355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Крутилин » Липяги » Текст книги (страница 10)
Липяги
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:03

Текст книги "Липяги"


Автор книги: Сергей Крутилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

– Чаефил? Вы хотели сказать – чихирник? – переспросил Чугунов. – Среди людей того мира, где я провел семнадцать лет, немало таких. Это своего рода болезнь, алкоголь. Заваривают всю пачку в один стакан. Кипятят. Получают чихирь. Пьют. Наступает странное опьянение. Да что там! – Павел Павлович махнул рукой. – Всяко было. Но и против этого устоял. – Он сполоснул все стаканы кипятком, налил в них ароматного янтарного чаю. – Пейте! Это более приятный напиток, чем «ряжская». Уверяю вас.

Я взял стакан. Чай был действительно хорош.

IX

Отпивая горячий чай маленькими глотками, Чугунов говорил:

– А я очень люблю школу! Не понимаю вас: как можно не любить ребят, не любить своего предмета – и быть учителем?! Для меня это самый тяжкий грех. Конечно, может, лучше самому что-то строить, создавать… Но разве есть более радостное, более… – Павел Павлович замолк, отыскивая подходящее слово, – более ответственное, я бы сказал, дело, чем воспитание ребят? У меня было двое детей. Я очень жалею, что не я их воспитывал. Но теперь у меня сто, а будет в десять раз больше учеников. И каждый из них вырастет человеком. Человеком! В этом я уверен.

– Бестолочь, а не ученики! – мрачновато произнес Володяка. – Во всех трех классах ни одного настоящего таланта! Серость. Петра Первого путают с Иваном Грозным. Сколько ни толкую, все понапрасну. Дырявые головы.

Чугунов, слушая, постукивал ложечкой о стенки стакана. Я понял, что он насквозь видит Володяку, но, как человек более зрелый, готов ему кое-что простить. Отсюда и эта усмешка, и эта терпеливость выслушивать до конца наивные выкрики коллеги.

– Не верю, чтоб так все и оказались бездарью. Ребят заинтересовать надо. Надо уметь открыть им мир, и тогда столько талантов явится! – продолжал Чугунов. – И у меня не сразу явилась уверенность. Мой предшественник, человек старый, аккуратный, ничего знать не хотел, кроме учебника. Приучил ребят к зубрежке. Требовал знать даты жизни всех царей и королей. За всякую самую малую оплошность ставил двойку. Ребята ненавидели уроки истории. Я понял это сразу же, как только провел два-три урока. Что делать? Как расшевелить, заинтересовать ребят? Начал я вот с чего. Неподалеку от нашей шахты есть монастырь. Что это за церковь? Кем построена? Когда? Никто из учеников не знал. А это был знаменитый Донской монастырь.

– Это в Данкове, что ли? – Володяка отрыгнул.

– Нет, в каком Данкове? Рядом с Побединским рудником, над Вёрдой…

И Чугунов принялся рассказывать о том, как был построен монастырь, о старце-иноке, о Дмитрии Донском, о его походе на Куликово поле.

– Отправились мы на экскурсию, – говорил он. – Приходим. И что вы думаете? В монастыре колхозный склад! Сторож и близко не подпускает. Отыскали председателя. Разрешил впустить нас. Открыл сторож двери главного собора, а в церкви!..

Павел Павлович замолк, отпил несколько глотков чаю.

– В церкви увидели мы картину ужасную! – продолжал Чугунов. – Редкостный памятник русской культуры гибнет, разваливается. Своды, того и гляди, рухнут. Молельни, иконостасы, стенная роспись – все загажено. Фрески кое-где еще сохранились. Фрески были чудные. На ребят так и пахнуло стариной. Создали мы исторический кружок. Кружок этот начал борьбу за то, чтобы колхоз освободил исторический памятник и привел его в порядок. Сколько изобретательности проявили при этом ребята! Они изучили фотографию. Сами оборудовали лабораторию для цветной печати. Засняли на цвет все сохранившиеся фрески, иконы, историческую роспись сводов. Сделали из этих снимков альбом и отослали его в Москву, в Исторический музей. Вдруг, как снежный ком на голову, нагрянула из Москвы комиссия. Ученые, знаменитости, понимаете? Побывали в монастыре, на заседаниях нашего исторического кружка. Учащиеся сделали доклады… Не знаю, многие ли из моих учеников станут после школы историками, но знаю твердо, что они будут любить свою страну, талантливый наш народ, они будут хорошо знать прошлое России и гордиться этим прошлым.

– Мы тоже ходили как-то на Куликово поле, – сказал Володяка, – вернулись с волдырями на ногах.

Чугунов промолчал. Чай его давно остыл; он выпил его залпом и, потянувшись, встал из-за стола.

– Нет, чудная у нас растет смена! – сказал он. – Именно чудная! Любознательная, талантливая. Она знает в тысячу раз больше, чем мы в их годы. В тысячу раз! Такое время, ничего не поделаешь. Надо только быть с ними честными до конца. Юность искренна. Она не терпит обмана.

Павел Павлович подошел к своей кровати, начал стелить постель.

– Ну что ж, пора на боковую. Ничего не поделаешь – режим. Потом завтра надо встать пораньше, посмотреть доклады.

Володяка добирал остатки закуски.

X

Было душно. Пришлось открыть окно.

В открытое окно повеяло прохладой. Августовская ночь была свежа и прозрачна. Слышались голоса людей, топот ног по тротуару, возгласы, смех. Рядом с гостиницей находился кинотеатр. Видимо, в это время окончился очередной сеанс. Прошло немногим больше четверти часа, и голоса стихли.

– Ну, липяговцы, вы не спите? – проговорил в темноте Чугунов.

Володяка, засыпая, чмокал губами. Койка Чугунова, как я уже говорил, стояла у стены, но Павел Павлович лег головой к окну, и мы оказались рядом. Он, как мне показалось, был рад возможности поговорить со мной.

– Вы что преподаете? – спросил он.

– Физику.

– О, это очень интересно! Если бы я не был историком, то непременно преподавал бы физику. За этой наукой большое будущее. Очень большое!

Мы помолчали.

Чугунов вздохнул.

– Ох, сердце, сердце! Понимаете, шалить начинает. Не хочется сдаваться, а оно напоминает, что года идут. Вам сколько лет?

Я сказал.

Чугунов поворочался на жесткой койке.

– Ну, вы еще совсем юноша, – сказал он спустя минуту. – Вы уже третье поколение…

Он не сказал, почему третье. Подумав, я решил, что первым он называет поколение, сделавшее революцию. И я невольно стал сравнивать людей того, первого, поколения с моим, с нашим поколением. Мы ничего не успели сделать до войны, даже доучиться. Фронт был нашим первым жизненным испытанием. Многие выдержали это испытание с честью, иные – кое-как. Володяка, например, был минометчиком в самом что ни на есть рядовом пехотном полку. Вернулся с войны – вся грудь в орденах. А в жизни, оказалось, бывают испытания и более трудные, чем окопы…

– У вас типично липяговская фамилия, – прервал мои размышления Чугунов. – Помню, бригадир первой бригады, Василий Андреевич…

– Это мой отец.

– Отец?! О, тогда я хотел бы пожать вам руку! – Чугунов нашел во тьме мою руку, пожал. – Замечательный человек Василий Андреевич…

– Он умер.

Чугунов снова вздохнул.

– Мы с ним были одногодки, – заговорил он спустя некоторое время. – Помню, как-то, в самые первые годы работы по-артельному, распахали мы луг Двенадцати родников. Долго думали, чем занять целину. Решили посеять сахарную свеклу. Буряки выросли с церковный купол. Приехали убирать. Осень стояла чудная, как теперь. Приехали бабы разнаряженные, мужики с вилами. Все не налюбуются на грядки свеклы. Вдруг вижу: бригадир машет мне рукой, подзывает. Подхожу, и что ж вы думали? В меже, скрываясь под ботвой, лежит заяц. Беляк едва начал к зиме готовиться, на ботве пух, линяет. Наелся за ночь, а теперь спит. Шепчу бригадиру: «Бери!» А тот пожимает плечами: «Чем брать-то?» – «Руками». – «Нет, говорит, надо Авданю позвать, он мастер с ними расправляться». Только было он собрался звать Авданю, а заяц – скок! – и был таков… Смеху, вповалку все. Да, добрый был человек… – Чугунов, как мне показалось, улыбнулся во тьме, вспоминая случай, по поводу которого нередко шутили у нас в семье над отцом, и вдруг совсем другим голосом добавил: – Да, справедливый был человек!.. Когда меня взяли, то вызывали кое-кого из липяговцев. Взяли, а материала обличительного не было. Затем и вызывали, чтобы мужики показывали, что и в колхозе я занимался вредительством. Вызвали и Василия Андреевича. Подсунули ему эту самую бумагу про мое вредительство в колхозе, чтобы он подписал. Бились, бились. Арестом, карцером грозили. Ни в какую! Отпустили… Значит, вы его сын?

– Да.

Чугунов замолк.

Было, наверное, далеко за полночь. Белые стены и потолок отражали блики света, падавшего в окно. Блики эти то гасли, то вспыхивали так ярко, что в комнате становилось светло, как днем.

– Машины, что ли? – спросил Чугунов.

– Это зарницы, – сказал я. – Хлеба поспевают.

– А-а, верно! Август же! Совсем позабыл…

Чугунов повернулся навзничь; кровать под ним скрипнула. Он долго лежал молча, потом вздохнул и сказал радостно:

– Зарницы! Хорошее слово… Позабыл, совсем позабыл…

Книга вторая

Баллада о сельском колодце
I

Вдоль улицы прорыта глубокая узкая канава. Черная траншея эта с двумя валами красноватой глины по обе стороны – словно шрам на лице. От околицы – до самого поповского дома. И куда подевалась мурава, которой так славился наш порядок! Ни пройти по селу, ни проехать.

Правда, кое-где сделаны мостки для перехода.

Но жидкие горбыли брошены наспех; перилец на мосточках нет, и старухи, прежде чем наступить на них, подолгу крестятся: не дай бог, оступишься – угодишь в преисподнюю.

Люди еще туда-сюда, а скотина – та совсем обезумела от этих бирдюковских ям.

Пригонят стадо, коровы дойдут до середины порядка, пора сворачивать к своей избе – а тут прорва эта! Одной сюда, а другой туда надо. Влезут на глиняный вал и ну реветь. Ягнята мечутся вдоль рва, блеют жалобно: никак не решатся перепрыгнуть. Одни козы свободно перемахивают через канаву – на то они и есть бесовы животины.

Загоняя коров, бабы почем зря честят Бирдюка и его бригаду, вырывших машиной эту самую траншею.

– Понарыли, антихристы, ловушек! – говорила Таня Виляла, вышедшая встретить свою козу. – Не боятся, знать, что сами пьяные ввалятся в нее.

– Ить он, Бирдюк-то, не пье, – возражала Прасковья, жена Василия Кочергина.

– Он не пье, так другие хлещут! – не успокаивалась Таня. – Водопровод вздумали, шут их побрал бы! Труб еще нет, а окопов этих вдоль села нарыли. Грязь теперь, чай, на три года…

– А кто на собрании больше всех кудахтал: «Один колодец на весь порядок!», «Пузо надорвешь, пока ведерко воды вытащишь!», «Прав Яков Никитич!» – заговорил дядя Авданя, подражая Вилялину говорку. Мой крестный стоял тоже тут, встречая свою комолку. И теперь он рад был случаю покалякать с бабами. Усмехаясь в свои прокуренные усы, он все подзуживал Татьяну:

– Скоро вам, бабы, прямо на кухоньку крантик с водой проведут.

– И-и! Как бы не так! Покуда выторгуют эти самые трубы, года три пройдет. Лучше б за эти деньги колодцы подправили, и то толку б было больше.

– Говорят, что и нас будут поить той же водой, что коров на ферме… Как ее?.. Архизианской… – кручинилась Прасковья Кочергина.

– А чем же та вода плоха? – спросил Авданя. – Артезианская самая что ни на есть чистая вода.

– Эк, рассказывай, «чистая»!.. – поддержала Прасковью Татьяна. – Пока трубы прочистятся, сколько с них грязи и масла всякого сойдет! То-то, помню, в девках: достанешь ведро из Санаева колодца, вода чище слезы Христовой. Выпьешь глоток – час зубы ломит.

– Да, хорош был колодец, – согласился Авданя. – Но сам я любил брать из Ефремова колодца. Жалко, осквернила его Грунька – засыпался. А хороша была вода в нем! И до Груньки хороша, а опосля и того слаще…

– Будя тебе, дядя Авданя! – обиделась Татьяна. – Вечно ты с подковыркой.

– С какой же это «подковыркой»? Ей-бо, без всякой подковырки! – Евдоким Кузьмич шутливо перекрестился, смахнул языком с губы самокрутку, подымил, опять приклеил папиросу к губе и бур-бур – пошел свои лясы разводить. – Разве не я первый Груню-то отыскал? На самый Михайлов день, значит, было… Встал утром, а баба и говорит: «Сходи-ка, мужик, за водой. Не то напьешься к вечеру, весь дом без воды оставишь…» И то, думаю, правда: на престол да не выпить!. (Тут Таня Виляла хмыкнула: Авданя выпьет на грош, а хвастает потом весь год.) Взял, значит, ведро, – продолжал Евдоким Кузьмич, – и пошел… Пришел, вижу: колодец открыт, а у сруба ведра чьи-то стоят. Ну, думаю, побежала баба к соседке поболтать, плюнул на руки да за бадейку. Начал опускать. А колодец, сами знаете, глубоченный был. Пока, бывало, цепь всю выберешь, руки отсохнут. Ну, зачерпнул, достаю, а в бадейке варежка плавает. Эк, думаю, обронил кто-то. Да выбросил варежку, а воду-то жалко выливать. Налил ведро, за другой бадьей дело. Опять, значит, журавель нагибаю… Достал я вторую бадейку, а в ней… платок плавает!..

– Тьфу! Вспомнил, окаянный! – Таня сплюнула и, увидав свою козу, важно шагавшую вдоль траншеи, побежала ей навстречу. – Кать! Кать!

За Таней и другие бабы поспешили навстречу стаду.

Авданя помусолил во рту не успевшую погаснуть папиросу и, дымя, ступил на мосток: его комолка мычала по ту сторону рва…

II

Я проходил мимо и краем уха слышал этот разговор. Что разрыли улицы – это, конечно, нехорошо. Однако рвы – дело временное. Скоро в траншеи уложат трубы, и в Липягах будет водопровод.

Казалось бы, что ж тут особенного?

Но тот, кто знает Липяги, согласится со мной, что это новая эпоха в жизни села.

Лишь подумаю о том, что скоро на наших улицах не будет больше колодезных журавлей, и становится как-то грустно. Извечно стояли они, эти самые журавли. В других местах всякие вороты над колодцами ставят или канаты на столбик вешают, а у нас в Липягах – что ни колодец, то журавль над ним.

Ведь вот, думаю: сколько веков-то прошло, сколько всяких событий случилось и всяких царей перебывало, а колодцы – им хоть бы что! Они были частицей жизни Липягов, частицей деревенского быта. И как все, что связано с бытом крестьянина, колодцы поэтизировались.

Сколько в народе сложено песен да прибауток про эти самые криницы, копани, журавли…

И песни, и присказки, и мудрость народная.

Где, бывало, впервые свидится парень с девушкой? У колодца. Где похвастаться девушке новым полушалком, в первый раз надетым казачком? Где деревенскому парню, похвалиться силой да удалью? Где в студеный зимний день можно услышать все деревенские новости?

Все там же, у колодца.

С самого раннего детства колодец входил в быт деревенского человека. Помню, были своего рода дежурства по колодцу. Все равно как ходили по порядку ночные сторожа с колотушкой. Так и тут – каждая семья, берущая воду, понедельно приглядывала за колодцем: чтобы каждая крышка на ночь была закрыта; чтобы корыто, приставленное для водопоя скота, не обрастало наледью.

Бывало, покончив с делами по хозяйству, дед берет лопату, лом и идет к колодцу. Я любил ходить с ним. Мороз пощипывает щеки; к небу тянутся дымки из труб.

Дед, покряхтывая, скалывает лед со сруба, я очищаю дорожки от снега. Дед все время следит за мной, чтобы я не подходил близко к срубу. Но все-таки, когда дед заговорится с кем-нибудь, я нет-нет да и загляну в черную пасть колодца. Ребра сруба, изгибаясь, пропадают в темноте, и там, на дне этой пропасти, маслянисто поблескивает вода…

Бр-р… Посмотришь, да и отпрянешь тут же…

В середине марта, едва начнется капель, все оживает от предчувствия близкой весны. Застоявшуюся в закутках скотину выпускают на прогул. В эту пору дед впервые выводит к колодцу и нашу кобылку. Проулок от соседей, куда выходят конюшенные воротца, по самую пелену забит снегом; с оголившегося южного ската крыши свисают рыжие сосульки.

Кобылка, почуя волю, поднимется на дыбы; задние ноги по щиколотку провалятся в снег.

– Но! Не шалить мне! – прикрикнет на нее дед. Прикрикнет так, для виду, а сам, радуясь, гладит ее по холке, по крупу. Если она очень уж взыгралась, дед осадит ее, стегнув по боку концом повода. Кобылка испуганно попятится, сбивая сосульки с крыши.

Подведя кобылку к сараю, дед почистит ей бока скребком, счесывая мшисто-серую линючую шерсть, и, только прихорошив ее как следует, отправляется вместе с нею к колодцу.

Неподалеку от сруба, в затишке ефремовской мазанки, – продолговатая долбленая колода. Лежит она не на земле, а на замшелых дубовых кругляках. Зимой, когда скот поят дома, колоду забивает снегом. Но едва повеет весной, мужики выдолбят лед из корыта и приводят лошадей на водопой к колодцу. Надо, чтобы к пахоте лошади поразмялись. К тому же каждому мужику похвастаться друг перед другом хочется; вот, мол, как я за зиму кобылку свою откормил!

Приведет дед кобылку, нальет ей в колоду воды. Парок идет от нее на солнце и дух земной, утробный… Лошадь припадет к воде бархатными губами, поводит ими. Хороша водица! Тряхнет гривой от блаженства – и пошла, и пошла глотать, только мышцы на шее подрагивают.

– Будя, милая! – Дед оттолкнет кобылку от колоды, погладит ладонью бока.

Чуя ласку, кобылка фыркает и оглядывается по сторонам. Дед не успел еще отвести ее от колодца, глядь – и дядя Ефрем выводит из ворот своего вороного мерина. А там и Василий Кочергин и Авданя. Разве устоит мой крестный против такого соблазна? Ни за что! Он не только пригонит одноглазого жеребчика, но и овец, и захудалую коровенку. Пусть, мол, все видят, какая справная у него скотина!

Любит похвастаться Евдоким Кузьмич. Но, как говорится, бодливой корове бог рог не дает. Так и у моего крестного получалось. Никогда не водилось у него путной скотины. Подведет Авданя к колоде своего жеребчика, потреплет его по холке, а с бедного коняги шерсть клочьями летит.

– Но, Чалый, пей-напивайся, сил набирайся! – скажет Евдоким Кузьмич. И, похлопав ладонью по ребристым бокам лошади, добавит: – Вот до чего раскормил – передохнуть не может. Ничего, Чалый, жируй, покеда время! Не то задам я тебе нынче. Нынче мы с тобой раньше всех должны посеять…

Дед и дядя Ефрем стоят рядом, посмеиваются; не помнят они такого, чтобы Авданя вовремя сеял и убирал.

ІІІ

И еще помнится…

Возле ефремовской мазанки на зеленой лужайке – яркая карусель бабьих понев. Праздник не праздник, хоровод не хоровод…

Бабы – в расшитых передниках, в новых клетчатых поневах; девки – с разноцветными лентами в косах. Выстроившись цепочкой, женщины тянут канат. Веревка перекинута через блок, пристроенный над срубом колодца. Там командуют мужики. То и дело слышится звонкий голос Василия Кочергина:

– Взяли! Пошел, пошел!

Бабы, пересмеиваясь, бегут вдоль улицы, волоча за собой канат.

– Стоп! – Василий Кочергин подхватывает бадью, доверху нагруженную серым илом.

Мужики берут бадью, оттаскивают в сторону и, опрокинув ее, ударяют по деревянному днищу колотушкой.

На поляне, посреди лужицы мутной воды, гора песка и ила. На солнцепеке белеет щепа: дядя Ефрем обтесывает топором коротышки-бревна. В сторонке, ближе к мазанке, высятся новые венцы сруба.

Лето.

Мужики отсеялись, прибрались в поле. Настала пора чистить колодцы…

В старину липяговцы берегли и блюли колодцы, как святыню.

Как что – так от избы к избе тревожная весть: «Кошка в нашем колодце! Нечистый, видать. Святить теперь надо!»

Весь день бегают друг к дружке бабы: шушукаются, что-то носят в подолах. Смотришь, на другой день после обедни по улице чинно шествует отец Александр. Он в рясе, в черном клобуке вместо шляпы. Рядом с ним, семеня короткими ножками, спешит дьячок. В руках у него дымящаяся кадильница.

Следом за ними кучкой идут бабы.

Вот отец Александр подошел к колодцу, молча взял из рук дьячка кадило. Тем временем бабы достали из колодца бадейку воды, поставили ее на край сруба. Батюшка помашет над бадейкой кадилом, что-то прогнусавит себе под нос; дьячок отопьет глоток воды, скажет: «Освящен!» Распрямившись, потрогает бородку и добавит: «Хороша водица…»

Бабы стоят в сторонке, шепчутся: еще бы не быть ей хорошей, водице-то! Каждая по десятку яиц отнесла дьячку за освящение колодца.

Отец Александр не склоняется над бадейкой: для виду помашет еще кадилом вокруг сруба, изгоняя нечистый дух, да и пошагает обратно домой, с богом, как говорится…

Колодец освящен.

Опять можно из него воду брать. Щи варить. Картошку мыть. Скот поить. Ребят обстирывать…

IV

Это раннее детство.

А в раннем детстве все представляется нам в розовом свете.

Иное в сознательной жизни. В жизни, в быту, с водой и с источником ее, колодцем, связаны грустные воспоминания.

Сколько мозолей у наших липяговских баб от колодезных цепей! Сколько их недолюбило, состарилось раньше времени из-за этих самых колодцев!

Часто, внеся ведра с водой в избу, мать вздохнет и скажет с болью:

– О господи! За какие такие прегрешения послал ты мне этот тяжелый крест?!

Мать до замужества жила на Низовке. Низовские огороды задами выходили к Липяговке. И вода и речка были там близко. Иное дело на нашем порядке, на Кончановке. Вдоль косогора по самой хребтине его жмутся друг к дружке серые, крытые соломой избы. Ни палисадничка возле них, ни заборчика, только высятся, как стражи, развесистые ракиты. Могучи, высоки их кроны. Но выше крон, выше «князьков» изб и риг то тут, то там вознеслись в поднебесье журавли колодцев. Перевес у них составлен из двух-трех длиннющих хлыстов. Рассоха, посреди которой закреплен перевес, из отменного дуба. Ей-ей, в нем верных два обхвата!

И на низах у колодцев журавли. Но разве то журавли?! Рычажок из коротенькой березовой жерди; к концу ее на сыромятном ремешке ведерко привязано. Махнул два раза – дзинь! – полна бадейка!

Не то на нашем порядке.

У нас, пока достанешь ведро, все руки надорвешь. И кто только рыл эти копани? Чуть ли не двадцать сажен в них глубины. Заглянешь в колодец, ребра сруба словно мехи гармошки; то в одну сторону их поведет, то в другую. Считай, полсотни перехватов надо сделать, пока бадейка ударится о воду. Да столько же обратно!

Зимой цепь настынет, заледенеет – сквозь варежки и то холод чуешь. Машешь-машешь руками – задеревенеют, пока наклонишь слегу. А на конце слеги – блок; один конец цепи привязан за колоду, у сруба, а другой перекинут через блок – колесико такое, по которому цепь ходит.

Двадцать сажен вниз да столько же вверх – только после этого выльешь воду из бадейки в ведро.

А разве на день ее одно ведерко надо, воды-то?! В день их, может, всю сотню изведешь. С утра до вечера таскай, не останавливаясь, и то мало будет.

Бывало, чуть свет мать уже громыхает ведрами. Семья большая, а воду, кроме нее, носить некому. Дед стар, отец раньше матери поднялся, побежал по порядку баб на работу зазывать, нас к колодцу не подпускают – малы.

Мать берет ведра и бежит. Пока варится в печи картошка, мать носит воду. В сенцах ушат, бочонок ведер на десять, с ручками. Зимой мы его на санках от колодца возим, а теперь мать пять раз сбегает, чтобы наполнить. В чулане – три-четыре чугуна, не чугуны – колокола: в каждый чуть ли не по ушату воды входит! Носится мать все утро с ведрами: надо налить чугуны водой, поставить их в печку, к огню; надо скотину напоить. Все бегом, все впопыхах.

– Слава богу, управилась! – скажет, бывало, мать, наносив воды.

Это обычный день.

А случись стирка! А баню истопить! На каждую душу по ведерку – и то сколько их, ведер-то, надо.

Бочками возить – не навозишься. Насосом качать – не накачаешь!

А мать – все на себе, да по сугробам, да все поскорее, бегом норовит. Бегом не потому только, что она работяща и сноровиста, но и потому, что соседей много, а воды-то в колодце мало. Припоздаешь, придешь после других, глядь – в бадейке не вода, а глиняный кисель. Тогда или весь день без воды сиди, или к другому колодцу беги.

Их на нашем порядке всего семь было. Первый – крайний от околицы – Дежуренков; потом наш, Ефремов; потом Ефанкнн; и еще помельче: напротив Чебухайки и Попов колодец, что возле дома отца Александра…

Вычерпали свой, тогда уж гадай, к какому из них бежать. К Ефану будто сподручней, ближе. Но из этого колодца и без того много семей воду берут. Там свои из-за лишнего ведра часами ругаются. Мать пуще всего боится укоров (не чистите, а воду берете!), и когда нет воды в нашем колодце, идет на самый край, к Дежуренку. Это глубоченный колодец, из него берут воду лишь по крайней нужде. Все на него рукой махнули. Сам Дежуренок – неказистый, мрачный мужичишка – устроился на станции стрелочником. Сосед его, Тарас, еще до колхоза в Каширу перебрался. Далее от конца – тут одни бабенки слабосильные: Таня Виляла, Марфа Лаптева, Домна Серикова со своими дочерьми. Было еще двора три-четыре, да все в войну, как испуганные воробьи, вспорхнули и улетели с родных, обжитых гнезд…

V

И осиротел колодец без присмотра.

Давно не смазываемый блок скрипит на весь порядок. Бадейка за сруб то и дело задевает – много венцов сгнило, обвалилось. В колодец сыплется земля. Подправить бы сруб надо, но ни у кого до этого не доходят руки. И крышки у колодца нет. Зимой сруб так забьет снегом, что и пудовой гирей не пробьешь. Бьют-бьют, еще больше сруб расколют.

Глядь, цепь оборвалась. Оборвалась цепь – слега полетела вниз, ударилась о землю и переломилась. Ночью кто-то обломки унес и расколол на растопку. Потом унесли и подпорки от застрехи, а по зиме и самое застреху выломали. Сруб с землей сровнялся, стало страшно подходить к колодцу.

Дальше – больше, и вот на месте колодца появляется яма. Летом бабы в эту яму сыплют торфяную золу; в дождливую погоду в луже барахтаются свиньи и гуси.

Прошел еще год-другой, яма зарастает беленою и репейником. Теперь уж редко-редко кто вспомнит, что на месте репейника, где-то под землею ключ когда-то бил, что пили люди из него воду, что от их же людской нерадивости привалило этот родник землей…

Привалило, придавило…

А кому какое дело до этого? Люди, которые пили воду из этого колодца, далеко; на станции, на шахтах в Бобриках, в Кашире. Им что теперь? Они растят клубнику на приусадебных участках да попивают воду из водопроводного краника…

Одна за другой исчезали с липяговских улиц серенькие избенки; уезжали с облюбованных дедами мест мужики.

Вот почему обваливались и зарастали репейником деревенские колодцы.

Каждый из них, как человек, погибал своей особенной смертью. Один сразу, в одно лето, обваливался, другой угасал медленно, нехотя. Каждая такая яма, заросшая репейником, и поныне болью отдается в моей душе. Идешь по селу – то тут, то там виднеются канавы, засыпанные рыжей торфяной золой. Это все бывшие колодцы. Глянешь в сторону – комья глины вместо мазанок, жалкие побеги от пней вырубленных ракит… Это бывшие избы.

И начинаешь вспоминать, кто в них жил, да куда уехал, да много ли семей ходило к этому колодцу, и так растеребишь себя воспоминаниями, что невольно охватит грусть. Ей-богу, я мог бы рассказать целую повесть о том, как, по какой причине погиб каждый колодец.

Много грустных повестей пришлось бы вам тогда выслушать. Ведь только на одной нашей улице заросло бурьяном полдюжины колодцев. А сколько же их пообвалилось по всем Липягам?! Никто того не считал. Так что тысячи и одной ночи не хватит, чтобы рассказать про все липяговские колодцы.

Но одну повесть, повесть о том, как не стало нашего колодца, я все же расскажу…

VI

Наш колодец дольше других держался. Обвалился он уже после войны, года два спустя как разбили немца.

И обвалился он из-за Груньки, младшей дочери Казака.

Грунька – ровесница мне. Вместе в школу бегали. Правда, не все семь лет: в шестом или в пятом классе она «засиделась» и отстала. Не помню теперь, почему ее не перевели, – тогда Грунька жила не на нашей улице. В девках она жила на Большом порядке. Их мазанка стояла возле самого пруда – того, в котором купался рыжий поп. Там и мы всегда купались. И всегда, когда возвращались с купанья, проходили мимо избенки Казака.

Странный был мужичишка этот Казак. Маленький, сухонький, как астраханская таранка, и чернющий-пречернющий. И лицо, и борода, и глаза – все черное. Татарин не татарин, цыган не цыган, шут его знает, – одним словом, пришлый. В молодости он батрачил у нашего помещика под Ясновом. А в самую революцию, когда громили помещичью усадьбу, перебрался к нам в Липяги.

Казак сложил себе мазанку возле пруда и поселился в ней. Ни деревца, ни заборчика возле той мазанки; только когда бы кто ни проходил мимо, на солнышке у завалинки сидят, как грачи, казачата. Детей у Казака было много, один другого меньше.

Казак пастушил. Бывало, едва луга освободятся от снега и кое-где появится мурава, дед отправляется на сходку. За ужином он докладывает бабам:

– Сговорились с Казаком.

– Опять со столом? – спросит мать.

– Обнаковенно!.. – обронит дед.

Казак пастушил из года в год, но сговор, или, говоря иными словами, условия найма каждый год менялись. Как правило, пастухи нанимались «со столом». Это означало, что каждый двор, имеющий в стаде корову, должен, когда придет очередь, кормить пастуха и его подпасков.

Насчет пастуха никто не возражал – таков обычай в Липягах. А вот о подпасках каждый раз шел спор. Спор шел из-за того, что подпасками Казак брал своих детей, а так как их у него была тьма-тьмущая, то по мере того как они подрастали, увеличивалось и число подпасков. Казак норовил всех их накормить за счет «обчества». При сговоре он ершился, напирал на мужиков, чтобы увеличить число подпасков. Мужики же, наоборот, старались оговорить, что они не намерены кормить всех казачат.

Иногда этот торг с пастухом тянулся неделями. Казак грозился уйти пастушить в Сандыри или еще какое-нибудь село, тянул с выгоном скота. Мужики кряхтели, чесали затылки и в конце концов уступали.

Столоваться пастух начинал с нашего порядка.

Едва пригонят вечером стадо, глядь – идет по улице Казак. На нем вылинялый плащишко, на ногах – опорки с чужих ног. Зато на голове – большеполая велюровая шляпа с бантом. Через плечо переброшен длиннющий-предлиннющий кнут, в руке – начищенный до блеска рожок.

Следом за отцом идут подпаски, такие же, как и сам Казак: оборванные, худые, нестриженые. У каждого – плетенные из ремня кнуты; только дудки у них поменьше, чем у отца, только черные кудри покороче, только ноги не обуты, а голые и все в цыпках… Идут подпаски степенно, друг за другом: сначала старший казачонок, следом – поменьше, еще меньше… Последней шагает Грунька. На ней, как и на ребятах, шаровары, а в руках опять-таки кнут и медный рожок.

Третьего дня они свернули к Ефремовым, вчера к Беленькому. А сегодня наша очередь принимать пастухов.

Мать встречает Казака на поляне, перед домом. Кланяясь, приглашает пастухов в избу. Посреди вымытого и выскобленного ножом стола – миска с квасом, яйца на выщербленной тарелке, хлеб, отварная картошка.

В посудинке, заткнутой бумажной пробкой, четвертка первача: это для пастуха, персонально, как говорится.

Казак вешает шляпу на крюк, рожок кладет на коник и садится за стол. Справа и слева от него рассаживаются подпаски.

Мать – в фартуке, на голове повязан новый платок – суетится возле стола, потчует пастухов. Казак выпьет чарку водки, крякнет, закусит соленым огурцом и принимается за квас. За ним, словно по команде, берутся за ложки и подпаски. Едят казачата молча, жадно; слышится только чавканье жующих челюстей да шмыганье носами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю