голода и холода – нога зудит. Развернул я ее, портянку снял – э-э… перестарался ты, Авданя! Ступня вся опухла. Краснота вверх, к колену, лезет… Ночь подошла. Собаки не лают, машины не урчат. Только где-то в стороне, к Скопину, слышно – наша артиллерия бухает. Вылез я из своей берлоги и ползком, ползком к дому…

Авданя сунул папиросу в рот, пососал ее, подымил и продолжал:

– Постучал. Долго никто не подходил к окну. Потом выглянула баба… увидала валенок под мышкой у меня, испугалась. Но уговорил – открыла. В доме старуха еще, мать ее. Вдвоем они взялись за мою ногу. Женщина та, везет же мне! – Авданя подкрутил усы, – при больнице до немцев работала, а как немцы пришли, хворой прикинулась. Ну, раз в больнице работала, кое-какие лекарства были. Она лекарством рану присыпала, бинтом обвязала… Чаем меня напоили – да в подвал. Два дня так-то. А потом наши пришли. В госпиталь меня, как все равно бойца, на фронте раненного. И вот она, – Авданя помахал левой ногой, – здоровее, чем у молодого!..

– А из тех, кто с обозом уехал, так никто и не вернулся?

– Так никто и не возвернулся… Ни из наших, ни из хворостянских. Один я только немцев обманул…

…Пока Авданя рассказывал, обоз наш незаметно миновал дом Змейки и поднялся в гору, на площадь.

Перед воротами пожарки, раскрытыми настежь, разгуливали голуби. Они не улетели даже и тогда, когда мы подъехали к самым воротам.

Авданя спрыгнул с козел и, бросив вожжи на круп лошади, проговорил:

– Так ты, крестничек, того… коли будешь писать, умолчи про сегодняшнее-то.

– «Во весь рост!» – пошутил я.

– Какое уж! – отмахнулся Евдоким Кузьмич. – Ты сделай так… – Он выставил перед собой полусогнутые руки и помахал ими сверху вниз. – Как бы это сказать… ты округли!

– Обобщить, значит?

– Во-во! – В глазах Авдани заиграли огоньки усмешки. – Ты же знаешь, как это делать. На то и учен небось…

Дверь с проулка
I

После того как братья разломали нашу избу и перевезли ее на станцию, в Липягах нас, Андреевых, осталось двое: я и сестра Мария Васильевна. Мария старшая у нас, да еще к тому же единственная в семье дочь. Мы, братья, росли в мальчишеских заботах; сестра держалась в сторонке, обособленно.

Маша рано вышла замуж, причем вышла на другой конец села, и, видно поэтому, в детских воспоминаниях с нею связано очень немногое. Разве и помнится только свадьба ее: приход сватов, варение браги, пляски пьяных мужиков и баб, дружки, продажа сундука, плач матери на расставанье с дочерью… – и все, нет больше у нас Маньки…

Казалось бы, что ж тут такого – переехала Маша с одного порядка на другой: небось одно село-то! Однако виделись мы теперь редко. Некогда было сестрице разгуливать. Бабьи заботы-хлопоты как-то сразу поглотили ее. Больная свекровь в доме, работа, а тут еще и дети пошли.

Правда, случалось иногда, на Михайлов ли день или в другой какой-нибудь большой праздник, «позывали» молодых. На позывки являлись Марья и ее муж Павел Миронович. Оба чинные, нарядные.

Павел Миронович служил бухгалтером на станции. Он и в праздники не снимал железнодорожной формы. Муж у Марьи был красивый, видный из себя. Высокий, всегда подтянутый; в петлицах знаки различия, на груди значки – очень много значков: и «ГТО», и «ПВХО», и всякие там «образцовые магистрали», и «ударники призывов»… Павел Миронович был вообще шиковатый парень.

Как-то странно было видеть рядом с модным, подтянутым Павлом Мироновичем нашу сестру Марью – в клетчатой самотканой поневе, с рогами-кичками на голове.

Молодые чинно садились за стол, ели, пили. А напившись, пели песни. Вернее, пел лишь Павел: у него хороший голос и он знал много песен. Сестра начисто была лишена слуха – «страданья» и те с трудом вытягивала. А у Павла Мироновича голос могучий. Подвыпив, он подсаживался поближе к теще, матери нашей, и они дружно затягивали свою любимую: «Уж ты сад, ты мой сад…»

Мать одно время тоже любила песни. Однако редко ей приходилось петь. Пожалуй, только и пела она в дни позывок с молодым зятем.

Но и молодым скоро стало не до песен.

Сначала они приходили одни; потом, спустя некоторое время, глядь, Павел Миронович вышагивает, неся на руках конверт с малышом, а Марья семенит рядом, едва успевая за ним. Следом за первенцем еще дети пошли. Считай, что ни позывки, то новый конверт в руках у Павла Мироновича. Только вся и разница, что первый был повязан голубой лентой, а все последующие – розовой: девочки, значит.

С детьми оно как-то не до песен стало. Теперь чаще случалось иное. Ночь-полночь, глядь, прибегает Марья; глаза заплаканные, платок с головы свалился – видать, от самого «круга» неслась сломя голову.

– Не был мой идол-то? – спрашивает она, не переступив порога.

– Али поругались? – обеспокоенно встречает ее мать.

– Моду взял: за полночь приходить домой! Видите ли, далеко ходить со станции. Небось потаскуху нашел. Нехороша, знать, жена стала… Оно конечно… станешь тут… – Марья садится на коник и начинает всхлипывать. – Как бы послать его в коровник… Подергал бы день-другой пустые соски да побросал бы столько навоза… Небось не заглядывался б на чужие юбки! А то накорми его, нагладь, а он только и знай газетку почитает, железки свои начистит мелом и пошел… У-у! Приди он нынче – я ему холку-то надраю! Будет знать, как изводить меня!..

Мать чует: вот-вот Марья разрыдается. Или слова нехорошие начнет говорить при ребятах. Поэтому мать берет Марью за руку и уводит в мазанку. Там они пошушукаются вдосталь, и Марья, успокоенная, убегает домой, даже чашки чаю не выпьет. Некогда ей чаевничать.

Марья работает дояркой на ферме; прибежала затемно, после вечерней дойки, а завтра чуть свет снова надо быть в коровнике – никто за нее скотину не напоит, не приберет, не выдоит.

Потому и бежала во всю прыть, так что платок с головы свалился.

Наутро, мать не успела еще растопить печь, является Павел Миронович. Вид у него виноватый. Поздоровавшись, он садится на коник, где вчера вечером сидела заплаканная сестрица, и не спеша достает из кармана пачку «Памира». Если отец тут, не убежал еще кликать баб, то Павел Миронович протягивает папиросу сначала Василию Андреевичу, потом закуривает сам. Закурив, говорит:

– Поймите, маманя, и вы, Василий Андреич, я уважаю вас. Скажу больше – люблю. Не будь вас, я б разошелся теперь с Марьей. Не понимает она моей души. Мне, как специалисту, на службе почет и уваженье. Мне квартиру на станции дают…

Если отец дома, то при этих словах он встает и говорит:

– Наплодили белоручек… Званья, квартиры им! А кто в колхозе работать должен? – Василий Андреевич надевает картуз и уходит: ему некогда слушать лясы, ему баб скликать надо.

Пожав плечами в ответ на реплику отца, Павел Миронович продолжает пояснять матери:

– Уваженье, квартира, оклад приличный – все условья! Говорю: бросай колхоз, поедем на станцию. Будешь жить, как королева. Ребят выучим… А она ни в какую! Прилипла к своему коровнику – канатом не оторвешь. Во сне ими, коровами, бредит. Понятно было бы, если б хоть заработок шел приличный. А то ведь задарма который год здоровье надрывает. А она как-никак жена мне, мать детей, жалко ее. Но и у меня есть предел терпенью. Ревновать стала. Вчера, к примеру, у нас собранье было. Пришел домой поздно. Не могу же я игнорировать коллектив…. Прихожу, а она на меня чуть ли не с кулаками налетела… Я такой да сякой… Поймите, маманя… Я хотел объясниться, чтоб вы знали…

– Уж вы, Паша, не серчайте на нее, – говорит мать. – Мы во всем виноваты: недоучили ее.

– Кажется, гудок уже! – Павел Миронович встает с коника.

Мать набрасывает на плечи полушалок и, заглянув, все ли так в печи, идет проводить зятя. Ему к восьми на службу.

Мать провожает Павла Мироновича до самого Морозкина лога. О чем они в дороге говорят, никому то не известно. Возвращается она грустная; шибче, чем всегда, мечет чугунки в печку.

Отец за завтраком, ни к кому, собственно, не обращаясь, произносит вслух сентенции:

– Выскочила, дура! Так ей и надо! «Я лучше не найду»… Нашла чистоплюйчика. «Почет и уважение…» – передразнивает он зятя. – Чего ж она за ним на станцию не катится?

Мать отмалчивается.

Всю неделю она бегает по соседкам, что-то носит, раздобывает, и глядишь – на праздник или в первый воскресный день опять зовут молодых. Идет Павел Миронович в своем черном форменном костюме; идет Марья в поневе, но без кичек. Следом бегут дети: важный, замкнутый подросток Витька, их первенец, и разряженные, с косичками девочки, очень похожие на Марью.

Выпив, Павел Миронович расстегивает пуговицы кителя и говорит:

– Ну как, споем, что ли, Ильинична?

Мать подсаживается поближе к зятю. Тот откашливается и затягивает своим высоким, красивым голосом:

 
Уж ты сад, ты мой сад…
 

Мать подтягивает ему чуть слышно. Что-то не поется матери. Голос уже не тот…

II

Работая в школе, как-то не замечаешь того, что год от года стареешь. Это потому, что с ребятами все время. Иногда смотришь на озорников, и, позабыв свои годы, самому хочется созорничать. Ей-ей, не вру!

Но что еще более удивительно – не всегда замечаешь и то, как вырастают твои ученики. Как-нибудь выйдешь на улицу – навстречу тебе свадьба. Чубатый парень рвет мехи гармоники; подвыпившие бабы, размахивая белыми платочками, отстукивают «дроби».

За гармонистом чинно идут молодые: жених в черном, невеста в белом. Следом за ними движется толпа зевак. Спросишь, чья, мол, свадьба-то? «Свету Коноплину, – скажут, – за Назарку просватали…» – «Ах, да – Света!» – узнаешь ты невесту. Узнаешь, всплеснешь руками от удивления – и все.

С девушками проще: вышла замуж – это определенная черта в жизни. Глядь, через год она уже мать. А с матерью, молодая ли она, в годах ли, встречаясь, здороваешься с поклоном…

У ребят не так просто. Хотя и у них есть она – черта, после которой наступает мужание.

…Открываешь как-нибудь дверь в школу, а на двери белеет листок бумаги. Взглянешь – приказ райвоенкомата об очередном призыве на действительную воинскую службу. «Эге! Уже сороковой год призывают?! Надо же!..»

И как вдумаешься в то, сколько призывов отслужило срок после тебя, осознаешь, насколько ты постарел и насколько выросли твои ученики. Замечаешь это не столько даже тогда, когда их призывают, сколько тогда, когда они со службы возвращаются.

Взять хотя бы того же Витьку, сына сестры. В школе он был так себе, ни рыба ни мясо. Марья наша, возможно, не первой красоты женщина, но и в ней есть характер, порода. Наша, андреевская порода: нос так нос, глаза так глаза – серые, кошачьи. И голос у нее, и хватка. Часами можно любоваться ею, когда она на ферме: сторновку ли коровам по стойлам разносит, доит ли их… Ни один мужик в работе за нею не угонится!

И Павел Миронович… Тоже характер в своем роде. Если Марья грубовата, шумлива, то зятек наш натура тонкая, поэтическая, гармонист, рубаха-парень.

А Виктор ни в отца, ни в мать. Ни отцовской поэтичности в нем, ни материной грубоватости. Никогда-то он не созорничает; все уроки выполнит в точности, как задано. Вызовешь его к доске – будто все знает. Но в ответе его нет блеска, нет выдумки. Хочется порой «порадеть родному человечку», а рука не поднимается. Больше четверки я ему по физике никогда не ставил. Другому, если он все так ответил бы, попробуй-ка снизь отметку! Он тебе сразу же парламентский запрос при всех: «А почему четверка, а не пятерка? Да по какой такой причине?» А Виктор любую отметку воспринимал как должное.

Одним словом, тихий, смирный был ученик.

Пришел срок – окончил Виктор школу. Поступил токарем в вагоноремонтный пункт. Как положено, сначала подручным, а потом и разряд получил. Получил разряд и стал себе потихоньку-полегоньку точить разные болты и гайки, что для ремонта вагонов требовались.

Еще пришел срок – призвали его в армию. Он ушел в армию, а за парту в классе сели его младшие сестренки: сначала одна, через год другая…

Как-то иду домой из школы – это уж тут, на новой квартире, – вижу: на скамеечке перед нашим домом сидит какой-то парень в солдатской гимнастерке. Я иду себе, думаю, к соседям кто-нибудь приехал. Только поравнялся со скамейкой – глядь, парень встал и навстречу мне:

– Здравствуйте, Андрей Васильевич!

Я так и остолбенел от неожиданности:

– Виктор!

– Он самый…

– Демобилизовался?

– Так точно. Сержант запаса.

– Чего ж ты в дом не идешь?

– Да там закрыто. Бабушка, наверное, с Андрейкой гуляет.

– Пойдем, я открою.

– Нет, спасибо… Я на минутку… – Виктор достает из кармана пачку сигарет, протягивает мне. – Закурите, Андрей Васильч… Заграничные, с фильтром. Я ведь в Германии служил.

Я взял сигарету. Мы закурили.

– У меня к вам просьба, Андрей Васильч, – заговорил Виктор, дымя сигаретой. – Приходите к нам сегодня вечером… с женой или один, как вам угодно. Надо же отметить возвращение! Посидим, потолкуем. Я вина хорошего привез. Придете?

Я согласился.

Прихожу вечером – стол скатертью накрыт, а наставлено-то, наготовлено всего! И водка, и вино, и закуски всякие – свадьба, да и только!

Марья у плиты хлопочет; Павел Миронович – без кителя форменного, в рубашке с позолоченными запонками – протирает полотенцем рюмки и ставит их на стол.

Поздоровался, вижу, еще гостей ждут. И в точности: тут же явились сосед их, Иван Беднов, бригадир токарей, с женой, а с ними Аня Юданова, дальняя родственница Ивана, а почитай Викторова невеста.

Поговорили кое о чем; с Бедновым мы учились вместе, Аня в недавнем прошлом моя ученица. После курсов вот уже год младшим бухгалтером в колхозе работает. Разве нам не о чем поговорить?

Поговорили, и тотчас же Марья зовет:

– Прошу к столу, гости дорогие.

Виктор первым за стол лезет, садится в вышний угол, за хозяина, бутылку в руки берет и…

– Ну, мама… какого тебе налить: красного или белого?

– Мы к красному-то не приучены, – отвечает Марья. – Нам бы позлее какое. Липяги, чай, не заграница.

– Да! – говорит Виктор, наливая вино в рюмки. – За границей, например, в той же Германии, пьют вино маленькими стопками. Немцы за одной бутылкой могут просидеть весь день. Зато пиво они любят…. – Он помолчал. – А тебе, папа?

Павел Миронович молча указал на водку.

– Да, культуры нам не хватает, – продолжал Виктор, усаживаясь и приглашая всех брать закуску. – Взять хоть то же жилье. У немцев – что село, что город – разницы никакой. У них вот такой избы, как наша, не встретишь. У них и в селах дома с водопроводом, с ваннами…

– Оно конечно! – поддакивал Павел Миронович.

– Осмотрюсь малость, – продолжал Виктор, – пойду к начальнику депо. Устроюсь на работу – квартиру на станции просить буду. Чего мне тут, в Липягах, делать?..

– Оно конечно… – соглашался отец.

А я смотрел на Виктора и думал: как же быстро вырос он! А теперь что ж – он и вправду хозяин в доме, мужчина.

III

Вернулся под родительский кров Виктор, и снова зачастила к нам Марья. Одно время жила она спокойно, а когда у нее все хорошо, она редко к нам приходит. А тут опять зачастила, как в былые времена, когда с Павлом своим не ладила.

Прибежит к нам прямо с фермы, ватник на ней замызганный, весь в остьях соломы; рукавицы бросит на вешалку, полушалок развяжет и скорей на кухню, с матерью пошептаться.

Только и доносится с кухни:

– Шу… шу… шу…

Ушла Марья, узнаю от матери: «Виктор на станцию работать поступил. Бригадиром над токарями».

Проходит месяц-другой, опять прибегает Марья. Опять: «шу-шу-шу». Женится Виктор.

Не успели опохмелиться от свадебных попоек – снова «шу-шу-шу»: невестка – не приведи господь! Упрямая, своевольная, командует Виктором как хочет…

Теперь не только одно «шу-шу-шу» доносится до меня с кухни, но часто я слышу и всхлипыванья Марьи, и успокаивающий голос матери. Все в точности как было уже, когда они с Павлом Мироновичем «грызлись».

Я делаю вид, что меня это шушуканье не касается. Не люблю ввязываться в бабьи дела.

Но на этот раз Марья и меня впутала в свои семейные неурядицы.

Было воскресенье, выходной – и в школе у нас, и на станции.

Я давно ждал этого дня. Зима скоро – надо где-то дровишек раздобывать. По положению, нам, учителям, топливо полагается бесплатное – колхоз должен привозить. Но с нашего колхоза взятки гладки. Если сам не позаботишься заранее, зимой будет поздно. С самой весны начинаешь думать над тем, где бы раздобыть угля или дров. Надумал я сходить к братьям на станцию. У них есть «угольные книжки». Может, уступят мне хоть одну порцию уголька?

Собрался, встал пораньше, позавтракал. Думаю, сейчас принесу воды и побегу. Взял ведра, пошел к колодцу.

Возвращаюсь – слышу Марьин голос в нашей комнате:

– Я давно ему, идолу, говорила: отдели ты Витьку! Не хочет хлопотать квартиру себе на станции – пусть к теще идет. Там вон какой дом! А тут, как на гашнике, друг на друге сидим…

Увидев меня, Марья замолкла. Я понял, что помешал разговору.

Я хотел уйти, но мать остановила меня.

– Вот послухай, чего Марья рассказывает.

Я поглядел на Марью. Сестра сидела у окна, а чуть сбоку от нее – мать. Глядя на них, сидящих рядом, я подумал о том, что, окажись на моем месте посторонний человек, он ни за что бы не угадал, кто из них мать, а кто дочь. Со стороны могло показаться, что сидят две старушки соседки и приятно беседуют.

Марье еще нет пятидесяти. Однако выглядит она старухой. Она и одета по-старушечьи. На ней черная юбка и дешевенькая кофта – не шерстяная, а трикотажная, машинной вязки. Эти кофты на другой же день, как их надели, растягиваются и обвисают. И на ней она висела, обтягивая ее большие, низко опущенные груди, никогда не знавшие лифчика. Даже платок и тот старомодный: белый с голубыми горошками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю