355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Шаргунов » Катаев. Погоня за вечной весной » Текст книги (страница 8)
Катаев. Погоня за вечной весной
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"


Автор книги: Сергей Шаргунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 52 страниц)

ТИФ

Тиф косил ряды обеих армий похлеще свинца.

Катаев заболел сыпным тифом в Жмеринке, очищенной от красных, в самом начале 1920 года, еще до начала отступления.

Вероятно, какое-то время перед погрузкой в автомобиль он провел на большом жмеринском вокзале, в эвакопункте.

Про «сыпнотифозную Жмеринку моих военных кошмаров» читаем в «Траве забвенья». Он был без сознания, но, вплетаясь в бред, долетали «военные звуки, каким-то образом дававшие мне понятие о положении в городе, о последних часах его осады и об эвакуации…».

В рассказе 1920 года «Сэр Генри и черт» с подзаголовком «Сыпной тиф» всё – и тяжелая болезнь, заставшая в бронепоезде, и отправка в Одессу в госпиталь – показано выпукло, с тем сочетанием достоверности и галлюцинации, которое так удавалось Катаеву: «Тот изумительный осажденный город, о кабачках и огнях которого я так страстно думал три месяца, мотаясь в стальной башне бронепоезда, был где-то вокруг за стенами совсем близко».

(В 1984 году он вспоминал: «Я был так увлечен этим рассказом, что разрезал на части огромную таблицу Менделеева (бумаги в ту пору не было) и писал на ней».)

Еще недавно «собиравший приветствия англичанам» теперь делился видениями – боль в ухе, запевшая «красной струной» (видимо, тиф был осложнен отитом), превратилась в англичанина по имени сэр Генри.

Больной, утопая в бреду, словно бы обращался к Антанте, не способной защитить:

«– Прошу заметить, что англичане должны уважать русских».

Потом сэр Генри, оказавшийся суровым британским моряком, спасал больному ухо, вырезав из него крысиное гнездо, и они отплывали к золотым берегам. Потом бред опять переносил героя в Одессу, и ему мнилось: «Уже вокруг стреляли пушки… Скорей, скорей в гавань, на борт “Короля морей”. Капитан спасет меня от солдат, ворвавшихся в город. Стекла сотрясались и звенели от проезжавших на улице грузовиков… В палату ворвалась сиделка… Вокруг меня и в меня хлынул звон, грохот и смятенье. И чей-то знакомый и незнакомый, страшно далекий и маленький (как за стеной) голос сказал то ужасное, короткое и единственное слово, смысл которого для меня был темен, но совершенно и навсегда непоправим».

– Красные!

Не это ли слово?

Пока три недели длилась тяжелая стадия тифа – в Гражданской войне случился перелом.

 
За голубыми стеклами балкона
Проносятся пурпурные знамена —
Там рев толпы и баррикады там…
А я лежу забытый и безногий
На каменных ступенях Нотр-Дам —
Смотрю в толпу с бессильною тревогой, —
 

написано в 1920-м в стихотворении «Сыпной тиф».

Красные – 41-я стрелковая дивизия и кавалерия Котовского – быстро наступали. 3 февраля была взята морская крепость Очаков. В Одессе начались большевистские восстания. 4 февраля генерал Шиллинг объявил эвакуацию, которая проходила суматошно, под обстрелом, во время боев в городе. Существенное участие в эвакуации принял британский флот. Уплыть смогла лишь меньшая часть из желавших. Были захвачены в плен три белых генерала, около двухсот офицеров и три тысячи солдат (в том числе в госпиталях полторы тысячи больных и раненых).

Тем же 1920 годом датировано стихотворение «Эвакуация»:

 
В порту дымят военные суда.
На пристани и бестолочь, и стоны.
Скрипят, дрожа, товарные вагоны,
И мечутся бесцельно катера.
 
 
Как в страшный день последнего суда,
Смешалось все: товар непогруженный,
Французский плащ, полковничьи погоны,
Британский френч – все бросилось сюда.
 
 
А между тем уж пулемет устало
Из чердаков рабочего квартала
Стучит, стучит, неотвратим и груб.
 
 
Трехцветный флаг толпою сбит с вокзала
И брошен в снег, где остывает труп
Расстрелянного ночью генерала.
 

«Почему мы поверили в добровольцев? – мучилась в дневниках Муромцева, вместе с Буниным отчалившая на французском корабле. – Пережили самое тяжелое утро в жизни… Это ужасная минута – бегут обреченные люди, молят о месте и им отказывают… Что же это такое? Неужели власти не знали, что развязка так близко? Или это измена? Разговоров, мнений, утверждений не оберешься. Одно ясно, что многие попали в ловушку».

Точно так же, как и Катаев, в начале 1920-го заболев тифом, не смог уйти с Добровольческой армией из Владикавказа военврач Михаил Булгаков.

В 1960 году Катаев с женой Эстер побывал у Муромцевой в Париже.

«– Боже мой, боже мой! – воскликнула Вера Николаевна, сплетая и расплетая свои старческие пальцы. – Ведь мы, Валя, виделись с вами последний раз сорок лет назад. Сорок лет! Мы даже не успели проститься.

– Я лежал в сыпняке.

– Мы это знали. Иван Алексеевич даже порывался поехать к вам в госпиталь… Но ведь вы знаете Ивана Алексеевича… его боязнь заразиться… Он был уверен, что вы не выживете, а я верила… И молилась за вас, и верила… А потом еще сколько раз…»

Бунин действительно очень боялся тифа – на корабле он, тревожась, что жена в общем помещении может подхватить вшей, настоял, чтобы она теснилась с ним на одной полке.

Возможно, с приходом красных отец и брат забрали Валентина из госпиталя домой.

ОДНАЖДЫ РАССТРЕЛЯННЫЙ

Переболев тифом, человек еще полгода приходит в себя.

Катаев поправился к середине февраля.

Его взяли в конце марта.

За что? Если почитать в одесских «Известиях» списки расстрелянных, то сама принадлежность к офицерству (не только белому, но и дореволюционному) могла стоить жизни. Так что у ЧК были все основания его убить.

Вместе с ним арестовали едва выпустившегося гимназиста Женю – вероятно, просто как брата. Жене было почти восемнадцать. По предположению историков литературы Оксаны Киянской и Давида Фельдмана, он, надеясь на снисхождение, на первом допросе уменьшил свой возраст, и именно поэтому фальшивый год рождения – 1903-й – преследовал его всю жизнь в документах и биографиях и до сих пор встречается в некоторых текстах.

Пока Катаев сидел, в августе 1920 года погиб его двоюродный брат 38-летний Василий Николаевич, военврач в госпитале – по семейному преданию, он поплатился жизнью за то, что лечил оставшихся раненых и больных белогвардейцев…

Прошел ли наш герой регистрацию в губвоенкомате, которой подлежали все офицеры? Неизвестно. Не пройти – беда, признать службу на «Новороссии» – тоже беда. Но герой его повести «Уже написан Вертер» зарегистрировался. Наград за мировую войну у него не сохранилось – спустя десятилетия оставалось описывать своему сыну, как они выглядели, поскольку власти «требовали у населения сдачи не только оружия, но и царских орденов».

Очевидно, шашку изъяли… Она всплывает там и тут. Например, в последней повести «Сухой лиман» (1986) во дворе дома на Пироговской возник красноармеец «в разношенных солдатских башмаках»: «Офицерская реквизированная шашка с аннинским темляком, висевшая у него на боку, совсем не подходила к его деревенской внешности».

Арестовали ли Катаева за какое-то «новое дело»?

Вряд ли шаткий после болезни юноша, только что одолевший смерть, сразу же примкнул к подполью, притом что разоблачение означало верную гибель.

Тем не менее донесения чекистов свидетельствуют о нескольких организациях, выявленных в 1920 году. Если верить «Отчету Центрального Управления Чрезвычайных Комиссий при Совнаркоме Украины за 1920 год», подпольщиков было немало. Естественно сомневаться в достоверности обвинений, но заговоры тоже имели место. Гражданская война продолжалась, с новой силой разгорелась война с Польшей, в Одессе тайно присутствовали Василий Шульгин и его соратники по «Азбуке». У многих сохранялась надежда на повторение прошлогоднего успеха – летний десант 1919-го, поддержанный мятежом.

Обратимся к разоблаченным.

Созданная неким Серафадисом, секретарем греческого консула в Одессе, организация почти в 300 человек «успела связаться с милицией, выделить группы преданных ей милиционеров, на обязанности которых возлагалось занять соответствующие пункты во время переворота». Другую группу (разведывательную) возглавлял бывший командир Волчанского отряда Балаев: она, как утверждалось, была организована врангелевскими агентами, прибывавшими в Одессу из Крыма. В мае была разгромлена небольшая группа бывшего командира Дроздовского конного полка полковника Гусаченко, будто бы готовившая волнения в уездах и одновременный удар по ЧК в Одессе. В начале июля была раскрыта организация в несколько десятков «врангельцев и петлюровцев».

Но было еще два крупных дела. «Польский заговор» и «заговор на маяке».

В «Вертере» Катаев называл первый заговор польско-английским, поскольку участвовало в нем несколько англичан. Считается, что во главе заговорщиков стоял некто Новосельский, присланный в Одессу польским Генеральным штабом. Организация якобы планировала мятеж в поддержку войск Пилсудского, которые в это время находились за сотни километров от города (в мае поляки взяли Киев, но уже в августе обороняли Варшаву).

В «заговоре на маяке» (задача – вывести из строя прожектор, когда в гавань войдет врангелевский десант) был обвинен герой «Вертера». За этот «заговор» среди прочих арестовали катаевского друга Виктора Федорова. Но аресты прошли в июне, а Катаева взяли ранней весной.

В повести «Отец», писавшейся тщательно в 1920-е, Петя Синайский – это он сам, Валя, «молодой человек в офицерской тужурке с артиллерийскими петлицами», которого ведут по пустым широким улицам, где еще недавно «расхаживали офицерские патрули и дефилировали отряды британской морской пехоты».

Прототипом «Димки» в «Вертере» был Виктор Федоров, но и там – о себе самом, это же Вале «чернокурчавый, как овца», конвоир говорит: «Господин юнкер, иди аккуратней. Не торопись. Успеешь».

Подвалы, лестницы, гараж, шум мотора, заглушавшего выстрелы и крики.

В «Грасском дневнике» Галины Кузнецовой есть реакция Бунина на повесть «Отец» в разговоре с женой:

«– Нет, все-таки какая-то в нем дикая смесь меня и Рощина[18]18
  Бунин упомянул Николая Яковлевича Рощина (1896–1956), общавшегося с ним в эмиграции и явно подражавшего ему писателя, деникинского офицера, автора прозы о Гражданской войне, который в 1946 году получил советский паспорт, вернулся на родину и работал в «Журнале Московской патриархии».


[Закрыть]
. Потом, такая масса утомительных подробностей! Прешь через них и ничего не понимаешь! Многого я так и не понял. Что он, например, делает с обрывком газеты у следователя? Конечно, это из его жизни.

– А разве он сидел в тюрьме?

– Думаю, да.

– Он красивый, – сказала В [ера] Н[иколаевна]. – Помнишь его в Одессе у нас на даче?»

Кажется, Бунин не случайно обратил внимание на сцену в кабинете у следователя – одно из сильнейших мест в рассказе, шизофренический приступ загнанного существа, когда арестованный, дожидаясь чекиста, хватает с пола какие-то бумажки, воображая в бреду, что от этого зависит его судьба.

Подобное же и в «Вертере»: герой, обезумев, загадывает, что, если он не шелохнется, его не вызовут на расстрел…

«Он знал, что уже ничего не поможет, – это из рассказа 1922 года «Восемьдесят пять». – Он уже видел себя введенным в пустой гараж, где одна стена истыкана черной оспой, и совершенно точно осязал на затылке то место, куда ударит первая пуля».

Черновой вариант названия повести «Уже написан Вертер» – «Гараж».

Это из «Вертера»: «Теперь их всех, конечно, уничтожат… Говорят, что при этом не отделяют мужчин от женщин. По списку. Но перед этим они все должны раздеться донага. Как родился, так и уйдет».

В книге К. Алинина, в 1919 году арестованного и случайно избежавшего расстрела, «“Чека”. Личные воспоминания об Одесской чрезвычайке» показан именно такой конвейер: «На расстрел выводили по одному, иногда по два. Осужденного заставляли в подвале раздеваться… Нередко расстрелы сопровождались истязаниями». (То есть этого избежал Катаев в 1919-м, когда клялся в любви к большевикам, за что его осуждал «неприкосновенный» Бунин.)

О том же историк Игорь Шкляев, автор книги «Одесса в смутное время» (2004), со ссылкой на одного из комендантов здания ЧК: «Приговоренные раздевались донага, причем одежду сортировали на мужскую и женскую, верхнюю и нижнюю».

Героя «Вертера» допрашивают, из его камеры уводят людей: кто-то отрешенно держится, кто-то безумеет. Фамилии, приведенные Катаевым, подтверждают архивы. То есть это, скорее всего, были его сокамерники: «полковник в английской шинели» Вигланд и штабс-капитан Венгржановский («как две капли воды похожий на свою младшую сестру, – вышел из камеры с дрожащей улыбкой, отбросив в сторону недокуренную папироску»). Расстреляли и юную гордую красавицу Анну Венгржановскую («Неужели Венгржановская тоже разденется на глазах у всех?»). Катаев помнил их всю жизнь.

Его стихи, обычно живописные, в это время стали другими, высушились, упростились до наива: он заговаривал ими себя как человек, пробующий договориться с неволей и небытием.

 
Раз я во всем и всё во мне,
Что для меня кресты решеток
В моем единственном окне —
Раз я во всем и всё во мне.
И нет предела глубине,
А голос сердца прост и кроток:
Что для меня кресты решеток,
Раз я во всем и всё во мне.
 

Хотя вот в другом тюремном стихотворении – романтическая краска, метафора, отсылавшая к церковному детству:

 
Подоконник высокий и грубый,
Мой последний земной аналой.
За решеткой фабричные трубы,
И за городом блеск голубой.
 

Даже в тюремных, как бы предсмертных стихах – явный положительный заряд. У него так всегда: не было отрицания жизни. Пускай писал о самом тяжелом, о потере близких, о грозящей гибели, все равно все окрашено каким-то порой диковатым и даже кощунственным природным оптимизмом. Он не мог и не хотел скрывать праздничного начала, пробивавшегося вопреки тьме и жути.

Даже в преддверии расстрела Катаев, похоже, продолжал подбирать метафоры, жадно, глазами художника впитывая лица и повадки и арестантов, и тюремщиков.

В «Отце» у следователя «рогатые глаза».

«Вдруг лицо его стало железным, скулы натужились желваками, и он стукнул по столу кулаком так, что подпрыгнул чайник.

– В камэу! – крикнул он косноязычно, обнаружив прилипшую к языку стеклянную конфетку, и потянулся к кружке».

А это следователь из «Вертера»: «Юноша, носатый. Лошадиные глаза».

Одесский краевед Сергей Лущик методом долгих изысканий и сопоставлений выяснил имя следователя (и имена остальных чекистов) – по крайней мере, именно он вел дело Федорова, а возможно, и Катаева (или Катаева допрашивал). Это Марк Штаркман. Он умер в 1996-м глубоким стариком – по иронии судьбы в том же поселке Переделкино, где жил Катаев. По сообщению его внучки Марины Штаркман, уже отставной чекист и Катаев часто общались в 1970-е годы. Чем не сюжет, а?..

Еще один легендарный для Одессы чекист по кличке «Ангел Смерти» – первое название черновой рукописи «Вертера». У катаевского Ангела Смерти – «фосфорические глаза», и он распорядитель расстрела. О нем читаем в архиве приказ председателя ОГЧК от 18 апреля 1920 года: «Товарищ Вихман назначается заведующим общим отделом». Вот что писал об Ангеле Смерти некто В. О. в опубликованных в Париже воспоминаниях «56 дней в Одесской чрезвычайке» (1920): «Приезд “самого” Вихмана навел столь сильную панику на всех заключенных, что последние быстро пошли по камерам. Вихман – страшилище Чека. Он собственноручно расстреливает приговоренных. Об этом всем известно отлично. Но Вихман, если ему физиономия чья-то не понравится или ему не угодишь ответом, может расстрелять и тут же в камере по единоличному своему желанию». В «Траве забвенья» (о смертельный озноб катаевской иронии!) чекист-пенсионер мило воркует: «Ангел Смерти, – ты его помнишь, нашего Колю Березовского по кличке Ангел Смерти? – красивый был парень и хорошо рисовал, царство ему небесное, – так он взял здоровую кисть и золотой краской написал: “Смерть контрреволюции”. Краска прошла сквозь материю, и буквы отпечатались золотом на обоях».

А вот предгубчека Макс Маркин, чья голова «густо заросла жесткими пыльными волосами с рыжеватым оттенком». Это Макс Дейч. По некоторым признакам Катаев мог побывать именно в его кабинете. С марта 1920-го – зампред губчека, с 10 августа – председатель. Катаев вспоминал, что встречался с Дейчем уже в Москве. Если судьба Ангела Смерти туманна, то Дейча известна: расстрелян в 1937-м.

Одесский краевед Олег Губарь нашел фольклорные стихи 1920-х годов «Бунт в Одесской тюрьме».

 
Раз в ЧК пришел малютка,
Стал он плакать и рыдать:
«У меня дела не шутка,
Я ищу отца и мать»…
 
 
Приступая прямо к делу,
Наш малютка-молодец:
«Дядя Дейч! Отдайте маму!
Дядя! Где же мой отец?»
 
 
Дейч хохочет, Дейч смеется,
Фишман взялся за бока:
И чего малютка хочет
Получить от Губчека?
 
 
«Твой отец давно в могиле —
Он расстрелян, как бандит,
И сейчас не знаю, право,
Где же даже он зарыт».
 

Ну и так далее…

В центре «Вертера» – надменный посланец Троцкого шепелявый Яков Блюмкин (Наум Бесстрашный), наведавшийся в Одессу в 1920 году (Катаев хорошо знал Блюмкина и даже написал о нем повесть, сгинувшую в недрах НКВД. Он вспоминал, что после окончательной победы красных «Яшка» появился в городе «с какой-то особой миссией»: «Всегда он был чекистом. Ходил в форме, с шевронами»).

Но вообще-то, возьмем выше: летом 1920-го в Одессу прибыл сам главный чекист – да, Феликс Дзержинский, который, как сказано в книге 1987 года «…A главное – верность» (сборник воспоминаний «чекистов Одесщины»), «помог одесской губЧК решительными действиями разгромить контрреволюционное белогвардейское и петлюровское подполье, ликвидировать гнезда врангелевского и антантовского шпионажа».

«Слово “Дзержинский” приводило врагов в ужас, – со знанием дела писал Катаев в «Правде» 1936 года к десятилетней годовщине смерти «железного». – Для недобитой русской буржуазии, для бандитов и белогвардейцев, для иностранных контрразведок Дзержинский казался существом вездесущим, всезнающим, неумолимым, как рок, почти мистическим».

И еще одно отступление. Зимой 1934-го Катаев оказался в Ленинграде (как следовало из рассказа 1935 года «Тени»): «Меня повели к одному человеку с двойной фамилией, назначенному к высылке». У этого гонимого «бывшего», когда-то инженера, «за несуразно большие деньги, не торгуясь» он купил графин екатерининской эпохи, «похожий на хрустальную церковь барокко». Покупке (которая выглядела как поощрение) предшествовало чувство опасности – визитер ощутил присутствие «пугающего предмета», хотя и был «не в состоянии его обнаружить»: «Я стал осматриваться по сторонам, ища встревожившую меня вещь». И вдруг увидел портрет Дзержинского. «Трудно было ошибиться в значении этой демонстрации… Портрет висел явно для издевательства, к которому трудно было придраться».

«– Будьте уверены, если ситуация изменится, я у вас куплю этот графин за тройную цену.

И я увидел перед собой красиво причесанную, свободно опущенную голову с легкой проседью…

Он так и сказал, просто, с медленной полуулыбкой: “Если изменится ситуация”».

Под конец жизни Катаев в разговоре с журналистом Борисом Панкиным осуждающе назвал Дзержинского «наверняка троцкистом, и уж наверняка – левым эсером». «Это была одна компания», – обронил он о Феликсе Эдмундовиче и Льве Давидовиче.

Незадолго до смерти он сказал юному редактору издательства «Художественная литература» Ольге Новиковой по поводу повести «Уже написан Вертер»: «Я же не виноват, что там так было».

В сообщении «от коллегии О.Г.Ч.К.» в одесских «Известиях» 26 ноября 1920 года (газета клеилась на улицах, текст набран на оборотной стороне желтого листа неразрезанной табачной бандероли с изображением трезубца и надписью «20 цигарок») читаем про «огромное дело, прошедшее на заседании коллегии губчека 28 октября. По соображениям оперативного характера опубликование этого дела задержалось. Число участников этого дела достигает 194 чел. и представляет собой огромную контрреволюционную организацию, в которой сплелись белополяки, белогвардейцы и петлюровцы».

Для ста человек утвердили приговоры к расстрелу (вина одного из них – «офицер царской армии, уклонившийся от регистрации»), для кого-то – к концлагерю, 79 человек выпущены на свободу «как непричастные к делу».

В списке освобожденных среди прочих значатся вразбивку Валентин Катаев и Евгений Катаев. Повторимся: вероятнее всего, их вина – белое прошлое Валентина. Да и каким боком наш герой мог быть причастен к польскому заговору? Вряд ли через своих любимых англичан… С другой стороны – еще раз спросим: неужели брата взяли только за то, что брат? Впрочем, в списке расстрелянных по этому делу можно увидеть целые семьи – те же Венгржановские…

Непонятно, если Катаев был арестован в марте 1920 года, как его могли обвинять в «заговоре», о котором стало известно в июне? И почему он устроился на работу и публично выступал еще в сентябре, хотя решение коллегии о его освобождении датировано октябрем? По всей видимости, это признаки беспредела и хаоса, сопутствовавших террору.

В мемуаре Михаила Калиновского, именовавшего себя тогдашним «начальником разведки и контрразведки губЧК», изображена авантюрная жизнь подпольщиков: курьеры, явки, переодевания, пароли. Катаев в «Вертере» не отрицал, что некое подобие заговора существовало (а может, это была юношеская игра?): «В собраниях на маяке он не участвовал. Только присутствовал, но не участвовал. И то один лишь раз. Случайно».

Кто этот «он»? Витя Федоров? Но притронуться к «заговору» по касательной могли и автор, и даже Женя Катаев…

А кто же спас? Кто освободил?

По словам сына Катаева, на допросе его узнал Яков Вельский, не только чекист, но художник и литератор, заявивший: «Это не враг, его можно не расстреливать». Отец продолжил общаться с Вельским в столице, где тот работал в «Вечерней Москве». «Мама вспоминает, что Вельский намеревался написать ее портрет. Может быть, это и произошло бы, но чекист Вельский был в конце 1930-х годов арестован своей организацией и уничтожен».

Театральный критик Александр Мацкин рассказал в мемуарах, что в Харькове, где они в середине 1920-х работали с Вельским журналистами, заметил у него в комнате фотографию Катаева со «странной размашистой надписью», смысл которой запомнил: «такой-то вернул мне жизнь». «Вельский, заметив мое удивление, объяснил, что в годы гражданской войны, еще юношей, он стал большим начальником в Одесской ЧК. Катаев же по призыву попал в белую армию, в какой-то роковой момент его посадили, но Вельский пришел к нему на выручку и действительно его спас».

Яков Вельский (Биленкин), как и Катаев, родившийся в 1897-м, в 1919 году был художником-плакатистом в одесском губисполкоме, вероятно, тогда же познакомился с сотрудниками Бюро украинской печати Катаевым и Багрицким (о нем в 1936-м он оставил воспоминания) и скорее всего, посещал вечера «юных поэтов революции». Уже в то время Вельский был секретным сотрудником губернского Особого отдела. За день до деникинского десанта благодаря его провокации были арестованы белогвардейцы-заговорщики полковник Саблин и поручик Марков. После взятия белыми Одессы Вельский пять месяцев скрывался в городе, рискуя жизнью.

В 1920 году после взятия Одессы красными Вельский на службе в ЧК. Он не имел полномочий освобождать арестантов, да и ходатайства за них со стороны сотрудников строго воспрещались.

Под конец жизни в беседе с журналистом Александром Розенбоймом Катаев вспоминал, что однажды в тюрьме появилась какая-то комиссия, и один из ее членов, Туманов, частый посетитель литературных вечеров, узнал его.

Петр Туманов был следователем Одесской ЧК и, вероятно, приятелем Вельского. В июне 1920-го он стал начальником следственно-судебной части губвоенкомата, вынесшей в том же году десятки оправдательных приговоров «военспецам».

Киянская и Фельдман предполагают, что Вельский повлиял на Туманова, добиваясь освобождения Катаева (и его брата).

А в дальнейшем действительно Катаев и Вельский общались сквозь города и годы…

Катаев подарил Одесскому литературному музею фотографию, написав на обороте: «Слева направо Багрицкий, Катаев, Яша Вельский. Какой год – не помню. Это может быть и 25, и 26, а может, даже 31 (хотя вряд ли)». С 1923 года Вельский – замглавреда в «Красном Николаеве» (для литературного приложения «Бурав» писал Катаев). С 1925-го работал в прессе Харькова. С 1930-го – Москва, зам главного в «Крокодиле», где даже печатался с Катаевым в соавторстве. С 1934-го сочинял фельетоны и рисовал карикатуры для «Вечерней Москвы». В 1937-м был взят через месяц после ареста Макса Дейча и расстрелян как «активный участник троцкистско-зиновьевской террористической организации».

Диму в «Вертере» от расстрела спасают, как и автора, через знакомство.

Кто бы ни был избавителем, похоже, Катаева спасло поведение на литературном собрании 1919 года: не зря драл глотку докрасна!

(А вообще, избавителями могли быть оба. И еще кто-то мог быть. В анкете, заполнявшейся бывшими офицерами, графа 17-я гласила: «Кто из ответственных партийных или советских работников знает и может вас рекомендовать».)

Он отсидел в ЧК полгода. В повести «Отец» трижды повторяется срок заключения: «шесть месяцев».

В беседе с журналистом Розенбоймом Катаев подтверждал: был в тюрьме около полугода, сначала – в старом здании ЧК на Екатерининской площади, затем – на улице Маразли. Краевед Лущик, основываясь на тюремных стихах Катаева и анкете, заполненной им на воле, сделал вывод: освобожден он был где-то между 5 и 14 сентября 1920 года. Кстати, пребывание Катаева в тюрьме можно отследить по информации о литературных вечерах в одесских газетах: выступали Багрицкий, Олеша и другие, а потом вдруг снова возник Катаев.

«Все головы повернулись к нему, словно в дверь вошло привидение. Он не придал этому никакого значения и, как всегда, помахал рукой товарищам… Надо было бы не молчать, а радоваться, что его оправдали и выпустили. Но они молчали, и трудно было постигнуть смысл их молчания. Что это? Испуг или недоумение? Может быть, ужас?» («Уже написан Вертер»).

Ему, прошедшему войны, раненому, травленному газом, переболевшему тифом, просидевшему в подвале в ожидании смерти, было всего двадцать три.

Он нес свою тайну сквозь всю жизнь.

В книге «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона» он вспоминал детскую игру в войну, и запись эта читается как шифровка. «Мы, “буры”, не успели взорвать мост. “Англичане” напали на нас врасплох. “Буры” бежали. Один лишь я попал в плен, и меня привели на горку к английскому коменданту.

– Проклятый бур, теперь ты будешь расстрелян!»

В «Зимнем ветре» Петя Бачей, арестованный корниловцами, переживал то же, что и герой «Отца», арестованный большевиками: «Он сам и отец в эти минуты в его сознании были как бы одним существом, странно разделенным в этом тягостном мире тюремной свечи».

Даже в фантастической повести «Повелитель железа» приговоренный индус расхаживал по своей «смертной камере» в ожидании конца. «Несколько крупных тропических звезд горело среди грубых переплетов единственного окна камеры Рамашандры в темной синеве неба. Ночь тянулась бесконечно».

В «Святом колодце» (1977) немолодой Катаев встречается в Лос-Анджелесе с Зоей Корбул.

«– Когда же мне сказали, что вы расстреляны, я пришла домой, села на диван и окаменела…

– А может быть, это все-таки правда и я давно мертв?!»

Прямо так, два знака: вопросительный и восклицательный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю