
Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 52 страниц)
– Тише. Ты с ума сошел, – сказала жена. – Она спит. Она простудится. Дома посмотришь.
Мы поехали домой. По дороге я все же приподнял край одеяльца и увидел беленький нос величиной не больше горошины».
«Мой первый синенький “фордик” в подарок по случаю рождения дочери привез из Америки Женя Петров», – рассказывала Эстер, хорошо водившая машину.
Эту машину приобрели на катаевские заграничные гонорары.
«БЕЛЕЕТ ПАРУС ОДИНОКИЙ»
«Вообще-то я пишу всегда от руки. По два-три раза, – рассказывал Катаев. – Мне еще Бунин советовал не садиться прямо за машинку. Почерк лучше подает сигнал, если что не так, чем отстуканная на машинке фраза… Но “Парус…” стал печатать сразу, сначала одним пальцем (у меня тогда впервые появилась своя машинка), а потом пошло, поехало… Представляете, даже черновиков не было. Писал свободно, без плана, с ощущением живописи, с любовью к природе Новороссии, она мало отразилась в литературе – разве что в романе Григория Данилевского “Беглые в Новороссии”. А меня всегда привлекала».
Может быть, плана и не было, но «Парус» – увлекательно рассказанная приключенческая история (черновые замыслы которой, как утверждала Анна Коваленко, возникли еще при жизни с ней). Да и сам автор формулировал прямо: «Захотелось скрестить сюжетность Пинкертона с художественностью Бунина». Затеей продолжать «Парус» он поделился спустя какое-то время с Мандельштамом: «Сейчас нужен Вальтер Скотт». «Это был не самый легкий путь, – оценила Надежда Яковлевна, – для него требовались и трудоспособность, и талант». Интересно, что в первой же главе повести герой Петя Бачей сравнивается с «рыцарем Вальтер Скотта».
И впрямь подобно Скотту своей новой вещью Катаев завоевал сонмы мальчишек и девчонок и с лету стал «классиком детско-юношеской литературы».
Кто-то объясняет «впадение в детство» (а также «погружение в природу») едва ли не «внутренней эмиграцией» среди ужесточавшейся советской действительности. Может быть, в случае с некоторыми писателями все так и обстояло, но Катаев действительно ориентировался на востребованное, приносящее читателя, а значит, успех, и главное, был адекватен себе.
В «Парусе» он особенно хорош тем, что ему всегда удавалось – стилем. Но книга и продолжение литературного автобиографизма (Катаев наделяет героя именем отца и фамилией матери), дань запахам и краскам, людям, улицам, берегам детства.
Здесь, как и в «Отце», героя зовут Петром – Петей, он пытливый и возбудимо-крикливый, с двумя макушками. Правда, не монархист-черносотенец, как Валя в детстве, а наоборот, прогрессивен… Здесь и смерть матери (кислородные подушки). И отец-учитель с бородкой. И тетя, заменившая детям мать. И младший трогательный братик. Взрывные проказы и азартные игры. «В романе нет ни одного персонажа, которого так или иначе не было в жизни», – говорил Катаев, не скрывая, что прототип Гаврика – его приятель Мишка Галий (Галик). «Он сейчас секретарь парткома джутовой фабрики в Одессе. Дедушка у него был ночным сторожем, а потом рыбаком». (А был еще мальчик из детства по имени Лаврик.) Встречается в повести и Жорка «Дубастый» (в жизни Женька с тем же прозвищем).
Обнаруживая в «Парусе» перекличку с ранними подростковыми катаевскими рассказами, одновременно находишь некую «простодушную прелесть», изначальную и нескончаемую в его писаниях. Поэтичная проза должна быть, прости господи, глуповата.
«Я живу с большим удовольствием, – откровенничал он 7 июня 1936-го на обсуждении «Паруса» секцией критики Союза писателей. – В детстве мне все было ново… У меня беспрерывное ощущение новизны… Я все время чувствую себя еще с большой примесью ребенка, если не по мыслям, то по чувствам… Словом, все в мире я воспринимаю как в первый день творения… Вот мое основное творческое самочувствие».
На этот раз Катаев мог в полной мере показать мир так, как всегда и видел – как первооткрыватель. «Если вы хотите определить что-либо, – определяйте наповал либо совсем не определяйте», – говорил он, и в этом тоже было кредо первооткрывателя. Все внове детскому глазу, и оттого все одновременно просто и необычно. И даже рождественскую елку в доме не получается сразу назвать елкой: «Наполняя всю комнату сильным запахом хвои, стояло посредине нечто громадное». Море – нечто. Железные пуговицы-«ушки», папиросные пачки, сельтерская вода «Фиалка» – куда ни глянь, всюду разные «нечто», то есть чудеса. Обостренное восприятие всякой вещи и всякого явления делает их по отдельности космически важными, растворяя зрителя в зрелище. Может быть, таково оно, сквозное чувство книги, в финале которой опять маленьким становится умирающий, прошедший тюрьму дедушка: «В одуванчиках сидел ребенок – он был этим ребенком, а также этими блестящими цыплячье-желтыми цветами… Он был парусом, солнцем, морем».
«Детско-юношеский канон» стал особенно органичным катаевскому дару. Важнее «психологизма», развития и изменения характеров был язык, с помощью которого и переданы пленительные картины «природы Новороссии» вперемешку с эффектными киношными сценами.
Утро жизни, райская легкость, летняя теплынь, ребячья непосредственность… Одно из постоянно повторяемых слов «сладко». Героям трудно, опасно, больно, а все равно сладко. Именно детское зрение позволяет то и дело блаженно и влюбленно останавливать мгновения, так что жизнь словно бы залипает в меду. Повесть тем и хороша – сочетанием стилистических залипаний и гонки событий.
Да, конечно, сюжет идейно выверен, закручен вихрем 1905 года. Строго говоря, книга о том, как сын интеллигентного учителя впечатлительный Петя и внук нищего рыбака грубоватый Гаврик содействуют революционерам – а это и скуластый матрос Родион Жуков с броненосца «Потемкин», и брат Гаврика могучий конопатый подпольщик Терентий, и стреляющие бунтари, которым мальчики приносят мешочки с патронами, рискуя нарваться на пулю или попасться полиции, и рыбаки, на своих лодках празднующие в открытом море Первомай – «рабочую пасху»…
И все-таки есть что-то сильнее сюжета, страстно-лихого, порой по гротескности мультипликационного, с чудесными победами: то прыжок за борт, то взрыв стены (катаевская тема – преодоление тюремных стен). Не заслоняет ли все сладкий пейзаж: таинственное море с парусом? И так ли уж важно, что он белеет над шаландой, в которой мятежный матрос драпает в Румынию?
Павел Катаев предполагает, что на книгу отца вдохновило полотно импрессиониста Альбера Марке «Порт в Онфлере», увиденное в Пушкинском музее и напомнившее родную Одессу – парус, вода, флажки, солнечно-ветреный серебристо-голубой день. Писатель решил вместо эпиграфа к повести поставить именно эту картину, и в первом издании «Паруса» на белой странице перед текстом шла ее цветная репродукция.
Картина стала для Катаева талисманом, окном в детство.
В кабинете у Катаева висела точная копия этой картины. Марке, приехав в Москву в 1934-м, в гостях у Катаева расписался на ней.
«Из своего окна вижу Москва-реку, нежные флаги яхт-клубов, Бабьегородскую плотину, гребцов, купальщиков, мост, жемчужно-синие контуры Парка культуры и отдыха с башней, парашютами и дирижаблем. Летит гидроплан. Белилами блестит вода… Весь этот живописный мир, который я вижу глазами любимого пейзажиста. Он приехал», – сообщал Катаев в «Правде». До этого он побывал в квартире у Марке в Париже.
«Белый парус дал поэтический настрой, музыкальную основу… Ребенком я всегда читал на елках лермонтовский “Парус”, – делился Катаев. – В повести, когда поставил эту самую белую запятую, да, вот тогда, пожалуй, сюжет внутренне выстроился для меня окончательно».
Он не просто воспроизводил стихию, увиденную обычным мальчиком. Нет, мальчик – художник, и в «Парусе» Катаев накладывал точные и яркие мазки на подмалевки собственных ранних стихов и рассказов.
«Я впервые увидел море благодаря Валентину Катаеву, – писал критик Феликс Кузнецов, впоследствии ставший его младшим сообщником в борьбе за «Литературную газету». – Это было глухим зимним вечером в далекой сибирской деревне при тусклом помаргивают коптилки (шла война)».
Катаев не случайно говорил о бунинском влиянии на роман. В «Парусе» он словно бы возвращался к нежной мелодичности и изобразительной пластичности учителя. Я уже цитировал Эстер Катаеву, вспоминавшую о том, как в конце 1950-х они посетили в Париже вдову Бунина Веру Николаевну, и та рассказала: «Бунин читал “Парус” вслух, восклицая – ну кто еще так может?»
Бунины продолжали следить за Катаевым. В дневнике за 1934 год Вера Николаевна писала о прозаике Анатолии Каменском, уехавшем в Советский Союз. «К. видался с Катаевым и с настоящими коммунистами». Катаев здесь, видимо, упомянут как коммунист ненастоящий. Да и встреча Каменского, автора эротической прозы, проповедовавшего «сладострастие», с писателем-эпикурейцем была, пожалуй, не случайна. Добавим: в 1937-м Каменского арестовали и осудили на восемь лет заключения (позднее срок увеличили до десяти лет). Умер он в декабре 1941-го в Ухтижемлаге (Коми АССР). После войны, узнав от жены Симонова о запоях «Вали Катаева», Муромцева записала: «Я думаю, что он несколько иначе все воспринимает, чем они, вот и тянет забыться. Все-таки он почти четверть века дышал нашей культурой».
Катаев наконец-то с эпичным размахом послушался Бунина: «Опишите воробья, опишите девочку». Повесть полна мастерскими изображениями природы, людей, птиц, рыб, девочек. Яркие и прелестные картины «минувшего», как цветные фотографии Прокудина-Горского… Не отпускающее и невозвратное детство в невозвратной стране (где было столько уюта и в жаркие дни бродячие собаки, «чрезвычайно довольные одесской городской управой», лакали воду из специальных жестянок, прикованных к деревьям), сближающее эту литературу с «Другими берегами» Набокова.
Гаврик зачарованно подходит к тиру, а запах пороха имеет цвет – «синевато-свинцовый», и «вкус выстрела» чувствуется на языке. Не сходно ли вспоминал о детстве Набоков: «Цветное ощущение создается по-моему осязательным, губным, чуть ли не вкусовым чутьем»?
Невозвратная Россия – это и колесный пароход «Тургенев», на котором Бачей после летнего отдыха возвращаются из Аккермана в Одессу, видя с палубы знаменитую башню Ковалевского, старый и новый городские маяки. Одесский журналист Александр Розенбойм рассказывал, что спустя десятилетия после выхода «Паруса» привез Катаеву фотографию «Тургенева». «Он долго молча смотрел на нее, взял лежавшую на рабочем столе сильную лупу и принялся рассматривать детали… “Как вы думаете, сколько лет его не видел, – повернулся он ко мне, – сколько лет, я уже даже сам не знаю, – заключил Катаев, мягко, по-одесски произнося букву “Ж” – “ужье дажье…” И, не выпуская фотографию из рук, позвал жену: “Ты видишь, это мой пароход!”».
Но «Парус» совершенно точно был написан не врагом революции, а ее сыном, как выразился когда-то Катаев. Родителей не выбирают. История физиологически неумолима. Море таинственно, но и революция таинственно-природна, как море. «Надвигались события. Казалось, что они надвигаются страшно медленно. В действительности они приближались с чудовищной быстротой курьерского поезда… К тишине ожидания уже примешивался не столько слышимый, сколько угадываемый шум неотвратимого движения».
Можно сказать и о странном союзе всех действующих лиц «Паруса». Усатая торговка с Привоза мадам Стороженко, рыбаки, шпики, революционеры, гимназический священник, студенты, погромщики с хоругвями, лавочник с длинным прозвищем «Борис – семейство крыс», квасники в купеческих картузах, «писаря» в солдатских погонах, точильщики, паяльщики, старьевщики, менялы, цветочницы, кухарки с корзинами, художник-пейзажист перед мольбертом – все соединены уютным сладко-соленым духом приморского города. Они все заодно, так же, как раки, камбала, скумбрия, барабулька-«барбунька», мидии и бычки. При этом, находясь со всем городом в состоянии родства, что-то (и не только революционные сцены) Катаев умело дофантазировал. «Он мне как-то признался, – говорит Павел Катаев, – что никогда в жизни не был в одесском пригороде Ближние Мельницы, куда поселил одного из героев дядю Гаврика Терентия и его семью. В этом пролетарском районе одесскому гимназисту, сыну преподавателя нечего было делать».
И при этом Одессу Катаев знал безошибочно. Литератор Татьяна Тэсс вспоминала, как в одном рассказе у нее цвели каштаны на Приморском бульваре в Одессе (где прошло ее детство). Спустя немало времени Катаев при встрече немедленно сообщил ей, «бросив беглый взгляд узких внимательных глаз»:
– А на Приморском бульваре, между прочим, не каштаны, а платаны.
«И я тут же, залившись краской стыда, увидела перед собой эти старые платаны на бульваре».
«Белеет парус одинокий» – первая часть тетралогии «Волны Черного моря» с участием Гаврика, Пети и его брата Павлика. «Хуторок в степи», «Зимний ветер», «Катакомбы» – продолжения, писавшиеся не последовательно, а в разное время. Но «Парус», на мой взгляд, оказался гораздо сочнее и краше этих частей, которые Шкловский иронично назвал заваренным несколько раз чаем («Одессея», – как говорили остряки). Была еще повесть 1943 года «Электрическая мащина», где нет ни тени «идейности», а есть мальчишеское блуждание все тех же Пети и Гаврика по чарующей, с ласковым тщанием прорисованной Одессе.
Сначала опубликованный в майском номере «Красной нови» и быстро вышедший отдельной книгой «Парус» вынес автора далеко вперед. Критика заговорила о новом Катаеве. Он снова всех удивил. (Кстати, вслед за книгой написал пьесу, и уже через год появился динамичный фильм по его сценарию.)
«Читал “Белеет парус одинокий”, – записал Олеша. – Хорошо. Катаев пишет лучше меня. Он написал много. Я только отрывочки, набор метафор».
Алексей Толстой в докладе о советской литературе назвал ее достижением «прелестный прозрачный» «Парус».
Повесть была хороша и одновременно совпала с глубинными стилистическими и идеологическими процессами, появившись в печати накануне «масштабных мероприятий», посвященных столетию смерти Пушкина. По сути, Катаев сделал смелое движение в сторону реабилитации классики.
О том же сказал Бабель. 28 сентября 1937 года, выступая в Союзе писателей, он так ответил на вопрос о современных писателях: «Высоко я очень ставлю Валентина Катаева, который, считаю, будет писать все лучше и лучше, который проделал очень правильную эволюцию, который, делаясь старше, делается серьезнее и книгу которого “Белеет парус одинокий” я считаю необыкновенно полезной для советской литературы. Книга Катаева сделала очень много для того, чтобы вернуть советскую литературу к великим традициям литературы: к скульптурности и простоте, к изобразительному искусству, которое у нас почти потеряно… Я лично считаю, что Валентин Катаев на большом и долгом подъеме и будет писать все лучше и лучше. Это одна из больших надежд».
Не сомневаюсь в искренности Бабеля, но слова о «правильной эволюции» к «простоте» – это не только личная художественная оценка, но и похвала в духе торжествовавшей «культурной политики».
Книга Катаева вышла в разгар борьбы с формализмом. В начале 1936 года газета «Правда» опубликовала разгромные статьи о «претенциозности». 28 января – «Сумбур вместо музыки» об опере Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Услышав «кряканье, уханье и пыхтенье», Сталин, от которого исходила статья, вероятно, ощутил себя львом в мешке: «Это музыка, умышленно сделанная “шиворот-навыворот”… Левацкое искусство вообще отрицает в театре простоту, реализм, понятность образов, естественное звучание слова… Это игра в заумные вещи, которая может кончиться очень плохо».
«Формализм» принялся осуждать Союз писателей. 8 марта на заседании бюро секции критиков Лев Субоцкий, ответственный редактор «Литературной газеты» (через год его арестуют, но в 1939-м освободят), пообещал «полосу развернутых высказываний писателей на тему: “Что я думаю о формализме”» и пожаловался на «доминирующую ноту тех, кто дает свои статейки – бейте, но не до бесчувствия».
Действительно, 10 марта в «Литературной газете» на первой полосе под заголовком «Против формализма и натурализма» появились тексты А. Ддалис, К. Паустовского, С. Кирсанова, О. Брика, В. Катаева. Последний в статье «Впереди прогресса» осудил «симуляцию глубокомыслия» и тип «писателя, который работает для так называемых “понимающих”». Катаев выбрал мишенью спутника в беломорском путешествии литературоведа Дмитрия Мирского – популяризатора творчества Джеймса Джойса. «У нас возникают свои доморощенные джойсисты. Это желание во что бы то ни стало, механистически пересадить на нашу почву гнилое цветение западной литературы… Не лучше ли учиться нам у гениально простого и вместе с тем сложного Гоголя, у мастера точнейшего выражения самых тончайших оттенков мысли – Гончарова, у Пушкина, Лермонтова…» Далее Катаев с каким-то бунинским догматизмом сравнил «декадентов» с «обезьяной, нашедшей телескоп и не знающей, что с ним делать».
Статья помогла не до конца, требовалось большее, потому что 23 марта на общемосковском собрании писателей все тот же Субоцкий провозгласил: «Ряд наших литераторов хочет отмолчаться от дискуссии… Молчат товарищи… Список молчальников можно продолжить В. Катаевым».
15 марта – в «Литературной газете» вышло очередное покаяние «бывшего формалиста» Шкловского.
20 марта «Литературная газета» известила о том, что Всеволод Мейерхольд выступил в Ленинграде с докладом «Мейерхольд против мейерхольдовщины»: «Если вы допускаете левацкие уродства, я вас разоблачу…»
В этом смысле откровения Катаева в «Литгазете» 1933 года об «изгнании метафоры», так очаровавшие эмигранта Адамовича, можно истолковать и как заблаговременное предчувствие «генеральной линии». А может быть, что-то уже витало в воздухе, движение художника и власти было встречным.
Впрочем, катаевское упрощение языка выглядело совершенно естественным, единственно уместным: ведь большая часть его повести – мир, пропущенный через ребенка. Несколько вычурно в духе прежней прозы проскользнул лишь горячечный бред больного матроса.
Среди общих похвал ложку дегтя преподнесла разве что критик Лариса Мессер, писавшая в «Литературном современнике»: «Оправдывает ли этот успех ту атмосферу слезоточивого умиления, какая распространилась вокруг этой книги в многочисленных критических откликах на нее?» Обругав прежние вещи Катаева как «самоуверенные и легковесные», она называла удачный «Парус» «только первой разведкой» и требовала от писателя «перевооружения»: «Ему придется упорно преодолевать в себе заблуждения дешевой “западнической” моды… Ему предстоит рассеять дух тепленького умиления…»
Книгу быстро полюбили в народе. 15 ноября 1936 года «Литературная газета» напечатала колонку «Голос читателя», составленную из писем. «Подлинный художник реалист», – писал о Катаеве «слесарь завода им. Лепсе» И. Павлов. «Служащий завода “Динамо” им. Кирова» В. Позлевич желал «Парусу», дающему «радостное ощущение жизни», «скорее попасть на киноэкран». У М. Невяжской, «ст. консультанта Наркомфина СССР», после чтения повести «осталось теплое хорошее чувство».
Понять менявшийся дух времени можно, прочитав рядом с этими письмами коротенькое «Постановление Комитета по делам искусств при Совнаркоме Союза ССР»: «Опера-фарс Демьяна Бедного “Богатыри”… огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, в то время как главнейшие из богатырей являются в народном представлении носителями героических черт русского народа… дает антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, являвшегося в действительности положительным этапом в истории русского народа…»
Горький оценить новую повесть Катаева не успел – он умер 18 июня 1936 года на даче в Горках-10.
Гроб с телом несли Сталин и Молотов. К Дому союзов на прощание устремились тысячи людей. Урна с прахом была захоронена в Кремлевской стене. Меньше чем через два года по обвинению в убийстве «пролетарского гения» и его сына будут расстреляны личный секретарь писателя Крючков, кремлевский врач Левин, глава НКВД Ягода… Все дадут признательные показания.
Белый парус Катаева вступал в пределы 1937-го…
Валентину Петровичу исполнялось сорок.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
ПРАВДА ЗНАЧИТ МРИЯ
КАТАЕВ И МАНДЕЛЬШТАМ
«С Мандельштамом дружили», – заявил Катаев на творческом вечере в 1972 году.
Итак, они познакомились за полвека до того в 1922 году в голодном Харькове.
В том 1922-м Осип Мандельштам и Надежда Хазина – их роман начался в 1919-м в Киеве – зарегистрировали брак. Мандельштам уже выпустил дебютную книгу, был дружен с Ахматовой и Гумилевым, учился в Сорбонне, Гейдельбергском и Петербургском университетах, сквозь Гражданскую войну скитался по стране. В 1922-м в Берлине вышла его новая поэтическая книга, а в Харькове брошюра «О природе слова».
Надежда Яковлевна вспоминала: «О. М. хорошо относился к Катаеву: “В нем есть настоящий бандитский шик”, – говорил он» – и продолжала так, как будто знала о тюремной ловушке, из которой тот вырвался и которая в конце концов погубила ее мужа: «Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший “влипнуть” и выкрутиться из очень серьезных неприятностей. Из Харькова он ехал в Москву, чтобы ее завоевать». Замечу, что в те годы и Мандельштам несколько раз попадал под арест. Грузинский поэт Николоз Мицишвили так передавал сказанное им в Батуме, где его задержали вместе с братом: «От красных бежал в Крым. В Крыму меня арестовали белые, будто я большевик. Из Крыма пустился в Грузию, а здесь меня приняли за белого».
Как мы помним, Катаев предложил Надежде Мандельштам пари – «кто раньше завоюет Москву». Он первым ринулся в столицу, но очень скоро, в том же 1922-м, туда перебрался поэт с женой.
Они обитали на Тверском бульваре в небольшой комнате на первом этаже в писательском общежитии в Доме Герцена. «Он был уже давно одним из самых известных поэтов. Я даже считал его великим. И все же его гений почти не давал ему средств к приличной жизни: комнатка почти без мебели, случайная еда в столовках, хлеб и сыр на расстеленной бумаге…» Приходя, Катаев читал свои стихи. Например, в «Алмазном венце» он приводит стихотворение «Опера», посвященное Леле Булгаковой, которое было «наспех отвергнуто». «Мандельштам браковал все, что я написал, но находил одну-две настоящие строчки, и это было праздником и наградой», – сообщил Катаев незадолго до смерти журналисту Борису Панкину.
«Мандельштаму было 30 лет, но для всех, даже для меня, он оказался человеком старшего, уже отошедшего поколения, – вспоминала Надежда Яковлевна. – И субъективно он относил себя не к ровесникам (Катаев, скажем, казался ему щенком, хотя был моложе года на четыре), а к “прежде вынутым хлебам”. Теперь я понимаю, что в эпохи полной перетасовки поколение исчисляется не только по возрасту, но и по принадлежности к той или иной формации». Катаев был моложе Мандельштама на шесть лет, но дело не в этом – при всем самолюбии, поощрительно-надменное отношение Мандельштама он принимал как должное, смиряясь перед его талантом.
«Он позволил Катаеву утащить только что вышедшую “Сестру мою жизнь”, – писала Надежда Яковлевна. – “Что мне надо, я помню, а ему нужнее”, – объяснил О. М. Он всегда повторял: “Книга должна быть у того, кому она нужна”».
Однако, если верить Катаеву, и он мог посмеяться над Мандельштамом – вместе с Олешей увез его Надюшу в пивную:
«У нас это называлось: “Поедем экутэ ле богемьен” (“слушать цыган”). Мы держали Надюшу с обеих сторон за руки, чтобы она не выскочила сдуру из экипажа, а она, смеясь, вырывалась, кудахтала и кричала в ночь:
– Ося, меня умыкают!
Мандельштам бежал за экипажем, детским, капризным голосом шепелявя несколько в нос:
– Надюса, Надюса… Подождите! Возьмите и меня. Я тоже хочу экутэ».
Они умчали без него, а потом он отыскал их в грузинском ресторане и читал стихи:
Пейте вдоволь, пейте двое,
Одному не надо пить.
«Одному надо было только платить!» – ехидничал Катаев.
Я обнаружил письмо Мандельштамов, отправленное из Крыма в августе 1923-го[97]97
Из личного архива Людмилы Коваленко.
[Закрыть]. Надежда Яковлевна взывала: «Друг Катаев – Валентин и друг Олеша Юрий!
Милые дети!
За неимением богатого отца, очутившись на мели в Крыму, обращаюсь к вам с деловым предложением – вышлите нам заимообразно сроком на три недели 2 червонца. Я думаю, деньги вам пригодятся и тогда, когда мы приедем в Москву. Не оставляйте старую няню[98]98
Мандельштам в письмах называл себя «няней».
[Закрыть] и его дряхлеющую питомицу без червонушек – иначе нам не приехать в Москву. А кроме того прошу мне написать подробный отчет о всем происходящем в Москве (Мар, Мира…) и нет ли новых возможностей. Где ползает Муха? Целую ее в нос. Крым как Крым. Старцы пасутся в санатории и я с ними. Курим мерзейшую капусту. Дукат! Дукат! Хочу в Москву.
Надя».
На обороте поэт приписал: «А я целую Муху! Ваш О. Мандельштам» и приложил письмо:
«Дорогой Валентин Петрович!
Когда автомобиль наш (Дора?) остановился по случаю поломки на раскаленном шоссе где-то в Симеизе какая-то Дора подошла и закричала: – Ой, что вы сделали? Зачем вы приехали? Здесь вы не поправитесь! Готовьте червонцы! – и пошла дальше, прижимая к груди купленные за сто миллионов яйца.
Здесь кроме того обычай: с червонца сдачу не давать, а предлагают забрать на всю сумму червонца, хотя бы в рассрочку – товаром. Похоже, кроме червонцев в обращении денег нет.
Профессора, поддерживая друг друга, спускаются к морю (Сакулин[99]99
Павел Никитич Сакулин ( 1868–1930) – литературовед, специалист по истории русской литературы.
[Закрыть] и др.), как старцы античной трагедии, с посохами и в бумажных коронах.
Я все время хвораю, чувствую себя так, если бы меня выкупали в кипящем масле и облепили потом клопами. Но кроме шуток – Надюше необходимо здесь пробыть 6 недель. Мне нечем заплатить за ее пансион. Не хватает всего 6 червонцев (30 я достал в Москве). Я написал отцу, брату… На редакцию, сами знаете, расчет плохой. Займите мне парочку – если у вас дела не плохи.
Жалко. Столько сборов – и из-за пустяка не могу дать Наде шесть недель отдыха, которые ей так нужны.
Юрий Карлович милый! Именем Доры – чей дух витает здесь – Ай-Петри видна даже из уборной – не оставьте и вы! Если бы каждый – по одному! Верну в первую же неделю по приезде (я не с пустыми руками вернусь)».
Как рассказывал Катаев в «Алмазном венце», Мандельштам сочинял при нем стихи, обычно диктуя их жене. «Это была его манера писания вместе с женой, даже письма знакомым, например, мне, из Воронежа». То есть получается, что поэт писал Катаеву из ссылки, которую отбывал с 1934 по 1937 год.
Во все том же «Алмазном венце» он вспоминал, как позвал Мандельштама к Крупской за «заказом на агитстихи» (при последнем слове собеседник поморщился, но все же согласился). Крупской была нужна разоблачительная агитка «против кулаков», которые выдают батраков за свою родню. Получив аванс, молодые люди купили ветчины и вина и принялись сочинять. Катаев утверждал, что быстро придумал начало: «Кулаков я хитрость выдам, расскажу без лишних слов, как они родни под видом укрывают батраков», но Мандельштам, презрительно на него посмотрев, решил взяться за басню (которую стала за ним записывать преданная жена):
Есть разных хитростей у человека много,
И жажда денег их влечет к себе, как вол.
Кулак Пахом, чтоб не платить налога,
Наложницу себе завел!
Правда ли это мандельштамовские строчки, достоверно неизвестно, но из агитки, усмехался Катаев, ничего не получилось.
9 мая 1924 года Катаев и Мандельштам поставили подписи под общим письмом в Отдел печати ЦК РКП(б): «Мы приветствуем новых писателей, рабочих и крестьян, входящих сейчас в литературу. Мы ни в коей мере не противопоставляем себя им и не считаем их враждебными или чуждыми нам… Но мы протестуем против огульных нападок на нас. Тон таких журналов, как “На посту”, и их критика, выдаваемые притом ими за мнение РКП в целом, подходят к нашей литературной работе заведомо предвзято и неверно». Среди прочих подписались Есенин, Бабель, Толстой, Волошин…
В 1924-м Мандельштам уехал в Ленинград. В конце 1928-го вернулся в Москву.
Они высказывались друг о друге в печати.
В 1929 году в статье «Веер герцогини», напечатанной в «Вечернем Киеве», рассуждая об отношении критики к Олеше, Ильфу, Петрову и Катаеву, Мандельштам упоминал «вопиющую недооценку» «Растратчиков». «Повесть двусмысленная, – оговаривался он, – ее подхватили за рубежом, из нее делают орудие антисоветского пасквиля. Однако в ней есть за что уцепиться. Бояться ее нечего. Как всякая крупная вещь, она допускает различные толкования. Злостно-хвалебным статьям о “Растратчиках” зарубежной прессы мы не можем противопоставить своего толкования, потому что книгу у нас недооценили; она пошла под общую гребенку – “удостоилась” куцых похвал и похлопываний по плечу. Вместо разбора произведения Катаева были в свое время устроены никому не нужные, кустарные суды над самими “растратчиками” – его героями. Проглядели острую книгу».
В другой раз в 1930-м в машинописном тексте «Политические высказывания зифовской периодики» вместе с уволенным из издательства «Земля и фабрика» Нарбутом он прямо-таки обрушился на Катаева. Текст тогда не был опубликован. О поводах для обиды я еще скажу – Мандельштам бьш зол на нового руководителя издательства Илью Ионова. Авторы «записки для внутреннего пользования» собирали компромат на выпускаемые ЗИФом журналы и их авторов.
Для начала Мандельштам – Нарбут припечатали Катаева не вполне по-русски, но с лихостью разоблачителей: «Абсолютно аполитичные очерки чисто эстетическим любованием хозяйственными достижениями». И привели яркую и поэтичную цитату (которую я уже давал) из «Путешествия в страну будущего»: Катаеву, залюбовавшемуся коровой, так и хотелось назвать ее вместо Пеструшки – Эрнестиной Витольдовной. Но обычно тонким и остроумным разоблачителям почему-то стало совсем не смешно. Что еще за аполитичное эстетство? Где суровая правда коммуны?
Затем (уличив журнал «30 дней» в цитировании «бульварного романа Муссолини») Мандельштам – Нарбут перешли к катаевскому рассказу «Автор» о «волнениях неопытного драматурга». Там подробно и иронично был показан путь от создания пьесы до ее постановки – сложности с читкой, конфликт с режиссером – все, как в биографии Катаева (критик Наталья Иванова называет этот рассказ прототипическим по отношению к «Театральному роману» Булгакова). В чем же претензия? Оказывается, Катаев потакает обывателю – изобразил интеллигентных людей, упустив их отличительные советские свойства:
«Обыватель жадно заглядывает за кулисы – какие здесь все почтенные: “Тишина. В стакане красный чай. Из мягких кресел при появлении автора поднимаются корректные интеллигентные люди ‘в черных костюмах и накрахмаленных сорочках’”… Никак не поймешь по очерку Катаева: где происходит действие – в Москве или оно взято напрокат из жизни начинающего парижского драматурга в трактовке [пропуск] романиста. Мелькнуло лишь одно советское словечко “Главрепертком”, а редакция в своей приписке услужливо сообщает, что “театр стал массовым агитатором и пропагандистом, рупором культурной революции”»…