Текст книги "Катаев. Погоня за вечной весной"
Автор книги: Сергей Шаргунов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 52 страниц)
ГАЛИЧ И ЧУКОВСКАЯ: ДВА ИСКЛЮЧЕНИЯ
Запреты, гонения, изгнания… И роль Валентина Катаева. Разная, двоящаяся, мерцающая…
29 декабря 1971 года дело Александра Галича обсуждали на заседании Секретариата Московской городской организации Союза писателей.
Знаменитый и успешный советский драматург и сценарист, лауреат премии КГБ СССР, оказался резким фрондером. Еще в 1968-м его вызвали на Секретариат Союза писателей и серьезно предупредили после выступления в Новосибирском академгородке с песнями «Промолчи – попадешь в первачи!», «Мы – поименно! – вспомним всех, кто поднял руку!», «Смеешь выйти на площадь…». Галич обещал больше не выступать «публично», но продолжал петь в компаниях, кассеты расходились по стране. В 1969 году во Франкфурте-на-Майне в издательстве «Посев» вышла первая книга его песен.
Тогда же в «Посеве» издали поэму Твардовского, напомню, стоившую ему «Нового мира».
Согласно легенде, вопрос о Галиче поднял в кругу соратников член политбюро Дмитрий Полянский, осенью 1971-го услышавший из магнитофона:
А ночами, а ночами,
Для ответственных людей,
Для высокого начальства
Крутят фильмы про б…
Песни Галича были вполне себе политически заряженными, хотя в письме в секретариат и на заседании он оборонялся: неправильно поняли, написано было «в состоянии раздражения и запальчивости», ни в какой комитет Сахарова не вступал… («И на жалость я их брал и испытывал, / И бумажку, что я псих, им зачитывал».) И все же спустя три с половиной года после первого предупреждения сатрапы-секретари решили следовать правилам своего союза.
При чтении стенограммы того заседания выясняется, что все как один в самых суровых выражениях порицали «антисоветчика» за «двурушничество» и требовали его немедленного исключения, пока не пришел черед говорить Катаеву.
«Это дело очень сложное, серьезное, и я, например, глубоко ранен этой историей… – Катаев даже вспомнил: когда-то за социальную сатиру прессовали самого Демьяна Бедного. – Я товарища Галича совершенно не знал как автора стихов и песен, об этом я первый раз слышу. Но я Галича знаю как великолепного драматурга, очень полезного человека для нашего кинематографа… Потом где-то появляются его песни. Надо было разобраться, где его, где вычеркнуто, где подделано… Будем более разумными… Я прошу Секретариат дать ему еще один шанс исправиться, потому что мы потеряем очень хорошего мастера кино и театра».
Выступление – адвокатское на фоне предыдущих – прокурорских… Теперь стало доставаться и Катаеву. Следующий оратор писатель Иван Винниченко так и начал: «Валентин Петрович говорил, что перед нами сложный случай… Случай этот не сложный, а простой и ясный…» – и обвинил Галича в «садистском наслаждении издеваться над советским народом». Дальше говорил Николай Грибачев: «Я бы согласился с Валентином Петровичем, если бы не… – и пошел изобличать. – …После этого хочется помыть руки, и не понимаешь, как человек с писательским билетом может дойти до такой жизни, когда эта пошлость, эта брань, нецензурность, развязность прет из каждой строки, из каждой щели…» Потом слово взял Александр Рекемчук, один из немногих согласившийся с Катаевым, но в довольно причудливой форме: «Валентин Петрович, я в отличие от вас ознакомился со всеми материалами по персональному делу товарища Галича… Должен сказать, что все это отвратительно». Обнаружив «какое-то удивительное свойство автора проституировать свое литературное дарование», он назвал его слушателей «аудиторией подонков». Драматург Алексей Арбузов, долгие годы работавший с Галичем, признался: «Я провел одну из самых тяжелых ночей в своей жизни. Я не знаю, как сложится ваша судьба, но мне ясно одно: вы должны, вы просто обязаны уничтожить прежде всего этот образ, который вы себе присвоили» и посетовал: «Я, наверное, не могу поднять руку и проголосовать за ваше исключение, потому что я слишком много помню из того, что было». И опять один за другим выступали изобличители, пока не вступилась поэтесса Агния Барто: «Я думаю, что согласилась бы с Валентином Петровичем, ради того, чтобы не марать чести Союза писателей, проявить еще некоторое великодушие, с одним непременным условием – если бы товарищ Галич сейчас сказал, что ему необходимо выступить с протестом против того, что вы сидели 20 лет, и с заявлением, что стихи это не ваши» (имелась в виду легенда, будто бард провел два десятка лет в «сталинских лагерях») и добавила: «Независимо от того, будет он членом Союза или не будет, но он должен так сделать».
Вмешался секретарь по оргвопросам генерал КГБ Виктор Ильин: «Мы уж очень великодушно и либерально рассматривали на заседании Секретариата СП в 1968 году дело Галича. Мы именно его под таким углом и рассматривали, Валентин Петрович, к которому вы призываете нас сейчас». – «К сожалению, я тогда там не был», – подал реплику Катаев. «Почему “к сожалению”? – срезал Ильин. – Я пользуюсь вашим присутствием здесь, чтобы сказать вам, что именно под этим углом мы рассматривали и обсуждали персональное дело товарища Галича…» – и сообщил, что «лично практически соприкоснулся» с «политическим двурушничеством» еще в «ходе борьбы с троцкистской оппозицией», намекнув, правда, на девять лет, проведенные в заключении после того, как в 1943-м его арестовал личный враг, начальник военной контрразведки Абакумов: «Некоторым из нас, в том числе и мне, пришлось пережить действительно трудные времена, но вы-то здесь при чем?»
«Сидишь и думаешь, что это дурной сон, – подхватил критик Николай Лесючевский. – Мы сегодня столкнулись с такой пакостью в человеческом обычном смысле, с такой пакостью… В какой ванне можно отмыться, прикоснувшись к этой грязи? Вы говорили о Демьяне Бедном, – обратился он к Катаеву. – Зря вы сгоряча сказали, потому что не очень приятно сравнивать эти две фигуры… Давайте еще великодушие проявим? По отношению к Галичу мы проявим великодушие, а по отношению к народу, нашему обществу не просто великодушия, а даже души не будем проявлять?» Писатель Аркадий Васильев, до того считавший Катаева «литературным авторитетом», предположил, что он «не знает всей глубины падения товарища Галича… Он забрался на постамент славы сомнительного барда, думал, что постамент из мрамора, а он оказался из грязи».
Стали голосовать. По стенограмме из двадцати секретарей двое (Рекемчук, Арбузов) воздержались, двое (Катаев, Барто) голосовали против исключения.
Рекемчук вспоминал: «Четверо секретарей проголосовали против его исключения: Агния Барто, Алексей Арбузов, Валентин Катаев и я. Но его все равно исключили. И потом, уже выдавленный за бугор, он не раз – на публике, на сцене, с гитарой, с явным удовольствием – перечислял эти четыре фамилии… По команде с Лубянки нас, четверых, травило гэбэшное охвостье, прикинувшееся “диссидой”».
Как бы то ни было, Галич был исключен. По словам Рекемчука, заседание, вероятно, прослушивалось, поэтому руководителя Московской писательской организации Сергея Наровчатова вызвали к первому секретарю столичного горкома партии Виктору Гришину. Вернувшись, Наровчатов потребовал исключить единогласно, но процедуру переголосования не провел, а просто записал в итоговом протоколе формулировку, нужную партийному начальству. 17 февраля 1972 года Галича исключили и из Союза кинематографистов, куда 30 марта приняли Владимира Высоцкого.
В июне 1974-го Александр Аркадьевич покинул СССР. Он погиб 15 декабря 1977 года в Париже от удара током.
9 января 1974 года из Союза писателей исключали литератора Лидию Чуковскую. Ей ставили в вину публикации за границей, участие в радиопередачах «Би-би-си», «Голоса Америки» и «Немецкой волны» и статью «Гнев народа» в поддержку Солженицына и Сахарова (о «палачестве» советской системы и «подлинном гневе» народа, который однажды, быть может, всех «утопит в крови, без разбора»).
В своих воспоминаниях она приводит задевшую ее реплику присутствовавшего на заседании секретариата Катаева, на которую сразу и не нашлась, что ответить: «Я хочу поставить один вопрос: о порядочности. Вот уже года два она вступила в борьбу с Советским Союзом и с Союзом писателей. Почему она сама не вышла из Союза? Этого требует элементарная порядочность, которая ей, как видно, несвойственна».
Почему тут он не призывал к милосердию? Не видел литературных заслуг? В общем, так вот он захотел: приехать в Москву и пригвоздить переделкинскую соседку, бок о бок с которой жить и по одной улице гулять. Высокая принципиальность? Давние счеты? Или простейшее понимание, что второй раз «особое мнение», как в случае с Галичем, не пройдет и устав Союза писателей обязателен для всех его членов?
Одно более или менее понятно: Катаев считал, что у государства есть ясные правила устройства, каждый вправе мириться с ними или бороться, но в таком случае надо быть готовым платить за эту определенную цену. Здесь вспоминается его фраза, брошенная сыну Павлу: «Если бы я ненавидел советскую власть так, как ты, я бы взялся за оружие».
Галич до конца жизни остался благодарен своему защитнику Катаеву.
До конца жизни не забывала «благодеяние» Катаева Чуковская.
В 1976 году после избрания Валентина Петровича членом-корреспондентом Академии Гонкуров Лидия Корнеевна прислала заметку в парижскую «Русскую мысль», приводя слова Пастернака о Катаеве из личного письма двадцатилетней давности и таким образом, по ее мнению, опровергая возглас «Мертвые не возразят».
9 августа 1980 года она писала своему другу поэту Давиду Самойлову, назвавшему катаевскую повесть «Уже написан Вертер» «преотвратной прозой»: «Катаева я уж давно не читаю. Даже когда он не лжет, не клевещет и не антисемитничает (и не исключает меня из Союза), он – мертв. Этакий очень талантливый мерзавец. Зачем его читать? Я к нему вполне равнодушна, пусть хоть на голову станет – не оглянусь». 25 ноября 1982-го Самойлов возвращался к теме соседа Чуковской: «У него с фразой все в порядке. И вообще все в порядке – и построение, и сюжет, и лица. Но как будто внутри всего этого подохла мышь – так несет непонятной подловатиной». «Я считаю, что Ваше определение гениально, – отвечала Лидия Корнеевна 20 декабря. – Я смеялась до слез, до судорог, сидя у себя в комнате одна. Какая у Вас точность удара!»
Чем-то эта едкая переписка напоминает фейсбучные посты и комментарии прогрессивных заединщиков, посвященные очередному «нерукопожатному».
«КЛАДБИЩЕ В СКУЛЯНАХ»
В1973 году Катаев стал членом-корреспондентом Майнцской академии (ФРГ).
Прозаик Александр Рекемчук вспоминал, как в 1974 году просил его продолжить пребывание в Секретариате Московской организации Союза писателей.
«Впервые он смотрел на меня отчужденно – сверху вниз, ведь он был очень высок ростом, – почти враждебно, жестко, поджав тонкие губы.
Наконец губы шевельнулись:
– Послушайте, Рекемчук… Мне осталось пятнадцать минут.
Что? Я обмер, похолодел…
Сгорбясь, он наклонился к моему лицу и, уставив глаза в глаза, договорил тихо:
– И все эти пятнадцать минут я буду писать!
Развернулся и пошел к двери».
Через несколько дней Катаев все же согласился и остался одним из секретарей.
Гладилин вспоминал, что спросил по поводу секретарства:
«– Валентин Петрович, зачем вам это нужно?
– Толя, – ответил Катаев, – посмотрите, на даче забор обвалился, уголь не привозят, и потом, они обещали, что будут крайне редко меня беспокоить».
24 сентября 1974 года свершилось – получил Героя Социалистического Труда.
Героями стала большая группа литераторов – «проверенных товарищей»: Расул Гамзатов, Микола Бажан, Григол Абашидзе, Вадим Кожевников, Георгий Марков, Николай Грибачев.
Сообщение о присвоении Катаеву этого звания пришло одновременно с информацией о том, что студия имени Довженко начала в Одессе съемки многосерийного телевизионного фильма «Волны Черного моря» по его тетралогии.
В разговоре с прозаиком Аркадием Львовым Катаев будто бы хвастливо настаивал: для других награжденных «это была лишь счастливая случайность, потому что героя правительство поначалу полагало дать одному ему, Катаеву, но потом почему-то застеснялось», и тогда Подгорный «вписал в Указ» остальных, «которые, в простоте своей, и не ведали, кому обязаны этим, неожиданно обрушившимся на них золотым дождем».
Как вспоминает Павел Катаев, только после получения «Золотой Звезды» (предсказанной гадалкой-турчанкой) отец немного расслабился. Возникло ощущение признания и защиты государством.
В Кремль он отправился в вечернем костюме цвета маренго, недавно сшитом (как выражался Катаев, «построенном») для него.
«Ему очень шел этот костюм, – вспоминает Павел. – Белая рубашка, отлично повязанный (мной!) галстук, платок в наружном кармане хорошо сидящего пиджака, черные удобные полуботинки… Отец был строен, моложав, обрызган английской туалетной водой “Аткинсон” из большого квадратного флакона. На лице – добрая и чуть ироничная по собственному адресу улыбка. Можно и в путь!»
В Кремле председатель Президиума Верховного Совета СССР Николай Подгорный специальным шилом проколол дыру на лацкане пиджака и с изнанки специальным кружочком завинтил ножку звезды.
Сфотографировались, и Катаев спросил председателя:
– А вы не прогорите?
– Не прогорим! Контора надежная!
В 1975 году в десятом номере «Нового мира» появилось «Кладбище в Скулянах».
«Слава России» – пожалуй, ключевое словосочетание в этом милитаристском романе, основанном на дневниках деда и прадеда писателя – офицеров XIX века. «Некогда и я повторил в юности начало дедушкиной, да и прадедушкиной военной карьеры». Прежде чем начать свой роман, Катаев на протяжении нескольких месяцев расшифровывал их дневниковые записи, вооружившись большим увеличительным стеклом…
Затем он поехал в молдавское приграничное село Скуляны, где когда-то стоял богатый дом предка, чье имя затерялось на почерневшей плите «древнего погоста времен Кантемира».
Смерти прадеда, капитана Елисея Бачея, от холеры на берегу реки Прут, деда генерал-майора Ивана Бачея «от удара» в Екатеринославе и другого деда протоиерея Василия Катаева с больной ногой в Вятке не прекращают их существования – автор подхватывает разговор. Как на спиритическом сеансе, они говорят устами потомка-медиума… В такой семейственности есть что-то зловещее, как и в самом названии «Кладбище в Скулянах», тем более Катаев непрерывно пишет о своей связи с румынскими (известными сказаниями про вампиров) землями – и через «родовое гнездо», и через битвы Первой мировой в предгорьях Карпат, и через Вторую мировую, когда он летел над мельницей «с охваченными огнем вращающимися крыльями»…
Елисей Бачей сражался с турками у Константинополя, командовал стрелками, «будучи от самых Цареградских Ворот не далее сорока саженей» (и Катаев вместе с ним жалеет, что войти не получилось), возле польского города Грубешова пустил под лед кучу французов, получил под Гамбургом четырнадцать ран, а его правнук служил артиллеристом под Сморгонью, среди столетних «кутузовских» берез, вспоминая, как «властелина полумира» Наполеона «чуть не захватили в плен казаки», а затем по следам прадеда со своей батареей прошел почти всю Добруджу на севере Балкан, сожалея: «До подступов к Константинополю мне дойти не пришлось, в чем я сильно отстал от моего предка… Ах, Добруджа, Добруджа!.. Иногда ты снишься мне».
Основную часть романа составили мемуары катаевского деда Ивана Елисеевича. Главным образом, книга о нем – воине, честно служившем родине, поначалу не задумываясь о масштабности исторических задач русской геополитики.
Девятилетним его увезли учиться в гимназию в Одессу, где первое впечатление определило его судьбу: в открытом море шло «при свежем крепком ветре – несколько военных фрегатов» под андреевскими флагами, «и чудная эта картина со всеми своими подробностями показалась мальчику как бы символом славы и могущества России. Слезы восторга навернулись на его голубые глаза», в восемнадцать он отправился добровольцем на Кавказ: «не считаясь с опасностью для жизни, с юношеским пылом бросался в самые опасные места боя». Перечисляя жестокости, творимые нашей армией, включая истребление жилья и грабеж имущества горцев, о чем равнодушно сообщал его предок, Катаев замечает: «Кто знает, какова была бы судьба России, каковы были бы границы Советского Союза, если бы тогдашняя Россия не победила…»
Это роман о закольцованности бытия, о взаимосвязи всех со всеми, но и о неразрывности истории, так что автор по кругу повторяет патриотичные заклинания: «Все распалось, разрушилось… Осталась лишь таинственная связь между ним, моим дедушкой, и его предками, и его будущими потомками, историческая судьба которых заключалась в боевом служении России».
Есть и амурные забавы, и сожаления по поводу свирепости армейских нравов и самодурства начальства, и женитьба деда на племяннице полкового адъютанта Марии Ивановой, и рождение пятерых дочерей, и отношения с сослуживцами, двое из которых (Горбоконь и Кульчицкий) застрелились из одного пистолета, но суть все-таки проста: служение отечеству верой и правдой.
Иван Бачей, вспоминая начальные волнения и террор народовольцев, записывает: «Не дай Бог дожить еще до такого времени…» И дневник обрывается – пустые страницы. «Возможно, что именно в этот миг и настигла дедушку смерть от удара… Зарево надвигающейся революции уже стояло над Россией. Для дедушки это было неожиданным открытием, и он ужаснулся… Красно-черные клиновидные молнии взрыва пронзили дедушкин мозг и погасили его сознание».
Такое вот произведение, при всех авторских приемах (путешествиях в прошлое и перевоплощениях) прозрачное, внятное и довольно далекое от мовизма – один солнечный славный день нескончаемой Истории, оттененный тонкой горькой иронией по поводу бренности всего…
Одинокий рассказчик бродит по кладбищу и ищет поддержки предков…
«В повести “Кладбище в Скулянах” В. Катаев расписал свою родословную по обеим линиям, восходящую к знатным дворянским родам и к православным протоиереям, – язвил литератор Семен Резник. – То был ответ критикам, недовольным “модернистским” характером его поздней прозы, в чем они усматривали “космополитизм” и отрыв от национальных корней».
Катаев часто бывал в Молдавии, которую любил. И даже возглавил Совет по молдавской литературе при Союзе писателей СССР, всячески помогая тамошним авторам.
Литератор Геннадий Красухин, входивший в Совет по молдавской литературе, вспоминал одно из заседаний, где решил разобрать стилистическую неряшливость переводов, сделанных поэтом Михаилом Беляевым. Катаев смеялся. А когда незадачливый переводчик стал возражать, что молдавского поэта переводил не только он, но и Валентин Петрович, и эти переводы все хвалили, весело отозвался:
– Предпочитаю обходиться без соавторов! – и обратился к молдаванину: – Советую не связываться с теми, кто в тяжелых, напряженных отношениях с русским языком.
Молдавский писатель Оскар Семеновский как-то спросил Валентина Петровича, почему тот никак не реагирует на нападки критиков, на что получил ответ: «Это же не искусство, а окололитературная возня. Так стоит ли отвечать? Лучше писать хорошие книги».
Всю литературную жизнь находясь в центре критических нападок и интерпретаций, он был предельно закален, изумительно черств по отношению к «негодующим» и повторял: «Помнить надо одно, пушкинское: “Ты сам свой высший суд”».
«Я вам советую посылать ругателям после каждого их выступления роскошные букеты цветов, – сказал он Евгению Долматовскому. – Захваленных поэтиков читатели не любят».
«Знаете, тут недавно приезжал аспирант из Оксфорда, – говорил Катаев литератору Борису Галанову. – Пишет обо мне диссертацию. Просидел несколько дней в “Ленинке”. Взял библиографию, стал изучать и просто руками развел: “Послушайте, мистер Катаев, оказывается, вы плохой писатель. Вас всегда ругали”. Черт возьми, я почувствовал себя глубоко виноватым. Действительно, выходило, никакой я не писатель. Ввел в заблуждение симпатичного юношу».
В 1976 году (о чем я уже упоминал в связи с протестом Чуковской) Катаева избрали первым иностранным членом-корреспондентом Академии Гонкуров по предложению ее президента писателя Эрве Базена. Эту академию, ежегодно присуждающую наиболее авторитетную литературную премию Франции, он называл «самой мощной, непоколебимой цитаделью хорошего литературного вкуса».
«АЛМАЗНЫЙ МОЙ ВЕНЕЦ»
Ему стукнуло восемьдесят.
«Мы, группа сотрудников и членов редколлегии журнала “Юность”, навестили Катаева в Переделкине, – вспоминал Розов. – Один из гостей произнес тост в честь награждения писателя орденом Дружбы народов. Орден этот учрежден был незадолго до этого, и Катаев ответил на поздравление: “Благодарю вас, действительно очень приятно, этот орден еще не у всех есть”».
В 1978 году в шестом номере журнала «Новый мир» вышел «Алмазный мой венец», вызвавший огромный читательский интерес, сразу обросший шумом возмущения (и до сих пор окруженный восхищением).
«Что может быть прекраснее художественной свободы?» – спрашивал Катаев.
Он вспоминал об ушедших «бессмертных» современниках – живо, бесцеремонно, весело, через дикие сценки. Именно – дикие. При чтении вспыхивает мандельштамовский завет: «дикое мясо», по-катаевски переиначенный на «свежие фрукты»: «Это не роман. Роман – это компот. Я же предпочитаю есть фрукты свежими, прямо с дерева, разумеется, выплевывая косточки».
Артистически закрученная карусель литературных звезд. Книга-поэма, богатая образами и красками, но и книга-игра– может быть, поэтому она воспринимается так современно…
Героев прикрывали лиричные «ники»: Командор – Маяковский, будетлянин – Хлебников, королевич – Есенин, мулат – Пастернак, щелкунчик – Мандельштам, синеглазый – Булгаков, штабс-капитан – Зощенко, конармеец – Бабель, ключик – Олеша, колченогий – Нарбут… Между прочим, исследователи практически ни разу не поймали автора на явной неправде или преувеличениях.
В финале в некой «заресничной стране», как бы в парижском парке Монсо, повествователь обнаруживал своих друзей в виде «ярко-белых и не отбрасывающих теней скульптур» и, поняв, что остался один, вдруг сам начинал коченеть от «звездного мороза вечности»… Переставая отбрасывать тень. Как вампир.
Все произведение пронизано вампиризмом: они умерли, а я нет и теперь распоряжаюсь ими. «Они не могут ему ответить», – будто бы сказал со сцены Виктор Шкловский и заплакал. Кстати, чужие раскавыченные стихи в прозе и чужие строчки в названиях повестей и романов как принцип – чем не вампиризм?
«Чужую поэзию я воспринимаю как свою и делаю в ней поправки», – пояснял Катаев, воспроизводя с ошибками даже Пушкина и оправдывая себя тем, что нужно «пропускать все явления мира, в том числе и поэзию, через себя».
Такой мемуар смутил и задел многих.
Разгульная и одновременно трагическая независимость, свободное и ироничное обращение с «великими», самой смерти вопреки, демонстративная выборка зажигательных, с «перчиком» историй, местами явно претендующих на сенсационность, – все это вызвало обвинения в развязности, амикошонстве и даже подлости…
(Когда внучка, поступившая на журфак, принесла домой разговоры о том, что Валентин Петрович непочтителен с «классиками», он объяснил просто: «Послушай, вот твоя подружка Ленка, есть Дима, есть Ритка… Если бы я спросил тебя про них, что бы ты рассказала? Так вот, я про своих приятелей написал лишь самую малую толику того, что знаю…»)
Сложности возникли уже в журнале. Завотделом прозы «Нового мира» Диана Тевекелян (та самая, что в журнале «Москва» щепетильно редактировала так и не прошедший «Святой колодец») теперь просила главреда Сергея Наровчатова убрать «вольности и перехлесты».
Поэт-главред, к его чести, не уступил и, по свидетельству Тевекелян, сказал ей следующее: «Это вам не автобиография, не утомительные мемуары, где все сверено с нынешней конъюнктурой, все вроде бы ровно, правдиво, а на поверку вранье. Катаев никому оценок не выставляет, он так воспринимает этих людей, дофантазирует, конечно. Может и приукрашивает себя. Кому не хочется хоть немного подправить собственную жизнь? Он ничего вам не навязывает, пожалуйста, не соглашайтесь, кто вам не велит? А колдовская красота уходящей, уже призрачной жизни – у кого еще вы это прочтете? Это щемящее прощание, и неизбежность, и счастье от самой жизни. Он художник, глупо требовать от него какую-то документальность, достоверность. Он же не трактат пишет, не научное биографическое исследование. Он же Катаев, черт побери!»
Тевекелян вспоминала, что «даже на крайность пошла» и в одном месте настояла на изъятии слов – «показалось, что Катаев зло иронизирует над метафоричностью раннего Пастернака». Она снова и снова «пыталась склонить Валентина Петровича» – снять фразу, сделав выбор между «долгом и красотой» (долгом, естественно, в ее понимании): «Катаев в гневе махнул рукой, буркнул “снимайте”… Сняла».
Рецензенты встретили «Алмазный венец» и похвалами (в целом бледными), и ругательствами (энергичными).
«Зависть и ревность, – говорит о реакции «передовых кругов» критик Владимир Новиков. – Тогда в приличном обществе выразить симпатию Катаеву стало совершенно недопустимо».
«“Алмазный мой венец” вызвал, мягко говоря, недовольство прогрессивной интеллигенции», – констатировал Анатолий Гладилин.
Удивительно, с какой страстью не могли простить Катаеву свободы именно те, кто претендовал на звание свободомыслящих…
Справедливости ради: опять доставалось «слева» и «справа».
Давид Самойлов делился с Лидией Чуковской (попутно «прикладывая» и повесть Трифонова «Старик»: «Уж очень плохо написано»): «Прочитал я его “Алмазный венец”. Это набор низкопробных сплетен, зависти, цинизма, восторга перед славой и сладкой жизнью. А завернуто все в такие обертки, что закачаешься».
Петр Проскурин, писатель-почвенник, вопрошал с трибуны: как можно поднимать шум вокруг «ничтожных произведений, отшлифованных до алмазного блеска», когда надо всеми возвышается, как могучий снежный утес, фигура Шолохова…
Даже комплиментарный критик Вадим Баранов в «Литературной газете» (26 июля 1978 года) не мог не укорить автора в аполитичности: «Нарисованные им образы выиграли бы, если бы полнее отражали особенности идейной борьбы того времени, если бы в их индивидуальных голосах различимее слышался голос вдохновлявшей их эпохи».
В «Вопросах литературы» (1978, № 10) Катаева покусывал В. Кардин[152]152
Эмиль Владимирович Кардин (1921–2008) – литературный критик. Подписывался как В. Кардин.
[Закрыть]: «Поддается ли узде катаевское воображение, для Катаева ли роль хроникера, Нестора-летописца?.. Шлюзы открыты. Ничто не сдерживает поток пестрых сведений… Чем-то все же неуместна эта забава, коробят прозвища… Картинки, подкрепляющие обиходные истины типа “слаб человек”, “все люди, все человеки”, портреты писателей “в туфлях и в халате”, чаще всего потакают обывательским вкусам».
В том же 1978-м в «Вечерней Одессе» сатирик Семен Лившин отозвался пародией «Алмазный мой кроссворд»: «Берег. Море. “Белеет парус одинокий…”. Сейчас уже трудно припомнить, кто из нас придумал эту фразу – я или дуэлянт. Да и стоит ли? Ведь позднее один из нас дописал к ней целую повесть».
Другую (надо сказать – презабавнейшую) пародию «Мовизма осень золотая» в журнале «Литературное обозрение» за подписью-псевдонимом «В. Тропов» и одновременно в самиздатовском ленинградском журнале «Сумма» под своим именем выпустил Владимир Лакшин с действующими лицами «кучерявым» (Пушкиным), «гусариком» (Лермонтовым), «бородачом» (Толстым) и Экспеаром (Шекспиром). «Душная, словно ресторанная портьера, ночь спустилась над Мыльниковым переулком… Гусарик, глядя поверх собеседника презрительным взглядом, впервые прочитал свои звонкие, немного фельетонные, ставшие потом известными строфы: “дух изгнанья летел над грешною землей, и лучших дней воспоминанья и снова бой. Полтавский бой!” Цитирую по памяти, не сверяя с книгой, – так эти стихи запомнились мне, так они, по правде говоря, лучше звучат и больше напоминают людей, которых я забываю». Или оттуда же: «С бородачом я сблизился случайно. Меня болтало. Меня болтало на площадке последнего вагона подмосковной грязно-зеленой электрички, когда я увидел на краю заплеванного шелухой перрона старика в парусиновой толстовке с давно не чесанной сизой бородой и в лаптях на босу ногу… Я понял, что старик, кончавший тогда последний том “Войны и мира”, хочет на попутных добраться в златокупольную Москву… Когда бородач рассуждал о вечности, ковыряя вилкой рисовую котлетку, в нем самом сквозило что-то неуловимо провинциальное».
Но особенно лихо высказалась эссеист Майя Каганская в памфлете «Время, назад!», опубликованном в третьем номере парижского «Синтаксиса» за 1979 год. Ей показалось, что автор, «при жизни втирающийся в царство прославленных мертвецов», отнесся к своим героям нарочито по-разному: «Если Мандельштам сокращен до “щелкунчика”, “мулат” – не в цвет Пастернаку, Бабеля не вмещает “конармеец”, то “Командор” – вытягивание во фронт перед старшим по званию Маяковским, а “королевич” – нескончаемый поклон в сторону удавленника Есенина». «“Алмазный мой венец” написан чужой кровью… – обличала Каганская. – Но разве Катаев убивал? Убивали другие: чекисты, лагеря, “чрезвычайки” и “тройки”. От них не убережешься, тем более не убережешь. А при всем при том каинова печать на катаевском лбу проступает куда более явственно, чем алмазный нимб над его головой…»
Как иронизировал по поводу филиппик Каганской уже в наши дни поэт Сергей Мнацаканян, «суть обвинений в том, что Валентин Катаев не умер от болезни почек в сорок девять лет, не попал в лагеря, не покончил жизнь самоубийством, не был расстрелян в 1939-м, не был, на худой конец, арестован для профилактики году в 1946-м или принужден к нищей эмиграции. Тогда бы с его обликом было бы все тип-топ! Главная вина Катаева в том, что он выжил».
Добавлю: расстреляли бы молодого Валентина в 1920-м, и некого Каганской было бы обзывать Каином…
«К стольким нелегким судьбам прикоснулся писатель, а итог один – анекдот, – утверждала критик Алла Латынина. – Должна же быть какая-то иерархия ценностей изображаемого. Наконец, и некие моральные запреты на “изображение”»…
(Уже в 2010-м она признавала: «В свое время я писала об “Алмазном венце”, и, на мой сегодняшний взгляд, та статья слишком прямолинейная и какая-то наивно-морализаторская».)
Яростно решил «пробиться к правде» и другой читатель Катаева публицист Юрий Юшкин. Он затеял целое расследование по поводу «Алмазного венца», встретившись с восьмидесятилетним поэтом Василием Казиным («сын водопроводчика»), Шкловским, Ольгой Суок, Тамарой Ивановой… Все они, разумеется, поминали Катаева недобрым словом. «Они и помогли мне прийти к истине!» – восклицал Юшкин с жаром неофита.